В церквах отошли заутрени. По скрипучему синему снегу к торгу тянулись купцы открывать лавки. Через мост брели пирожники, несли лотки, завернутые в дерюжины. У реки под навесом кузнецы раздували горны. Прибрели площадные подьячие -- Трошка Дьяволов и Степка Трегуб, сели поджидать, когда бог пошлет кого написать ябеду или целовальник позовет в кабак строчить кабалу на пропившегося питуха.
В Обжорном ряду из харчевых изб валил дым. Студенщики, требушатники, калашники раскладывали на рундуках снедь. В Хлебном ряду купцы открывали амбары. Пришел Елизар Хлебник, жилистый купчина с белесыми бровями и бородой. У Елизара под Смоленском на Городне мельница и крупорушка на Крупошеве. Купец припоздал -- отправлял приказчика на мельницу. Покосился на соседние амбары, загремел железным засовом. Велев подручному отроку вытрясти кули, Хлебник сел на лавку поджидать покупателей.
В сизой морозной мути над бревенчатыми городскими башнями поднималось солнце. По льду через реку к торжищу тянулись сани и густо валил народ. В рядах с красным товаром завопили торгованы. В Хлебном ряду тихо, покупателей забредает мало, все больше степенные. Крика, гама, божбы и рукобитья без дела нет.
До полудня Елизар Хлебник продал полчети муки калашнику да полчети овса лазаревскому дьячку. Пришел Булгак Дюкарев. Булгак с младшими братьями, Лукьяном и Оксеном, торговали в амбаре рядом. Дед Дюкаревых при Литве водил за море к немцам струги с воском, мехами и коноплей, торговал в Риге и на готском берегу. Царь Василий Иванович, вернув Москве Смоленск, захваченный Литвой сто десять лет назад, взял восковой торг в великокняжескую казну. Воск меняли у иноземцев на пороховое зелье. Многие купеческие роды при Москве охудали, охудали и Дюкаревы. Смоленские бояре и кое-кто из купцов подбивали смолян отложиться от Москвы. Черные люди и купцы помельче тянули к Руси. В Москве узнали о заговоре. Бояр и причастных к делу торговых людей вывезли в старые московские земли. На жительство в Смоленск слали московских: дворян, детей боярских, торговых людей. Служилых жаловали поместьями, купцам давали безданный, беспошлинный торг на два года. Род Хлебниковых происходил из московских выходцев. Оборотистые смоляне, привыкшие издавна к торговле с иноземцами, не давали московским ходу. Выходцы обзывали смолян литовской костью с собачьим мясом, укоряли шатостию в вере, случалось -- затевали на торгу потасовки. Потомки выходцев забыли былую злобу, но московским своим родом гордились.
Хлебник с Дюкаревым сидели в амбаре. Булгак говорил:
-- Торговлишка худая. В какой день на три алтына наторгуешь -- слава богу, с хлеба на квас перебиваемся.
Елизар покосил глазом на Дюкарева. У того новая лисья шуба крыта немецким сукном, лицо длинное, борода с рыжиной, клином. Подумал: "Бороду подсекает, образ господень пакостит, в шубу новую вырядился, будто праздник. Благо воевода князь Михайло Петрович Катырев-Ростовский милостив, да не корыстлив, другой бы облупил тебя, как яичко, и шубе не возрадовался бы".
Сказал:
-- Не у тебя одного, сосед, торговля худая.
Булгак наклонился, заговорил вполголоса:
-- Подьячий Гаврило Щенок вчера говорил: указал великий государь Федор Иванович ставить в Смоленске город каменный, да такой, какого еще на Руси не ставили, чтобы сидеть было в приход Литвы безопасно. Городовым делом велено ведать московским боярам князю Звенигородскому с Безобразовым, да московским дьякам Шипилову с Перфирьевым, да мастеру Федору Коню.
Хлебник тихонько усмехнулся. "Только проведал. Даром что с приказным племенем знается". Булгак толкнул соседа локтем:
-- Скорее бы бояре приезжали да к делу приступали. Как дело начнется, работных людишек нагонят, а где людишки, там торговому человеку прибыток.
Хлебник шевельнул белесыми бровями (рассердился, что Булгак сказал то, о чем подумывал сам):
-- От работных людишек не великая купцам корысть.
Булгак пропустил слова соседа мимо ушей.
-- А еще говорил Гаврило Щенок: указал царь взять у воеводы к городовому делу для присмотра боярских детей двадцать и в целовальники казной денежной ведать, и разные запасы пасти из посадских торговых людей лучших -- десять. -- Совсем тихо: -- Сведать бы, кого князь-воевода в целовальники облюбовал.
Хлебник подумал: "Эге, куда гнешь!". Выдавил деланную зевоту:
-- Кого бояре в целовальники возьмут, -- на то их боярская воля.
-- Будто! -- Булгак прищурил глаз. -- Воля боярская, да сам ведаешь, сосед, за свой грош всяк хорош.
-- Свой грош ты, должно, уж в приказную снес?
Булгак фыркнул, поднялся, побрел к амбару.
Мужики привезли с мельницы муку. Хлебник смотрел, как снимали с саней кади, кричал, чтобы не пылили, неосторожного возчика крепко ударил по шее. Пришел плотник Ондрошка, стоял перед купцом, мял в руках рваный колпак, просил ссудить в долг осьмину.
Елизар поглядел на запись, прикинул -- можно ли дать.
-- Повинен ты мне муки четь, да еще полчети, да денег пять алтын две деньги. Пока не отдашь, не проси.
-- Смилуйся, купец, не дай детям малым помереть голодной смертью.
Лицо у Ондрошки восковое, с синью, в колоду краше кладут, жидкая бороденка торчит нелепо, овчина -- дыра на дыре.
-- Дашь на себя служилую кабалу, смилуюсь.
Ондрошка повалился в ноги, мотал по снегу бороденкой, сипло тянул:
-- Побойся бога, купец, не кабаль, я тебе без кабалы плотницким делом отслужу.
-- Сказал -- плотницким делом! Да плотницкого дела не то у меня, во всем посаде нету. -- Прикрикнул: -- Дурак, чего ревешь, за чужою головою жить легче!..
Ондрошка поднялся, отряхнул с колен снег:
-- Не гоже кабалиться, купец, краше с детьми малыми голодной смертью помереть. -- Вздохнул, напялил колпачишко, понуро поплелся по ряду. Обошел все амбары. В долг ему никто не давал, гнали в шею. У крайнего амбара его окликнул хлебниковский отрок:
-- Бреди скорее обратно, хозяин смилостивился.
У Ондрошки от радости дрогнула борода, бегом кинулся к хлебниковскому амбару. Елизар стоял в дверях, поглаживая усы.
-- Умный ты, да, видно, от большого ума и досталась сума. Смилуюсь, дам без кабалы, только подьячий пускай долговую запись напишет на то, что прежде тобою забрано.
