Аннотация: I. Плач на могиле
II. Барельеф на могиле Сухой праздник (Неорождественский рассказ) Гипнотизм (Очерк) Непонятное
Из сборника "Осиновый кол на могилу зеленого змия" (1915)
Аверченко А. Т. Собрание сочинений: В 13 т. Т. 6. О маленьких -- для больших
М., Изд-во "Дмитрий Сечин", 2014.
I. Плач на могиле
II. Барельеф на могиле
Сухой праздник (Неорождественский рассказ)
Гипнотизм (Очерк)
Непонятное
I. ПЛАЧ НА МОГИЛЕ
Позвольте мне, читатель, немного поплакать на вашем дружеском плече. Это не будут обильные, так портящие платье и разъедающие материю женские слезы; это не будут кристальные пресные слезы обиженного на две минуты ребенка; это -- скупые, мелкие, полусухие слезы взрослого большого человека.
Позвольте мне поплакать, читатель -- мой интимный доверенный друг, -- знаете, о чем? Об исчезновении на Руси пьянства.
-- Эко, о чем вздумал плакать человек, -- укоризненно покивает головой читатель. -- Как не стыдно, право. Радоваться нужно, что пьянству нанесен смертельный удар, а он разливается весенней рекой.
Да я и радуюсь. Честное слово, радуюсь.
Но в то же время чувствую себя немного смахивающим на какую-нибудь злосчастную жену портновского подмастерья или сапожника, -- жену, которую пьяный, гнусного вида муж истязал и колотил семь раз в неделю, и, наконец, к общей радости всех соседей и заказчиков, прибрал Господь этого потерявшего образ человеческий негодяя-сапожника.
Кажется, радоваться бы надо?
Жена пьяного сапожника, как и я теперь, тоже радуется, что прибрал Господь, выкинул из русской жизни пьяного зверя, а все-таки, когда покойника начнут опускать в наскоро сколоченном гробу в могилу, хлопнется простодушная баба оземь и завоет истошным голосом:
-- И на кого ж ты меня поки-и-нул? И что же я теперь без тебя, милостивца (?!), делать буду?! И пришла же мне без тебя смёртушка-а-а!!.
Никакая смёртушка ей не пришла, а, наоборот, вернувшись с похорон, заживет баба в сто раз лучше, потому что не будет пьяный дурак обижать ее, не будет раздирать ее сердце своим исковерканным видом...
Все это верно. Но уж так чудно создан русский человек, что даже на свежей могилке палача своего, Малюты Скуратова своего, -- всплакнет.
Вот так же, как вдовая жена издохшего сапожника, плачу и я тихими интеллигентскими слезами над трупом издохшего русского пьянства.
Будь ты проклято, анафемское, но все-таки много в тебе было своеобразной поэзии, уюта и прелести закостеневшего, сложившегося быта.
Я понимаю, что тоска по погибшей пьяной старине не спасет водочного быта, не возродит его, и поэтому плачу без всякой опаски: зарывают покойника, так уж чего там. Позвольте поплакать, право.
Позвольте поплакать о родной русской литературе; тесно нанизаны ее перлы на пьяную нитку, и мерцают эти перлы поярче, пожалуй, других перлов -- не пьяных.
И мы понимаем, ценим весь пьяный дух их, а дети наши уже не поймут их. Половина Гоголя погибнет для детей наших, пропадет вкус этого удивительного писателя -- без длинных толкований, объяснений, комментарий...
Будет ли понятно детям нашим гениально-пьяное вранье Хлестакова, если им не знаком источник этого вранья...
А "Ночь под Рождество"? А "Вий"?
Старый казак Дорош делает следующее замечание разине Оверко:
-- "Смотри, Оверко, ты -- старый разиня, как будешь подъезжать к шинку, что на чухрайловской дороге, то не забудь остановиться и разбудить меня и других молодцов, если кому случится заснуть".
После этого он заснул довольно громко. Впрочем, эти наставления были совершенно напрасны, потому что едва только приблизилась исполинская брика к шинку на чухрайловской дороге, как все в один голос закричали: "Стой!" Притом, лошади Оверка были так уже приучены, что останавливались сами перед каждым шинком".
Какая дисциплина! Даже лошади, -- и те, наравне с хозяевами, втянулись в пьяное дело, хотя и совершенно бескорыстно...
Велик народ, сумевший вырастить и воспитать таких лошадей!
Поймут ли наши потомки души этих лошадей так, как понимаем их мы? Поймут ли они, почему казаки, "заснувшие довольно громко", едва только брика поравнялась с шинком, крикнули все в один голос: "Стой!" Да ведь это целая культура, заботливо выращенная, всосанная с молоком матери целым рядом поколений.
Не поймут этого наши потомки, эти будущие "Оверки, слепые разини"...
Два часа нужно будет объяснять им, в чем тут чудесный аромат, разносящийся от этих строк, как из горлышка откупоренной бутылки старого вина...
Будет ли близок их сердцу так, как нашему, подгулявший мужик Каленик, с его тяжелыми сомнениями -- так ли танцуется гопак, или не так? Назовут наши потомки Каленика просто невоспитанным дурного тона мужиком, которого нужно отправить в участок за танцы на улице и приставание к девушкам. ("Эх, вы, замысловатые девушки... А дадите перецеловать вас всех?")
От Каленика наши потомки отвернутся, а я поцеловать его готов, если он подвернулся бы мне под руку...
Ау, Каленик! Где ты?
Нет вас, умрете вы в нашей памяти -- и старый казак Чуб, и Солопий Черевик, и много, много других.
Тургеневские "Певцы" это -- ряд подлинных жемчужин, нанизанных на крепкую пьяную нитку... Выдерните нитку -- и рассыпется этот жемчуг так, что уж никогда никому не собрать его...
* * *
Человечество, как и отдельный индивидуум, стареет. И молодостью его была скачка на роскошно убранных лошадях, битва на шпагах в темно-зеленом лесу, ночевки в трактирах, перелезание в сад при помощи шелковой лестницы, преданность старых слуг, пышный выезд короля, пленник, заключенный в сырое подземелье, безумство, риск головой ради ласкового взора нежной красавицы -- и весь этот винегрет был полит целым водопадом пенящегося искристого вина, спутника разгульного молодого человечества.
Стареет человечество.
-- На кой дьявол, -- думает изнеженное постаревшее человечество, -- буду я, как дурак, скакать по зеленым полям на роскошно убранной белой лошади, тратя на это недели, когда стоит мне только сесть на вечерний курьерский поезд, чтобы после восьми часов крепкого сна на свежей постели очутиться в необходимом мне городе...
Глухою ночью среди мрака и непогоды мчится экстренный поезд, заключая в себе несколько сот изнеженных представителей одряхлевшего человечества.
А в прежнее время в этот час сидел бы закутанный в плащ незнакомец у очага придорожного трактира, жадно поглядывая на привешенные к почерневшему от дыма потолку копченые окорока, в то время, как говорливый хозяин жарит на вертеле курицу для грозного нетерпеливого гостя, то и дело хмурящего брови и хватающегося за рукоятку пистолета, украшенного богатой насечкой. И вот уже шипит, распространяя аромат, жареная курица, и уже подана хозяином на стол бутылка какого-нибудь анжуйского или бордосского, и веселеет взор грозного незнакомца от двух-трех стаканчиков чудодейственного напитка...
* * *
Дряхлеет человечество.
Нельзя уже ему пить, как раньше: почки стали побаливать, печень его общечеловеческая увеличилась, подагра к нему подползает, кашель, -- и предписал ему общечеловеческий доктор строгую диету и суровый режим: не ездить на белой лошади по изумрудной сырой траве, не есть в придорожных трактирах стряпню говорливого, бойкого трактирщика и, главное, -- не пить! Ни одной капли спиртного! Ни одного стакана анжуйского, или старопольского меду, или доброй хохлацкой горилки...
Нельзя, жалкое вы одряхлевшее человечество! У вас печень увеличена. Вам нужно лечиться электричеством.
А молодое человечество болело печенью только в одном случае: когда недруг ловким ударом кинжала с насечкой протыкал эту печень.
* * *
Что такое пулемет, как не тот же механический экспресс? Второй перевозит сотни людей скоро, верно и дешево с одного места на другое; первый переправляет сотни людей в лучший мир -- скоро, верно и дешево.
Удар шпагой глаз на глаз после долгой битвы под склоненными ветвями зеленого дуба это -- старая благородная картина старого благородного мастера.
Работа пулемета это -- берлинская олеография, назначение которой тоже -- украсить стену дома смерти; но какая это скверная работа! Нет в ней дыхания благородного мастера старой школы...