Ондрошка стоял перед купцом переминаясь. Думал: "Запись все ж еще не кабала, авось, бог даст, с купцом рассчитаюсь".
-- Спаси тебя бог на том, купец.
Елизар крикнул подручного отрока:
-- Беги, подьячего кликни! Да не того, что с бородавкой, -- что с худым носом.
Ондрошка, вздыхая, ждал. Купец сопел, перебирая записи и приказчиковы бирки с зарубинами.
(Болезнь, неизвестную на Руси, занесли иноземные купцы, путавшиеся с веселыми женками).
Перемигнулся с Хлебником. Подобрал шубу, сел на лавку, на колени положил доску, потянул из-за пазухи чернильницу, достал бумагу, застрочил бойко, только потрескивало перо.
Хлебник поглядел на Ондрошку, собрал к переносице брови.
-- А росту мне давать по расчету, как в людях ходит -- на пять шестой. -- Ухмыльнулся в бороду: "Ну где ему взять! Не мытьем, так катаньем, а быть тебе, Ондрошка, у меня на дворе в кабальных".
В амбар вбежал запыхавшийся подручный отрок, одним духом выпалил:
-- Московские бояре в Смоленск пожаловали. Уже через мост переехали, и с ними стрельцы, сундуки берегут, а в сундуках государева казна.
Хлебник прикрикнул на отрока:
-- Пошто, непутевый, орешь! Какие московские бояре! Вот я тебя плеткой!
-- Истинно, хозяин, бояре. Город каменный царь велел ставить. Бояре к Богородице-на-горе поехали. Пономарь говорит: будет владыка Феодосий молебен править.
Хлебник заторопился, велел подручному отроку насыпать Ондрошке осьмину невеяны и запирать амбар. Когда, запирая, гремел замком, думал: "Дьяку сегодня же хоть малый посул надо снести, не то не доведется в целовальниках у городового дела быть".
2
Съезжая изба, высокая, рубленая, на подклетях, стоит у Облонья.
В подклетях сидят колодники. Наверху строчат перьями подьячие. Перед крыльцом пушка на колоде и стрелец с бердышом. За высоким тыном врытый в землю под дерном сруб -- пытошная изба, стрелецкая караульня и земляная тюрьма. Наискосок от съезжей -- приказная изба городового дела. Когда из Москвы приехали бояре Звенигородский с Безобразовым, под приказную избу взяли двор Ивана Шабенкина, из боярских детей, оказавшегося в последнюю войну в нетях [Быть в нетях -- не явиться на службу] и бежавшего за рубеж. Поместье и все имение Шабенкина отписали на государя.
В приказной по-нежилому пахнет плесенью и мышами. На лавке сидит за столом дьяк Нечай Перфирьев; усы, как всегда с похмелья, растрепаны, в нечесаной голове пух, взгляд мутный. Против дьяка -- подьячий Гаврило Щенок, щуплый, с вдавленным носом (нос перебил сын боярский в драке по пьяному делу). Подьячий читает роспись, сколько какой волости вывезти в Смоленск к городовому делу свай.
-- ...В Бережанском стану, в селе Крохоткине с починками сто девяносто две выти [Выть -- мера земли для раскладки податей] с полувытью, а свай им вывезти девятнадцать тысяч двести пятьдесят. В Порецкой оброчной волости восемьдесят вытей, а вывезти им свай восемь тысяч...
Поднял от бумаги плутовские глаза:
-- Катынские мужики охудали и челом бьют, что по сту свай вывезти не мочны.
-- Не мочны... Лукавишь, кривоносый. Сколько посулов с катынских за заступничество взял?
Щенок сделал обиженные глаза, перекрестился на образа:
-- Истинный бог, Нечай Олексеич, посулов не брал и в мыслях того не держал; о людишках печалуясь, говорю.
Перфирьев прищурил глаз, постучал пальцем:
-- Что взял ты с катынских мужиков меду малинового жбан да денег семь алтын, о том ведаю; не довелось бы тебе тот мед батогами закусывать.
В стороне, у стола, поставленного так, чтобы скудный свет от слюдяного оконца падал прямо, мастер Федор Конь выводил на бумаге башни и стены каменного города. Мастер поднял от чертежа большую голову, усмехнулся голубыми глазами: "Нечай подьячего лает, посул Гаврюшка утаил". Громко сказал:
-- Зепь у вас, приказного племени, что утиный зоб -- не набьешь.
-- Не след тебе, Федька, поносные слова повторять, что черные мужики на торгах про служилых государевых людей болтают.
Однако ввязываться в спор с мастером дьяк не стал, сердито прикрикнул на подьячего:
-- Чти, Гаврюшка, роспись далее. О катынских мужиках речь особая будет.
Открылась дверь, -- боком просунулся в приказную князь Звенигородский.
Щенок кинулся взять у боярина посох. Князь стащил с головы колпак, перекрестился на образа, грузно повалился на лавку. Отдышавшись, повел на мастера заплывшими глазами:
-- Готов ли чертеж, Федька?
-- Мало не готов, боярин и князь.
Федор сказал Щенку, чтобы помог держать перед боярином чертеж; водя по бумаге пальцем, говорил:
-- Ров под стены доведется копать шириною три сажени, в глубину на две сажени, стены класть высотою семь саженей.
Звенигородский потыкал в чертеж пальцем:
-- А это чего?
-- Бастеи [бастеи -- бастионы], князь.
Звенигородский шумно вздохнул:
-- Мудро, Федька, не было того на Руси, чтобы город с бастеями ставили... -- Махнул рукою. -- Бастеи ставить не надо, одна мешкота. Камня и кирпича много лишнего изойдет -- великому государю убыточно.
Потыкал еще пальцем в чертеж, зевнул так, что скрипнули челюсти:
-- Боярин Семен Володимирович Безобразов да дьяк Шипилов из Белой отписывают, печи добрые, где известь жгут, взяли на государя. Как управишься с чертежом и росписью, ехать тебе, Федька, к Дорогобужу, печи и заводы сыскивать.
Сидел князь Звенигородский на лавке, не слушал, как читал подьячий Щенок роспись, покряхтывал, думал. Великое бремя возложено на Князевы плечи -- ставить в Смоленске каменный город. Исстари у Литвы с Москвой распря, кому Смоленском владеть. Сколько крови за Смоленск пролито. И не диво то: Смоленск Литве ключ к Московскому государству. Задумал царский шурин большой боярин Борис Федорович Годунов накрепко закрыть Литве дорогу на Русь. Когда в прошлом месяце выезжал князь с боярином Безобразовым из Москвы, говорил: "Потрудись, Василий Ондреевич, для великого государя. Город деревянный в Смоленске ветх. Каменные стены ставить надо немешкотно. Король Жигимонт часу не дождется, чтобы мир порушить да Смоленск оттягать". Князь вздохнул: "Не избыть -- вновь с королем воевать".