* * *
Одряхлевшее человечество, как всякий старый человек, стало уравновешенно, благоразумно.
Зачем рисковать головой ради улыбки красавицы, когда можно попытаться купить ее. А если дело не сладится, можно пустить в ход другую уловку: постараться забыть ее.
Тем более -- это так легко теперь, когда вместо молодой горячей крови течет прокислая вода, не подогретая струей кипучего вина (нельзя пить; доктор запретил; печень).
* * *
Трезвость -- так трезвость.
Ясно, что народ будет обстраиваться, богатеть, приобретет электрические сеялки, веялки и сноповязалки... И всем будет хорошо...
Только, может быть, одряхлевший мужик Каленик из "Майской ночи", насосавшись выкуренной тайком в самоваре водки, будет ясным летним лунным вечером бродить одинокий, непонятый по вымощенной, залитой электричеством, малороссийской улице, будет бродить, пошатываясь и бормоча себе под нос вековечную пьяную речь:
"-- Да гопак не так танцуется! Что же это рассказывает кум? А ну: гоп, трала! Гоп, трала! Что мне лгать, ей-богу, не так!"
Иди спать, старик. Не твое время теперь. Заберет тебя трезвый урядник в трезвую электрическую часть, и будешь ты там, одинокий, непонятый, возиться в уголку за печкой со своим глупым гопаком...
Теперь гопак совсем по-другому танцуется; и имя ему другое -- танго.
Прости нас, дедушка Каленик, прости своих трезвых внуков. Не до тебя тут, -- не путайся, пьяненький, под ногами, не мешай нам строить новую, сытую, благополучную жизнь.
* * *
Речь на могиле:
-- Милостивые государыни и милостивые государи! Кого мы хороним? Кого мы лишились? Зеленого змия мы хороним. Пьянства мы лишились... Дорогой покойник! Ты был нашим спутником, нашим утешителем, вдохновителем и верным другом. Но... "расстаться настало нам время". Мы сделались уже старенькие, слабенькие, и не можем больше выносить твоих могучих дружеских объятий... Кости от них трещат. Печень болит от твоих поцелуев. Руки наши дрожат, и подслеповатые глаза гноятся от твоих услуг. Спи, милый зеленый змий, и пусть твое пьяное жало никогда не высунется из могилы, чтобы поцеловать идущего мимо бодрого юношу или крепкого мужа! Потому что не вынесут они твоих крепких поцелуев, как выносили их прежние люди. Наши бодрые юноши не особенно бодры и наши мужи не так, чтобы уж очень крепки... Спи! Без тебя постаревший человек довершит предуказанный ему Предвечным тяжкий земной путь. Гробовщик! Опускайте гроб в могилу... Могильщики! Засыпайте! Плотник! Где плотник? Приготовили ли вы заказанный вам трезвой Россией осиновый кол? Здесь? Благодарю вас! Потрудитесь забить его так, чтобы от земли выдавался конец не больше аршина... На память потомкам! Делайте свое дело, плотник!..
* * *
Считаю своим долгом указать на то, что своими стенаниями я сотряс воздух, именно будучи в той уверенности, что делаю я это на закрытой могиле зеленого змия.
А если вдруг, паче чаяния, покойничек окажется жив и, тут же сидя в первом ряду, прослушает мою о нем хвалебную речь -- положение мое будет преглупое, и благодарственный адрес от трактирщиков, поднесенный мне "за особые заслуги", только меня раздосадует.
Так вот. Надеюсь, что русское правительство не поставит меня в такое тяжелое положение.
Потому что поэзия и грусть по пустякам ему не свойственны, а забота о благе русского мужика ему свойственна.
II. БАРЕЛЬЕФ НА МОГИЛЕ
На дне сырого, заросшего лопухами, бурьяном, чертополохом и прочей дрянью -- оврага, насыпан высокий, осевший курган; курган этот насыпан над могилой русского Зеленого змия. И овраг весь, поэтому, получил название "Змеиного"; а раньше он назывался "Волчьим". Овраг одной стороной соприкасается с Трупной балкой, разделяющей поселок Белогорячечный на две части.
Курган в "Змеином" овраге никем не посещается, кроме опухших записных пьяниц, приползающих сюда лунными холодными ночами, чтобы повыть на могиле своего дьявольского батьки, подраться друг с другом и подышать спиртным запахом, выделяющимся из болотистой почвы...
Лица у пьяниц -- светло-зеленые, вероятно, в честь своего патрона, глаза мутные, болотного цвета, и, когда все эти зеленые пьяницы вступают в драку, то свалявшись в один грязный тусклый комок, наносят друг другу глубокие раны осколками бутылок. Острое стекло, как нож в киселе, разрывает дряблые, рыхлые ткани алкоголических тел, а пьяницы воют, хрипло смеются и плюют друг на друга.
Невесело.
На могиле Зеленого змия, как на всякой могиле, нужно поставить памятник.
Предлагая это, я отнюдь не преследую каких-нибудь сентиментальных целей, не собираюсь миндальничать на манер семипудовой купчихи, которая воздвигает над могилой мужа семипудовый монумент, причем на фасаде приказывает написать:
"Оставил одну неутешную меня тут.
Жду не дождусь, когда и мне будет капут".
Идея постановки памятника над могилой Зеленого змия должна иметь чисто практический характер: из-под тяжелого куска гранита ему не так легко будет снова выбраться на свет Божий. Правда, в могилу забит довольно солидный осиновый кол, но этого мало. Старые люди категорически утверждают, что некоторые хлопотливые ведьмы, даже пронзенные этим осиновым колом, ухитрялись выползать из могилы, карабкаясь по колу, как проворный матрос по призовой мачте, во время народного гулянья.
Итак, на могилу Зеленого змия нужен большой памятник, высеченный из дикого камня, а по четырем сторонам его должны красоваться медальоны-барельефы, изображающие лица четырех типичных детей Зеленого змия: Ваню Косолапого, Гришу Утятина, Афанасия Чемерицу и Неизвестного Москвича.
Почему выбор остановился на них? Потому, что в них с ослепительной яркостью отразились все четыре характера, четыре темперамента всякого вообще пьяного человека.
Обдумывая вопрос об украшении барельефами могилы Зеленого змия, я сначала обратил внимание на связь между профессией и характером опьянения, и поэтому решил остановиться на таких четырех медальонах: актера, чиновника, извозчика и купеческого сына.
Но это оказалось неудобным: несмотря на всю типичность каждого в отдельности, свойства одного роковым образом оказывались вкрапленными в виде мелких частиц в характер другого.
Чище всех оказался тип актера.
Обращали ли вы внимание на то, что, напившись, всякий актер стремится, прежде всего, вызвать к жизни какую-нибудь драку, побоище, одним словом, членовредительство? Планы его в этом случае совершенно бескорыстны, потому что ему решительно все равно: он ли поколотит, или его поколотят. "Главное, -- думает он, -- чтобы в мире появились вызванные из небытия несколько оплеух, затрещин и подзатыльников, а я ли их отвешу, или мне чья-нибудь дружеская рука отвесит их, -- для мировой гармонии это безразлично..."
Самый лучший драматический актер или опереточный комик относятся к получению затрещин в пьяном виде с улыбкой резвого ребенка, поймавшего на зеленом, залитом солнцем лугу пеструю бабочку: поймает ребенок бабочку и тотчас же о ней забудет...
Так и актер:
-- Послушай-ка, -- спросит он приятеля, рассматривая на другой день в зеркало свое опухшее лицо, -- кажется, мне вчера попало от кого-то?
-- Да от меня же. Я тебя два раза проштемпелевал довольно основательно.
-- Ты? Неужели? За что?
-- Мне не понравилось, как ты себя держишь: повалил благородного отца на пол и стал бить его по животу граммофонной трубой. Я тебя и того... попотчивал.
Долго смотрит пострадавший на свое лицо, потом откладывает зеркало в сторону и кивает головой:
-- Здорово ты это... Впрочем, сегодня я в спектакле не занят. Дай-ка папироску. Читал, как Окулькова выругали нынче?
Установив с непреложностью эту типичную актерскую черту, я сейчас же заметил, что ее можно обнаружить в виде тонкой прослойки и в купеческом сыне. Правда, купеческий сын любит, чтобы его в пьяном виде "уважали", но и извозчик любит в пьяном виде всеобщее уважение и восхищение его извозчичьей персоной... Правда, извозчик любит в подпитии прослушать жалостную песню и поплакать немного над своей загубленной молодостью, но это же свойственно и чиновнику.
Вот почему я забраковал связь между профессией и характером опьянения...