В соборе у Богородицы-на-горе ударили в большой колокол, и тотчас же у Николы-полетелого, у Авраамия, у Богослова-на-овражке -- во всех церквах откликнулись малые колокола.
Князь перекрестился размашисто:
-- К вечерне благовестят, время дело кончать.
Перфирьев с подьячим Щенком пошли провожать боярина. Мастер остался в приказной.
Лезли в оконце сумерки. В приказной темнело. Федор высек на трут огня, вздул лучину, от лучины зажег на столе свечу. Поболтал глиняный горшок с чернилами. Чернил оставалось мало. Стал приготовлять. Достал из ларца чернильных орешков, накрошил мелко, положил в горшок, бросил туда же кусок ржавого железа, налил воды, горшок поставил в тепло у печи.
Федор сидел над чертежом, не замечал, как летело время. Несокрушимые стены и башни рождались на бумаге. Непреодолимой преградой ложились перед крепостью рвы и овраги. Искуснейшие полководцы и многочисленные рати будут бессильны перед твердыней, воздвигнутой мастером Конем. Подумал словами из книги Альберти: "Враг чаще был одолеваем умом архитектора без помощи оружия полководца, чем умом полководца без совета архитектора".
Из угла с лампадой хмурился на мастера-полунощника лик Николы Мирликийского чудотворца. В подполье возились и пищали мыши. Конь отложил линейку, подпер ладонью подбородок, прикрыл веками уставшие глаза. Город на чертеже качнулся и поплыл. В памяти встали иные, виденные когда-то, города и земли.
Дед Конон, и отец Савелий, и сам Федор были плотниками. Отцу дали прозвище Конь, за Федором его записал подьячий. Архитектора -- "муроля", датчанина Крамера, Федор увидел, когда ставили дворец царю Ивану Васильевичу. У Крамера была рыжая бородка, добрые глаза и тонкое лицо чахоточного. Муроль страдальчески морщился, когда присмотрщик Никита Вязьма за вину и без вины бил суковатой палкой деловых мужиков, работавших на постройке. Как-то сорвавшееся бревно придавило муролю ногу. Федор нанял мужика-извозчика, сам свез архитектора в Немецкую слободу. Десять недель Крамер лежал в постели. Когда ударяли ко всенощной и, кончив дневную работу, разбредались кто куда деловые мужики, Федор шел на Яузу, в иноземную слободу, к Крамеру. В доме архитектора стол был завален книгами и чертежами. На стене висела картина, изображавшая охотничью пирушку, и портрет женщины с грустными глазами. Тикали часы с небесным сводом по циферблату и на полке лежало много диковинных и непонятных вещей. Федора привлекали книги и портрет женщины.
Год назад распоп [распоп -- лишенный сана поп] Варсонофий между делом за три алтына выучил Федора грамоте. Федор несколько раз перечитал псалтырь. Других книг у распопа не оказалось. Жадно смотрел он теперь на кожаные корешки книг в доме Крамера. Особенно привлекали его объемистые "Десять книг о зодчестве" -- трактат знаменитого Леона Баттиста Альберти. Федора интересовали в книге рисунки и чертежи палаццо и дворцов, невиданных в Москве. Затаив дыхание, слушал он рассказы архитектора. Иногда Крамер, забывшись, переходил на родную речь. Федор, не прерывая, слушал непонятные слова. Часто, перелистывая в постели трактат Альберти, архитектор поднимал кверху худой палец, говорил:
-- О, это очень великая книга, Теодор! Но тебе надо много учиться, чтобы ее познать.
Крамер, пролежав в постели десять недель, умер.
На другой год после смерти архитектора Федор с бронником Таратушем ушел за литовский рубеж.
Но в Литве не было ничего похожего на то, о чем рассказывал архитектор. Федор видел заморенных нуждой и рабством крестьян, панов, превосходивших в надменности московских бояр. В городах и местечках бесчинствовала и разбойничала наезжавшая шляхта. Федор пустился странствовать по Европе. Чужой язык давался ему легко. Раз услышанное слово западало в память.
В Праге Федор нанялся к архитектору Ярославу Брехту, родом чеху. Архитектор ставил новое здание ратуши. Брехт был старик, краснощекий и веселый. Федор пришелся ему по нраву. Он учил его искусству каменного строения и латыни. Через два года Федор сделался подмастером.
-- О, уверяю вас, -- часто говорил за кружкой пива друзьям старый архитектор, -- из этого молодого московита будет большой толк. Он не пьет вина и не желает знать женщин, что несвойственно его возрасту, ибо в двадцать лет юношу должно привлекать и то и другое, но все свободное время он проводит за книгами и чертежами. Я не верю более путешественникам, которые изображают нам московитов людьми нечестными, отъявленными пьяницами и плутами.
То, о чем мечтал Федор в Москве, сбылось. Выучившись латыни, он мог теперь сам читать "Десять книг о зодчестве". Ему теперь стало казаться, что только на родине Витрувия и Альберти он познает тайны строительного искусства. Федор сказал архитектору о своем намерении отправиться в Италию. Старик вздохнул:
-- Я одинок и полюбил тебя, Теодор. Но я знаю, что твое желание разумно и законно, и не удерживаю тебя. Я дам тебе письмо к Якопо Буаталонти, который еще должен меня помнить. Я верю, что ты станешь великим архитектором, но не прельщайся суетной славой. Помни, что сказал гениальный Альберти: "Архитектор служит наиболее важным потребностям людей. Тот, кто хочет им быть, нуждается в познании вещей наилучших и достойнейших".
Флоренция показалась Федору городом чудес. В молчаливом восторге он часами любовался и дивной капеллой Пацци, и фасадом церкви Санта-Мария, выстроенной автором "Десяти книг о зодчестве", и гигантской статуей Давида перед палаццо Веккио на площади Сеньории. Созданный гениальным Микель-Анджело мраморный гигант восхищал его стройными, мускулистыми членами и тонким лицом.
Письмо Брехта открыло Федору двери в дом инженера Якопо Буаталонти. Герцог Казимо поручил Буаталонти реставрировать городские укрепления. Федор помогал инженеру. Все свободное время он просиживал над книгами. Как и в Праге, во Флоренции удивлялись способностям московита. Федор пробовал учиться скульптуре и живописи, достиг в этом успеха, но только искусство архитектора влекло его.
Инженеру Буаталонти, когда Федор приехал во Флоренцию, уже исполнилось семьдесят лет. Он был полной противоположностью веселому и болтливому Брехту. Молчаливый и угрюмый, старик оживлялся только, когда вспоминал времена Республики. В молодости со многими юношами, сыновьями флорентийских суконщиков, Якопо помогал Микель-Анджело Буанаротти, назначенному Сеньорией главным комиссаром городских укреплений, воздвигать новые бастионы у холма Сан-Маньято. Он видел, как горели вокруг города села, подожженные войсками папы и императора, высидел долгую осаду и едва спасся от тюрьмы и пытки, когда папский комиссар Баччо Валорри чинил расправу над подозреваемыми в сочувствии Республике.
-- Мессер Микель-Анджело Буанаротти был величайшим человеком, которого когда-либо производила на свет смертная женщина, -- не раз говорил Буаталонти Федору. -- Он был способен работать в течение суток, не зная отдыха. Он проводил с нами все дни у бастионов, и когда мы, молодые люди, валились от усталости и возвращались в свои дома, мессер Микель-Анджело уходил к себе в мастерскую, чтобы работать над картиной, изображавшей прекрасную Леду. Он писал это божественное произведение для герцога Альфонсо, покровителя и большого друга искусств. Великий Микель-Анджело горячо любил свое отечество и не уехал в Феррару, хотя герцог Альфонсо не раз туда его звал. Он не был подобен художнику Гиберти и многим людям искусства, считающим, что тот, кто приобрел познания в науках и искусствах, тот ни в одной стране не будет незваным пришельцем, так как даже лишенный денег и друзей может стать везде гражданином и безбоязненно смотреть на все превратности судьбы. Мессер Микель-Анджело вложил в дело укрепления Флоренции всю свою душу, он дал Республике на военные нужды из своих средств тысячу скуди. Чувство гражданина и чувство художника были равны в его душе. Свою леду он заканчивал в то время, когда войска папы и императора грозили ворваться в город. Великий Микель-Анджело ненавидел тиранов. "Тиранам, -- говорил он, -- неведомы свойственные человеку чувства любви к ближнему". -- Старик понижал голос. -- Уже более сорока лет, как во Флоренции водворились Медичи. С тех пор душа покинула прекрасный город. Семь лет мы терпели иго жестокого ублюдка, тирана Алессандро, сына папы и распутницы. Тиран боялся, что народ восстанет, и подозревал всех в злоумышлении; он приказывал предавать смерти всякого гражданина, в доме которого полиция обнаружила какое-нибудь оружие. Я не хочу сравнивать нашего нынешнего государя, герцога Казимо, с кровожадным Алессандро. Герцог предпочитает всему своих писцов, охоту и солдат, и делает вид, что любит науку и искусство, ибо ничто не может в такой степени прославить тирана и сделать его еще могущественнее, как искусство. Он не льет человеческую кровь, подобно Алессандро, и предпочитает тайное отравление подозреваемых граждан явным казням. Но он столь же мало склонен считаться с желаниями управляемых, даже богатых и знатных, как и Алессандро. Повторяю тебе, душа покинула Флоренцию. Богатые граждане разорены, ремесленники уходят из города, где они не могут найти, чем занять свои руки. Только сеньоры, владеющие землями, и попы чувствуют себя прекрасно. Художники, архитекторы и люди науки покидают Флоренцию.
Федор слушал старого инженера и многое из того; что говорил старик, было ему непонятно. Вечно голубое небо, ажурная лепка дворцов, причудливые башни, легкие купола церквей казались ему дивным сном, и жалобы инженера на запустение он считал старческой воркотней.
...Федор открыл глаза. В синем чаду мутно горела свеча. Поднялся, щипцами снял нагар. Захотелось на свежий воздух. Как был в легком зипуне, вышел на крыльцо. Небо темное, без звезд. В Стрелецкой слободе выли псы. Черные избы на снегу точно вымерли. Нигде ни огонька, только у проезжих ворот близ днепровского моста светилось оконце башни. Конь опять подумал о Флоренции. Вспомнил благоухание ирисов, карнавал на освещенной плошками площади Сеньории. Вернулся в избу, бросил на лавку шубу, лег не крестясь.
3
Зимой 1596 года в Вязьме, Дорогобуже, Твери, Старице, Серпейске и других городах на торгах и перекрестках закричали бирючи клич, звали охочих людей в Смоленск к государеву делу -- ставить каменный город. Сулили бирючи охочим деловым людям немалое жалованье и царскую милость.
Из ближних и дальних городов, сел и погостов потянулись на запад, к Смоленску, в одиночку и артелями каменщики, кирпичники, горшечники, грабари и другой черный люд. Шли между ними и гулящие, и спасавшиеся от кабалы холопы, и бежавшие от тягла мелкие посадские. Князю Звенигородскому из Москвы было тайно указано -- приходивших много о роде-племени не спрашивать, а смотреть, чтобы из-за малого числа деловых людей не было промедления в постройке крепости.
К апрелю месяцу в Смоленск собралось охочих людей тысяч до трех. Охочие люди жили в старом городе, в пустовавших избах на осадном дворе.
Осадный двор стоял в овраге на Подолии. Когда приходила войной Литва, на осадном дворе жили черные люди и крестьяне из посадов и волостей, созванные в город "сидеть в осаде". В последний раз садились в осаду шестнадцать лет назад, когда польский воевода Филон Кмит подошел к Смоленску с конной ратью и зажег посады. С того времени избы на осадном дворе не чинились, тесовые крыши прохудились, печи развалились, меж бревен в избах свистел ветер.
Мастер Конь дни пропадал на осадном дворе, отбирал деловых мужиков, кто был к какому делу пригоден, ночи просиживал над чертежом в приказной избе. Как-то под воскресенье, посидев над чертежом, ушел ранее обыкновенного. Возвращаясь ко двору, думал о разговоре с князем Звенигородским. Опять поспорил с боярином. На чертеже башню у проезжих ворот Федор изобразил с полубашней. Хотел, чтобы Смоленск затмил крепость Перуджию, красоте которой когда-то Федор удивлялся. Звенигородский, потыкав в чертеж пальцем, сказал:
-- Полубашен, Федька, делать не надобно, кирпича иного запаса изойдет немало.
Федор стал было спорить с князем: "С полубашнями -- благолепнее, кирпича же и камня изойдет против росписи немного".
Звенигородский сидел на лавке копна копной, глаза сонные. Не слушая мастера, лениво бубнил в бороду:
-- Не гораздо, Федька, не гораздо, делай, как велю. -- Озлился наконец, вялые щеки затряслись: -- Заладила сорока, забыл, кому супротивничаешь!..
Федор спустился к Днепру. Звонили к вечерне. Была оттепель. В кривых уличках лежал грязный снег. На бревенчатых городских стенах от воронья черно. Федор подумал: "Поздно боярин Годунов каменные стены надумал ставить. По виду башни несокрушимы, внутри -- столетние бревна источены червем. Не так ли и ты, Русь, отчизна любимая! Точат тебя, точно алчные черви, сильные бояре да дьяки всякими неправдами и злым утеснением, силу твою вековую точат".