И вот почему я остановился на четырех резко выраженных индивидуальностях, на четырех определенных лицах, на четырех пьяных людях: Ване Косолапове, Грише Утятине, Афанасии Чемерице и Неизвестном Москвиче.
Наблюдать мне пришлось их при исключительно благоприятной обстановке (сам я ничего не пил, сидя в стороне), и поэтому все четверо произвели на меня исключительно свежее впечатление своей простотой и непосредственностью.
Изображу все их разговоры и поступки со стенографической, с кинематографической точностью.
* * *
Начинается с того, что все четыре "барельефа на могилу Зеленого змия" сидели за столом в отдельном кабинете ресторана и, только что налив по первой рюмке, чокнулись и выпили.
-- Чрезвычайно приятно выпить рюмочку, -- согласился Афанасий Чемерица. -- Как ты находишь, Косолапов?
-- Что ж? -- уклончиво согласился спокойный Косолапов. -- Рюмка не вредит.
-- И другая не повредит, -- шумно рассмеялся Неизвестный Москвич. -- Наливай, Чемерица.
-- Мне что ж, я налью. За ваше здоровьице, братики. Э, э! Ты, что же, Ваня, неполную. Нет, уж ты выпей до конца.
-- Ну, что ж, -- сказал Косолапов. -- Вместе со всеми и выпью.
-- Нет, нет, так нельзя. Пей сначала то, что не допил, а потом я уж всем налью.
-- Выпил? Ну, вот так... А ты что же над своей рюмкой нос повесил?
-- Я выпью.
-- То-то. Ну, господа, еще по одной?
-- Ты уже выпил?
-- Выпил.
-- А почему же у тебя рюмка полная?
-- Это Чемерица сейчас налил.
-- Врешь, врешь! Зачем бы Чемерице тебе одному наливать? Он бы всем налил.
-- Он всем и наливал. А я свою раньше выпил, так он мне не в счет и налил.
-- Нет, это ты сжульничать хочешь... Ну, мы сейчас разберем: которую мы рюмку пьем?
-- Третью.
-- Врешь, четвертую. Еще первую Чемерица семгой закусил, вторую -- жареным грибочком с луком, третью салатом из омара...
-- Ан вот и попался! Омара-то даже и на столе нет.
-- Ну, уж я не знаю, чем он там закусывал, а только ты должен эту рюмку выпить.
-- Нет, пусть и все выпьют.
-- Ваня! Не передергивай.
-- Да что вам такое -- меньше я одной выпью или больше.
-- Как что такое? -- ахнули остальные трое. -- Вот это мне нравится?!
-- Ну, ладно... Уговорили.
-- Вот молодец. Афанасий, прошлый раз ты наливал, теперь пусть Гриша нальет.
-- Извольте, -- сказал Гриша. -- Э, э, брат! Ты чего же это по полрюмки оставляешь?! Так нельзя. Допей!
-- Да я...
-- Ничего там не "да я". Допивай.
-- Вот, а теперь можно и налить. Ваня! Что же это и у тебя чуть не половина остается... Так нельзя.
Для читателя этот разговор покажется несколько однотонным, лишенным всякого разнообразия, но действующие лица купались в разговоре как рыба в воде, со вкусом подавая каждый свою реплику:
-- Да я только что выпил.
-- Ну, да... Морочь кому-нибудь другому голову. Ну пей, не задерживай очереди.
-- А ты, Гриша, -- печально, с болью в сердце прошептал Чемерица, -- опять оставляешь чуть не половину рюмки? Так нельзя, Гриша. Неблагородно.
* * *
После третьего графинчика эти бесцельные разговоры понемногу сократились, дав место разговорам более содержательным, в которых, как водоросли в прозрачной воде, стал просвечивать, проглядывать темперамент и характер каждого пирующего.
-- Эх, Утятин, -- неожиданно хлопнул друга по плечу Неизвестный Москвич. -- Чего, брат, зажурился?! Все хорошо. Выпьем, как говорят хохлы, помьянемо родителей, тай будь воны проклята!
Гриша Утятин вдруг откинулся на спинку стула и, растягивая слова, произнес немного в нос:
-- Виноват, я прошу моих родителей не трогать. Можете о своих отзываться, как вам угодно, а моих... Одним словом, считаю ваши слова бестактными и неуместными.
-- Ну, Гриша, брось. Я же пошутил.
-- Нужно знать, с кем и как шутить, -- значительно заметил Гриша.
-- Вот... действительно, -- печально прошептал Чемерица, продырявливая пробкой кусок хлеба. -- Этого только и недоставало... И так жизнь не красна, всюду запустение, дороговизна, а тут еще эти ссоры. Господи! И без того плакать хочется, а вы...
-- Милый! -- всполошился Москвич. -- Что с тобой? С чего это все? Брось! Смотри, солнышко светит, птички разные прыгают.
Гриша, привстав со стула, качнулся к Афанасию Чемерице и, глядя на него исподлобья покрасневшими глазами, зловеще спросил:
-- Виноват, это вы о ком же?
-- Да ни о ком я. Вообще, говорю. Выпей, брат, лучше... Плохо, брат, все, омерзительно.
-- Нет-с, виноват... Вы вот сказали: "людишки дрянь"... Это вы на кого намекали? Почему вы на меня взглянули, когда говорили это?
-- Бог с тобой, Гриша, -- заплакал Чемерица. -- За что ты меня обижаешь?
-- Нет-с, я так этого не оставлю!!. Если всякий мальчишка и щенок...
Голос его попал в тон оконному стеклу, и оба тонко надтреснуто зазвенели: и голос, и стекло.
-- Братцы, господа! -- надрывался Неизвестный Москвич. -- Ну, что там, ну, чего там!.. Все вы хорошие, все вы замечательные люди; из-за чего ссориться, что делить? Обнимемся, как братья, поцелуемся, как сестры. Мы все молоды, красивы...
-- Виноват, -- насторожился Гриша. -- Что вы этим хотите сказать? Это насмешка! За это, милостивый государь, в порядочном обществе...
-- Как тяжело, о Боже, как тяжело, -- застонал Афанасий, схватившись за голову. -- Всюду интриги, подкопы, дрязги. Люди озверели. И вот я спрашиваю сам себя... Стоит ли жить?.. Не лучше ли...
-- Афанасий, -- с неистовой восторженностью воскликнул Неизвестный Москвич, забыв уже о своем препирательстве с самолюбивым Гришей. -- Афанасий! Неужели, ты не чувствуешь всеми фибрами, что вот ты, Афанасий, жив, что всюду птички, что тебя любит начальство! Афанасий, да ведь жизнь хороша, ведь! Ведь вот сейчас подадут пельмени, и пельмени ведь хороши и даже все хорошо, и даже то хорошо, что Гриша на меня обиделся: это доказывает, что у него... как это... неза... независимый -- вот! -- независимый самолюбивый харак... тер! Ах, господа!..
-- Прошу вас меня не касаться, -- закричал обиженный до глубины души Гриша. -- Я понимаю, что стою вам поперек дороги, и вы роете мне яму!!. Вы думаете, не понимаю? О-о, не беспокойтесь! Насквозь вижу!.. Довольно! Раскусил!..
-- Гриша! Брось. Ну, дай, я тебя поцелую. Афанасий, ну, зачем ты плачешь?! Да что же это такое, господа? Косолапов! Ну, дай я тебя поцелую! Ведь я же тебя люблю же, Косолапчик мой.
Удивительнее всех было поведение Косолапова... Он сидел спокойный, сосредоточенный и, нахмурив густые темные брови на бледном лице, не отрываясь, глядел в угол. Изредка только лицо его прояснялось, и он добродушно поглядывал на трех друзей.
-- Вот мы едим котлеты из мяса...-- прошептал Чемерица. -- А из-за этого, может быть, корову убили... Чем она виновата?..
-- Эх, Афанасий, -- подхватил Неизвестный Москвич. -- И коровка не виновата, и мы все не виноваты. Вино пенится, добрые друзья меня окружают, начихать нам на коровку. Эх, всех мне хочется, всех вас перецеловать, родные мои! Даже этого молчаливенького Косолапова...
Косолапов с непроницаемым видом покачал головой...
-- Даже плакучего Афанасия, даже этого ворчуна Гришеньку...
-- Что вы этим хотите сказать? -- взревел Гриша. -- Я не позволю издеваться над собой!! Я... я...
-- Нет счастья в сердце моем, -- всхлипнул Афанасий. -- Эх, Косолапов... Тяжело, а от тебя я не слышу ни слова утешения. Молчишь ты.