Миновал крытые дерном баньки у реки, перешел мост. Жил он в Городенском конце у купца Елизара Хлебника. Порядились с хозяином так: мастер будет жить у купца на хлебах и платить полтину в месяц пожилых и нахлебных денег.
Мастер свернул в переулок ко двору. Из ворот вышла молодая женщина. Федор подумал: "Должно быть, хозяинова женка". За три недели, что жил у Хлебника, видел молодую хозяйку впервые. Только раза два слышал за стеной голос, когда разговаривала она с сенной девкой. От стряпухи, рябой Степаниды, знал и имя -- Онтонида Васильевна.
Женщина выступала павой. На плечах багрецовый опашень [верхняя одежда], на ногах лазоревые чеботы, бархатная шапка оторочена бобровым мехом. Должно быть, нарядилась к вечерне. Проходя мимо Федора, Онтонида опустила глаза, зарделась, поклонилась. Федор остановился, поглядел вслед. Походка у Онтониды легкая, кажется -- плывет. Мастера кольнуло в сердце. В больших глазах молодой хозяйки и в походке почудилось знакомое.
Дом у Елизара Хлебника большой, рубленый, на подклетях, с прирубами и многими горницами. Федор поднялся на крыльцо. В сенях увидел Хлебникову мать Секлетинию, хромую старуху с крысиным лицом. Секлетиния заправляла всем в доме. Сам Хлебник спозаранку уходил на торг, в амбар, или ехал на мельницу. Старуха бродила по дому, постукивала клюкой, визгливо покрикивала на стряпуху и девку.
Жил Федор в прирубе. Горница низкая. Убранство -- лавки, стол и образа с шитыми убрусами. За образами -- сухие пуки вербы и васильков.
В горнице было жарко. Мастер сбросил однорядку. Сел. Опять вспомнил легкую походку и глаза Онтониды. "Джулия". Давно то случилось, семнадцать лет назад, когда учился во Флоренции у Буаталонти искусству строить крепости и палаццо. Не было тогда ни серебряных нитей в курчавой бородке, ни горьких дум в бессонные ночи.
В доме архитектора Мариньи часто собирались любители искусства и литературы. Говорили о поэмах Тристино, причудливых вымыслах Ариосто и портретах Бронзино. Федор был в доме Мариньи частым гостем. Его любовь к архитекторному искусству и то, что он явился из загадочной и сказочной Московии, привлекало к нему внимание. У Мариньи встретился Федор с Джулией Монигетти, молодой вдовой состоятельного суконщика. Были потом бессонные ночи в спальне, обитой желтым атласом, и объятия, и ласковый смех Джулии, желавшей знать от нового любовника о московитских женщинах и их обычаях в любовных делах.
Счастье продолжалось недолго.
Как-то явившись против обыкновения без предупреждения в знакомую комнату, обитую желтым атласом, Федор застал Джулию полуобнаженную на коленях у блестящего офицера герцогских стрелков.
Федор выхватил кинжал. Офицер побледнел и глазами искал свою шпагу. Перед рослым московитом он был безоружен. Федор постоял у двери, вложил кинжал в ножны и вышел, скрипнув зубами.
Утром Федор оставил Флоренцию.
Тоска гнала его из города в город. Он был уже отличным архитектором и легко находил работу, но надолго потерял интерес к вещам, недавно его восхищавшим. Только в Перуджии, созерцая стены крепости, расположенной по холмам подобно пяти пальцам человеческой кисти, Федор почувствовал, как возвращается у него интерес к строительному искусству.
Федор пробыл в Италии еще несколько лет. Он побывал в Риме, Милане и малых княжествах. Годы и скитания делали его мудрым. Он много размышлял над тем, что приходилось видеть.
В Милане другом Федора был скульптор Луиджи Бартолини. Федор часто приходил в его дом. Они говорили об архитектуре, искусстве и других вещах, одинаково интересовавших их обоих. Как-то, когда Федор пришел к скульптору, старая служанка сказала, что ночью пришел монах со стражами святейшего трибунала и увели хозяина в тюрьму.
-- Мой хозяин был очень невоздержан в своих словах и высказывал всегда чистосердечно все то, что он думает. Он не любил попов и монахов, а в споре с капелланом церкви св. Маврикия сказал, будто человеческая душа не живет после смерти, но умирает одновременно с телом. Я знаю, это капеллан донес на него монахам из святейшего трибунала. Мне уже никогда больше не видеть моего хозяина.
Трибунал святейшей инквизиции приговорил скульптора к сожжению. Федор видел, как жгли Луиджи.
Дым от костра поднимался в небо, а на колокольнях церквей, воздвигнутых знаменитыми архитекторами, похоронно звонили колокола, и страшный запах горелого мяса полз над площадью.
Такие костры Федор видел потом не один раз. И он не мог примириться с мыслью, что одна и та же страна породила людей, создавших прекрасные здания и произведения искусства, и тех, что под гнусавое пение монахов жгут на кострах подобных себе.
На улицах и по дорогам сотни людей протягивали за подаянием руки. Федор узнавал, что многие из них -- разорившиеся ремесленники, и, вспоминая рассказы Буаталонти о прежнем процветании, думал словами старого инженера: "Душа покинула Италию".
И города, где ему приходилось жить, встававшие чудными видениями, когда он юношей слушал в Москве рассказы датчанина Крамера, уж не казались ему столь прекрасными. И чужим казалось вечно голубое южное небо. Когда же вспоминал Джулию, думал о ней без ревности, как о чужой. По ночам Федору чаще стала сниться Москва, -- убогая, деревянная, с черными избами, но родная и близкая. И Конь мечтал, как вернувшись на Русь, он будет украшать Москву зданиями прекрасными, прекраснее тех, какие видел в итальянских городах...
...Об этом вспоминал теперь мастер Конь в низкой горнице у потемневшего оконца. Нежное лицо и глубокие глаза молодой хозяйки напомнили Джулию, молодость и дерзкие мечты превратить Москву в город прекраснейший.
В сенях скрипнули ступеньки. Кто-то поднимался по лестнице в светелку, Должно быть, возвратилась из церкви Онтонида. Мастер зажег свечу. Долго ходил по горнице, размышляя. На бревенчатых стенах изламывалась большая тень.
Наверху послышалось шлепанье, точно выколачивали рухлядь, и пронзительные вскрики. В дверь просунулась стряпуха:
-- Велишь, Федор Савельич, ужин готовить? -- Прислушалась к крику и шлепанью в светелке. -- Хозяин женку плеткой учит, гневлив, змий...
4
Перед сырной неделей приехал боярский сын Ярослава Малого Гаврило Ноздринин, привез от Годунова грамоту. Боярину Безобразову и дьяку Постнику Шипилову царским именем велено было ехать в Москву с росписью и сметой. Князю Звенигородскому немедля брать к городовому делу целовальников и запасчиков.
Пронюхав о грамоте, торговые люди потянулись к приказной избе. Приходя, несли кто чем богат -- камки на порты, полотна, сахару иноземного, иные вытаскивали ефимки. Приходили все "лучшие" люди -- дела ведут с иноземцами, у каждого на торгу амбар, лавка, а то и две. Звенигородский надувал рыхлые щеки, по-кошачьи сладко жмурился на принесенное, вздохнув, говорил, что великий государь накрепко велел посулов и поминков не брать. Торговые люди дивились боярину-бессребреннику, дьяк Перфирьев кашлял, делал купцам знаки глазами. Смекнув, торговые стали носить дары дьяку. Перфирьев жил на Козловой горе, близ Стрелецкой слободы. Дьяк встречал приходивших ласково, сажал в красный угол на лавку, если посул был по нраву, говорил, что быть гостю в целовальниках или запасчиках; от малых даров отказывался, царь-де указал посулов и поминков не брать. Елизар Хлебник отнес чарку серебряную да деньгами полтину, Булгак -- мухояровый [мухояровый -- полушелковый] кафтан и деньгами рубль.
В сырный понедельник торговых людей позвали в приказную избу. Звенигородский сидел под образами, лицо ласковое, под распахнутой шубой мухояровый кафтан. Князь приказывал торговым людям, не чинясь, садиться. За столом сидели Перфирьев с бумагами, мастер Конь и подьячий Щенок. Булгак поглядел на боярина; увидев под шубой знакомый кафтан, перекрестил живот: "Слава тебе, господи! Князь дара не отринул". Повеселел, теперь не опасался, что Хлебник подставит ногу. Гаврюшка Щенок пересчитал торговых людей.
-- Все, боярин-князь, прибрели, каким было указано. -- Звенигородский пощурился на торговых, кивнул Перфирьеву:
-- Чти со господом, Нечай.
Дьяк развернул список, прокашлялся:
-- ...Быть им, лучшим посадским людям, в Смоленске у городового дела. Булгак Семенов сын Дюкарев, а быть тебе, Булгак, у городского дела да ведать тебе государевой казной, что деловым людям за изделие давать.
Перфирьев называл торговых людей, читал, кому у какого дела быть. Купцы кланялись на обе стороны: боярину и дьяку. Пошли к Богородице-на-горе целовать крест. Протопоп Фома, тараща красные от перепоя глаза, читал крестоцеловальную запись: "Клянусь и обещаюсь господом богом нашим и животворящей троицей беречь государеву казну с великим радением и не корыстоваться ничем".
Торговые вразброд повторяли за протопопом присягу и крестили лбы. От Богородицы опять пошли в приказную избу, -- прикладывать к крестоцелованию руку.
Из приказной Елизар вернулся в амбар перед вечером. В амбаре сидел приказчик Прошка Козел. Елизар похлопал рукавицами, сердито вымолвил:
-- Быть бы мне у раздаточной казны, да Булгачка Дюкарев опередил, снес князю кафтан. Указано мне запасы пасти: известь, камень да кирпич.
Прошка Козел почмокал губами. Не сказал, пропел ласково:
-- Не тужи, Елизар Ондреевич, господь тебя наградил разумом светлым, промыслишь и у запасов с прибытком.
Елизар покосился на приказчика. Рожа у Козла умильная -- лиса чистая, однако плохого ничего за Прошкой не замечал.
-- Торговать тебе, Прошка, мне теперь за государевым делом сидеть в амбаре станет недосуг. -- Помахал перед приказчиковым лицом пальцем: -- Не заворуйся!..
Для верности позвал ведуна Емельку Гудка. Гудок пришел на хлебниковский двор после повечерия. Был он клыкаст, кос и лицом зверовиден. Встретившей его сенной девке Гудок не сказал ни слова, только страшно глянул и полез в хозяинову хоромину.
Пробубнив сквозь клыки непонятное, колдун потребовал меду сыченого, хозяину велел опустить на святых завесы. Махал над ковшиком рукавами, лопотал что-то на ведуньем языке. От лопотанья у Хлебника холодело в животе: "Не следовало вязаться с ведуном, доведет кто владыке Феодосию, наживешь вместо денег плетей".
Гудок, поколдовавши, подал хозяину ковшик с приговором:
-- Как пчелы ярося роятся, так бы и к Елизару, торговому человеку, купцы для его хлебного товара сходилися бы, а приказчик его Прошка Козел воровством бы никаким не воровал, -- подул на ковшик, помотал кудлатой башкой: -- Испей, хозяин, остальным завтра до молитвы лих умоешь.
5
Мастер Конь стоял на валу.
Полуобвалившийся древний вал тянулся по холмам.
Внизу виднелись стены деревянной крепости, свинцовая полноводная река в бурых берегах. У берега покачивались привязанные к кольям струги. За рекой, по Московской дороге -- курные избенки Ямской слободы, вокруг старого литовского гостиного двора, рубленые, на подклетях, с теремами и прапорцами, -- хоромы именитых, торговых людей. Федор отыскал двор Елизара Хлебника, подумал об Онтониде, хозяиновой женке.
Над городом и бором, близко подступившим к посадам, шли лохматые тучи. У реки, за деревянными стенами крепости, копошились мужики -- копали рвы. Начинал сечь мелкий, пополам с крупой, ледяной дождь. Весна выдалась холодная, дожди сменялись снегопадами.
Федор спустился вниз.
Во рвах и ямах вода. Деловые мужики -- одни, стоя по колени в грязи, выкидывали наверх мокрую глину, другие оттаскивали вынутый грунт в сторону на страднических одрах [страднические одра -- носилки]. Между мужиками бродили приставленные к городовому делу присмотрщики из детей боярских, покрикивали, батогами вколачивали деловым людям радение к государевому делу.
Охочих людей сошлось к Смоленску тысяч до десяти. Осадный двор в старом городе уже давно не вмещал приходивших. Мужиков рассылали по разным местам -- на кирпичные заводы добывать глину или ломать камень. В Воровской балке и за Городенским концом по сырым яругам до самого леса протянулись новые слободы деловых людей. Жили по-звериному. Копали землянки или на скорую руку ставили срубы, крытые дерном. Землянки заливала смердящая желтая вода, в щелистых срубах свистел ветер. От курных печур часто угорали. Угорелых без отпевания волокли на скудельный двор богадельные старцы. Лохмотья, снятые с мертвецов, богадельные пропивали в кабаке.