Спокойный, сосредоточенный Косолапов вдруг зашевелился, медленно поднялся с дивана, размахнулся и, стиснув зубы, ударил ликующего жизнерадостного Неизвестного Москвича.
-- Ваня?? -- простонал Москвич. -- За что же...
-- Эх, -- крякнул Косолапов, разминая могучие плечи. -- Я вас всех тут расчешу, как следует!
И страшный, молчаливый, ринулся в середину оторопевших друзей.
И из свившегося клубка четырех тел донесся только звонкий голос Гриши:
-- Что вы хотите этим сказать?! Вы не смеете драться! Я протестуюсь!..
Спит сейчас Зеленый змий... И пусть украшением его монумента будут барельефы четырех друзей -- четырех пьяных характеров, четырех пьяных темпераментов.
СУХОЙ ПРАЗДНИК (Неорождественский рассказ)
В зиму 1914 года по Рождестве Христовом -- и даже более того, в первый день праздника Рождества Христова, к Пыниным пришел с визитом Кунин.
Пынин был умный человек; Кунин -- глупый...
Может быть, этим последним свойством только и можно было объяснить ту непосредственность, с которой Кунин разлетелся с визитом к Пыниным.
Когда недоумевающая горничная открыла Кунину дверь он вошел, нарядный, пахнущий духами, розовый от декабрьского мороза.
-- Здравствуйте, Луша, -- воскликнул он, -- с праздничком вас.
-- Спасибо, -- вздохнула Луша. -- Что прикажете, барин?
-- Ничего не прикажу, чудачка! С визитом пришел.
-- Нешто вы доктором сделались? -- спросила Луша, немного сбитая с толку.
-- Зачем доктором?
-- А с визитом-то. Которые из докторей, так, действительно, к больным...
-- Да нет! Вот оригиналка-то? Понимаешь, я пришел с праздничным визитом. Как вообще. Как приходил в прошлом году, в позапрошлом.
-- В позапрошлом? Извольте, я спрошу у барина.
-- Да, да, конечно, доложи. Я тут подожду.
Снова оглядев его недоуменным взглядом, горничная ушла. Из гостиной послышались голоса:
-- Кто там, Луша?
-- Кунин господин -- пришли.
-- Ку-унин? Зачем?
-- Не знаю. Говорят, к вам пришли; как в позапрошлом годе...
-- В позапрошлом? А что было в позапрошлом году?
-- Не могу знать. Мало ли что было.
-- Бузя, -- обратился Пынин к жене. -- Ты не помнишь, зачем приходил к нам Кунин в позапрошлом году?
-- Был он несколько раз, -- призадумавшись, ответила жена. -- А зачем заходил, -- не помню.
-- Странно... Праздник нынче, первый день Рождества, а он приходит. Луша! Может, ему что-нибудь нужно?
-- А мне откуда знать?
-- Может, ему что-нибудь экстренно понадобилось, -- сказала жена. -- Такое, что нельзя было отложить до после праздников, -- вот он и пришел...
-- Гм!.. Все может быть. Не на войну ли он едет? Луша! Он, Кунин этот, не в военном костюме?
-- Нет-с, помилуйте. Во фраке, при белых перчатках, с цилиндром.
-- Черт знает что. Я прямо-таки, теряю голову. Не предложение ли он приехал делать?..
-- Ты скажешь тоже... Кому?!
-- А? Кому-нибудь из нас.
-- Умно. Если мне -- так я замужем, тебе -- так ты мужчина... Лиле? Так Лиля умерла когда еще... Зинке? -- Зинке, положим, тринадцатый год, но все-таки...
-- Луша! Пойди просто спроси его: по какому делу он приехал? Что ему нужно?
Исполнительная Луша повернулась на каблуках и вышла в переднюю.
-- Что вам нужно? -- спросила она, с тайным сочувствием глядя на пригорюнившегося в уголку передней Кунина.
-- Как... что мне... нужно? Я с визитом пришел! Понимаешь? Теперь Рождество, -- вот я и пришел.
-- Вот вы и пришли? Ну мне что, -- я скажу.
Снова вернулась в гостиную:
-- Говорит, с визитом.
Супруги Пынины обменялись изумленным взглядом.
-- Нашел время визиты делать!.. Ну, что же делать, -- зови его.