Мелкие торгованы из Обжорного ряда, пирожники, блинщики, калашники, квасники радовались нахлынувшему люду. На торгу, точно грибы после дождя, вырастали новые лари, харчевые, квасные и блинные избы. Кабацкий голова Истома Волк писал в Москву грамоту, просил дозволения поставить новый кабак: старые питухов не вмещают, Из приказа было велено кабаков ставить, сколько потребно, чтоб питухов из-за тесноты от питья не отваживать. "Пуще всего же, -- писал в грамоте приказный дьяк, -- глядеть, чтобы посадские люди пива и вина неявленного не варили и от того не было бы государевой казне убытка".
Откуда-то налетели веселые женки-лиходельницы, мужики-зернщики и ведуны. Женки ходили по кабакам, пялили бесстыжие глаза, позванивали медными зарукавьями, зазывали молодцов в баньку, назначали, где свидеться вечером. На торгу быстроглазые зернщики хватали деловых мужиков за сермяги, предлагали кинуть зернь, сулили верную корысть. Ведуны, притаившись за ларями, раскладывали на рогоже бобы, за грош прорекали радости и беды, какого глаза остерегаться, в который день не начинать дела. Мужики наскоро любились с веселыми женками, вытаскивали схороненные за щекой копейки, пытали счастье в зернь.
Федор шел вдоль реки. От воды тянуло сыростью. Мокрая глина чавкала под ногами. Деловые люди, завидев мастера, кланялись. Лица у мужиков до колпаков перемазаны грязью, от промокших сермяг тянет дымом и прелой шерстью. Они напомнили Федору угрюмых, оборванных людей, копавших рвы, когда он помогал инженеру Буаталонти реставрировать во Флоренции городские укрепления. Подумал: "Во всех землях черные люди маются". У Духовских ворот мастер остановился, заглянул в ров. Копошившиеся во рву мужики подняли синие лица, затрясли мокрыми бородами:
-- Студеною смертью озябаем!
-- От мокроты погибаем!
Федор велел мужикам вылезать. Подошел Ондрей Дедевшин, присмотрщик из городовых дворян, на плечах поверх синего кафтанца армяк. Прищурил зеленоватые глаза:
-- Нашел князь по мне дело, приставил над мужиками доглядывать. Прежде с боярами на посольских съездах бывал, а ныне, видно, Ондрюшка Дедевшин ни на что другое не гож.
-- Не было бы беды, Федор; боярин Безобразов сегодня велел, чтоб к воскресенью рвы до ворот покопаны были. Грамота пришла -- ждать в Смоленске большого боярина Бориса Федоровича Годунова. Гонец Пашка Лазарев утром князю грамоту привез.
6
За неделю до приезда в город Годунова воевода Катырев-Ростовский велел согнать в съезжую избу ведунов и дурноглазых баб. Было известно, что Борис Федорович более всего боится всякого волховства. Согнанных заперли в подклеть вместе с колодниками. Два дня бирючи кричали на торгу воеводский приказ -- черным людям в приезд царского шурина большого боярина Бориса Федоровича одеваться по-праздничному, в лучшее у кого что есть; стрельцам было наказано: кто придет в худой одежде, гнать батогами.
Годунов приехал на Николу-вешнего. От Ямской слободы до литовского гостиного двора и от Днепровских ворот до собора Богородицы-на-горе стояло два приказа стрельцов. Накануне стрельчихи штопали мужьям прохудившиеся кафтаны; стрельцы умаивались до седьмого пота, песком оттирая от ржавчины лезвия бердышей. Стояли стрельцы -- хоть сейчас в поход -- с самопалами, бердышами и саблями; через плечо сыромятный ремень, на ремне навешена всякая ратная приправа: берендейки с зарядцами, сумка фитильная, сумка пулевая, у кого рог, у кого натруска с пороховым зельем. Позади стрельцов -- посадские мужики и деловые люди.
Верст за десять от города Годунова встретили воеводы Катырев-Ростовский с Ромодановским, князь Звенигородский, боярин Безобразов с лучшими дворянами и детьми боярскими и торговые люди. Завидев издали годуновский поезд, воеводы и бояре слезли с коней, покачивая горлатными шапками, взметывая бархатными кафтанами дорожный прах, пошли навстречу. Дверца возка открылась, выглянула черная борода и пухлое лицо Годунова. Бояре поклонились царскому шурину в пояс, дети боярские -- до земли, едва не слетели шапки, разноголосно закричали:
-- Здрав будь, большой боярин Борис Федорович!
Годунов вышел из возка, обнял по очереди бояр, Катырева-Ростовского расцеловал в щеки, Звенигородского притиснул брюхом к парчевой ферезее, спросил о здоровье. Бояре от неожиданной чести опешили, сопели, по-рачьи пучили глаза.
Годунов полез в возок. Бояре, поддерживаемые холопами, взгромоздились на коней. Впереди ехали толпой верхоконные дворяне и дети боярские. Белые кони медленно влекли за ними большой, обитый зеленой кожей, возок Годунова. По правую руку ехал Катырев-Ростовский. Шапка горлатная на воеводе в аршин, борода распущена индюшиным хвостом, щеки от важности вот-вот лопнут. Слева от возка -- Звенигородский. В седле сидел, точно куль с мукой.
За каретой ехали второй воевода Ромодановский, московская свита большого боярина и стрельцы в малиновых кафтанах. Поезд растянулся на версту. У Ямской слободы черные люди, завидев карету, пали ниц, заколотили в землю головами, закричали, как учили пристава:
-- Здрав будь, большой боярин Борис Федорович!
Годунов глядел в оконце, кивал белым лицом. Поезд, миновав мост, стал подниматься на гору к Богородице. На паперти царского шурина встретил архиепископ Феодосий. Размашисто благословив Годунова, архиепископ могучим басом вопросил:
-- Сметь ли, боярин Борис Федорович, о твоем здравии спросить, как тебя, боярина, бог милует?
В соборе стояли по чинам. За Годуновым, перед царскими вратами, Катырев-Ростовский с Звенигородским. За ними -- Ромодановский с Безобразовым, дьяки, дворяне, служилые и торговые люди. Черных мужиков, полезших было в храм за служилыми и торговыми людьми, стрельцы отогнали батожьем.
Федор стоял у входных дверей с детьми боярскими, подмастерами и целовальниками. К куполу плыл синий фимиамный дым. Протодьякон Ондрей, прозвищем Жбан, рыкал так, что от возгласов вздрагивало пламя свечей. Федор смотрел на одетые в венцы и дорогое камение лики святых и, как всегда, когда видел церковное благолепие, вспоминал рассуждения Окинфия Кабанова, ученика проклятого попами еретика Феодосия Косого: "Церкви суть златокумирни и капища идольские".
После молебна пошли закладывать стену. Звенигородский знал, чем угодить царскому шурину: затеял устроить шествие по московскому чину.