* * *
В прежнее время было так: едва в дверях гостиной показывается надушенный, сверкающий белизной накрахмаленного пластрона сорочки. Кунин, -- как Пынин воздымал руки кверху и бросался, подобно тигру, на беззащитного Кунина:
-- Дорогусечка! Вы ли? С праздничком... А, позвольте вас... Чмок! Чмок! Ну, что? Живеньки-здоровеньки? Ну, мой молодой друг, не будем терять золотого -- времени, -- к столу, к столу, к столу, -- трижды к столу! Садитесь! Вам какой? Есть вишневая, есть сливович -- крепкий, как собака, есть коньяк... Поросеночка? Икорки? Балычка? Колбаски? А ну, еще одну, старина, мой стариканушка славный, ста-ричище замечательный!.. Хе-хе...
Эти умилительные картины пестрой чередой пронеслись в голове Кунина, когда он переступил порог гостиной...
Увидев Кунина, Пынин сделал навстречу ему три шага и, широко раскрыв глаза, воскликнул:
-- Сергей Николаевич? И во фраке? Чему это приписать столь торжественный вид?
-- Помилуйте, ведь Рождество.
-- Ну?
-- Рождество, говорю.
-- Так-с.
-- Как же не надеть фрака!
-- А зачем?
-- Да с визитами-то -- не в пиджаке же ездить?
-- Ах, да! Вы с визитом? Так, так. Бывает.
Хозяин пожевал губами и с напряженной задумчивостью поглядел в окно.
Гость стоял против хозяина и всем своим видом показывал, что он чего-то ждет.
Помолчали так, стоя посреди сверкающей паркетом гостиной, переминаясь с ноги на ногу.
-- Ну-с... вот, так, значит, -- выдавил из себя хозяин тугие слова.
-- Да-с, -- подтвердил гость. -- Праздничек, что называется.
-- А вы, значит, с визитом?
Гость вздохнул.
-- С визитом.
Постояли, помолчали. Кунин с неискусно сделанной рассеянностью хлопал себя себя по коленке шапокляком и вздыхал.
-- Да-а, -- сказал хозяин. -- Дела!
-- Как поживаете? -- осведомился Кунин, придав этому несложному вопросу экспрессию лихорадочного любопытства.
-- Да так все. Ни шатко, ни валко. А вы?
Кунин решил, что соврать будет вовсе не лишнее.
-- Да что я! Был сейчас с визитом у Будаговых... (тут он уже соврал, -- у Будаговых и не думал быть). Ну, конечно, дело праздничное, -- по рюмочке того-сего, закусили.
-- Ах, вы, значит, уже закусили? -- подхватил хозяин, немного оживившись.
-- Очень, очень мало, -- подхватил гость, очень обеспокоенный. -- Самую малость. Почти ничего и не ел. Так, только рюмку коньяку выпил, рюмочку водки.
-- Да позвольте, -- поднял брови хозяин. -- Где они, Будаговы эти, могли достать коньяку, водки? Не может этого быть.
Кунин пожал плечами и принялся врать долго и противно, будто пропускную бумагу жевал:
-- Не знаю, но нынче все достают. У Краткополовых я был, -- там все есть, у Широкополовых... тоже... есть... Все так меня просили, угощали... А я все не хотел... "Нет, говорю не хочу, -- увольте. Берегу себя!" "Ах что вы, Сергей Николаевич, для чего вы себя так бережете?" -- "А вот, говорю, берегу себя для уважаемого, достойнейшего Николая Памфилыча". Это -- вы, стало быть.
-- Н-да-с, -- промямлил хозяин, не отрывая глаз от закутанной в какую-то серую дрянь люстры. Так-с. Вот оно что. Спасибо на добром слове. А только, согласитесь сами, какой же нынче праздник, когда напитков -- ни синь-пороха нет? Одна грусть.
-- Да, -- сказал гость. -- Печально до чрезвычайности. А я, знаете, -- мне предлагают и то, и се, а я говорю -- нет-с! Не хочу обижать милейшего Николая Памфилыча.
-- Ну, чего там... Я на это не обижаюсь.
-- Все-таки, знаете... "Скушайте, говорят, и того-то, и этого-то", а я себе думаю: "да мне приятнее у Николая Памфилыча скушать какой-нибудь кусочек ветчинки, чем все эти ваши разносолы"...
-- Так и подумали?
-- Так и подумал.
-- Пойдем, -- сурово и несколько неожиданно сказал хозяин. -- Я, конечно, никакого стола у себя не устраивал, но кусочек чего-нибудь найдется.