Впереди шло пятьдесят стрельцов, -- отобрали тех, у кого были поновее кафтаны. За стрельцами -- архиепископ Феодосий с духовным синклитом в пасхальных ризах, с крестами, иконами и хоругвями. За духовными, по три в ряд, -- дворяне, стрелецкие и пушкарские головы, полуголовы и сотники, числом тоже до полусотни. За дворянами -- Борис Федорович Годунов, о бок -- Катырев-Ростовский со Звенигородским смотрели, чтобы царский шурин не вступил в чужой след и не приключилось бы от того, сохрани бог, его здоровью какого лиха. Позади -- дети боярские и опять стрельцы.
День был не по-весеннему жаркий. Солнце горело на золотых окладах икон и праздничных ризах духовного синклита, искрилось на шитых жемчугом парчевых козырях [козырь -- воротник] бояр и служилых людей. Бояре и служилые, одетые в зимние кафтаны, истекали потом. У Звенигородского под тройным убором -- тафьей, колпаком и горлатной шапкой -- зудела голова. Не смея почесаться, князь прикидывал, отчего зуд: плоть разопрела или же зверь малый кровожаждущий под тафью забрался.
Спустились к Днепру. За деревянными стенами у рва остановились. Архиепископ Феодосий принял от Безобразова серебряное блюдо, на блюде -- камень, кропленый свяченой водой. Владыка преклонил перед царским шурином золоченую митру, выставил вперед блюдо:
-- Прими и утверди, боярин Борис Федорович, град сей на страх врагам веры христовой -- папежникам, латынянам и иным агарянам безбожным, и в твое, боярин Борис Федорович, прославление. Да стоит град сей вечно.
Годунов спустился по широкому настилу в ров. Звенигородский и Катырев-Ростовский бережно поддерживали его по бокам. Годунов опустил камень в бурую грязь. Духовный синклит запел "победительную". Стоявшие вдоль рва деловые мужики несогласно закричали:
-- Здрав будь, большой боярин Борис Федорович, на многие лета! Да стоит град сей вечно!
7
В хоромах на государевом дворе, что у Облонья, Годунов давал пир. На пир были позваны, кроме бояр и архиепископа Феодосия, архимандриты всех восьми смоленских монастырей. Нищей братии роздали калачи, старцам в богадельную избу послали стяг яловичины да воз ветряной рыбы. Черным людям выкатили из кабаков бочки с вином, пивом и медами. Три дня шло ликование.
Федор, привыкши сидеть над чертежами или размерять места для будущих прясл и башен, от безделья томился скукой. Из подмастеров никто не показывался на глаза, хозяин Елизар Хлебник пропадал на пирах у торговых людей. Онтониды тоже не было слышно, должно быть, гостила у купеческих женок. В хоромах было тихо, только простучит в сенях клюкой хозяинова мать Секлетиния. Пробовал прогнать скуку вином, должно быть, от хмельного отвык: кроме головной боли и тошноты, ничего не получалось. День показался длинным.
Уснул рано. Сквозь сон слышал, как возвратившийся Елизар громыхал сапожищами, взбираясь по лестнице в светелку. Потом наверху послышались шлепки и долгий визг. Хотел приподнять гудевшую от хмеля голову и не мог. Сквозь сон подумал: "Опять Елизарка Онтониду стегает".
Проснулся, когда в оконце порозовела слюда. Ополоснувши над лоханью лицо, отодвинул оконницу. В саду на молодой траве искрилась роса. В кустах сирени заливалась какая-то голосистая пичужка. На скамье под яблонькой увидал Онтониду. Встретились глазами. Онтонида вздрогнула, вскочила, задевая развевающимся летником кусты, торопливо пошла меж крыжовничных гряд.
Когда в церквах отошли обедни, Федор отправился бродить. В лазоревом небе (Федор подумал -- будто Флоренция) ни облачка. Бревенчатые стены и надолбы крепости на той стороне реки под весенним солнцем выглядят новыми. На пустыре, близ старого скудельного двора у Ямской слободы, не протолкаться. У качель парни, посадские девки и женки. Сермяги вперемешку с зелеными, алыми, синими кафтанами и зипунами. На женщинах цветистые летники и расшитые ярко холщевые телогреи.
Из переулка с криком и гамом вывалились ряженые скоморохи, ударили в бубны, задудели в дуды, засвистели в сопели. Глумцы в расписных харях выскочили наперед с прибаутками, сзывали народ.
-- Эй вы, схожая братия, сапожники, пирожники, кузнецы, карманные тяглецы, женки и мужики, умные и дураки, волоките веселым гроши. У кого брюхо пустое -- потешим, у кого спина бита -- утешим.
Со всех сторон повалил народ глядеть на скоморошье позорище. Ряженый в кику и раскрашенную бабью личину лицедей изображал купеческую женку, поджидавшую в светлице любовника. Подобрался не любовник -- подьячий, холщовый кафтан, на поясе чернильница с песочницей, харя перемазана чернилами ("ненароком, -- пояснял скоморох-смехотворец, -- забрел крапивное семя в купчинову хоромину ябеду настрочить"). Подьячий, облапив женку, норовил повалить. Появился купчина, дубиной охаживал и женку и подьячего.
В толпе купчину подбадривали:
-- Во! во! подбавь!
-- Ищо, ищо крапивному семени!
-- Хо! хо! Лупи ябеду!
-- И женке!
-- Обошел мужик женку дубовым корешком!
У женки вывалилась набитая под одежду пакля.
Из толпы кричали:
-- Он те жир сбил!
-- Не будешь с крапивным семенем блудить!
Скоморох сбросил бабью личину и, поклонившись народу на четыре стороны, пошел с колпаком собирать даяния.
-- Бог вещает: приидите ко мне вси -- и не един не двинется, храмы господни пусты стоят, а диавол заречет сбор -- и многи обретутся охотники.
Вокруг красномордого зашумели:
-- Не плюйся, диакон!
-- Очи завидущие!
Дьякона вытолкали из толпы. Толкали с опаской, чтобы не сбить скуфью. Не то наживешь беды, -- нещадно располосует заплечный мастер спину кнутом на торгу, а то и пальцы отсекут за посрамление духовного чина.
Румяный парень дважды гулко треснул дьякона в спину:
-- Вот тебе село да вотчина, жадюга, чтоб тебя вело да корчило!
Дьякон поплелся прочь отплевываясь. Федор не стал смотреть дальше на скоморошье позорище. Направился к Днепровскому мосту. Обещал Дедевшину быть на пирушке, потолковать за чаркой.
У моста сидели в ряд нищие-калики, вопили, трясли лохмотьями, протягивали шелудивые обрубки.
-- Подай, мастер!
-- Мне татаровья ногу отсекли!
-- В полонном терпении у ливонцев безмерно страдал!
Федор подал кое-кому из калик.
На полугорьи мастер остановился: в голубом небе белыми хлопьями носились голуби. Золотом горели медные главы на соборе Богородицы. По склонам холмов и в оврагах бурым стадом лепились курные избы с дерновыми крышами. Великолепие храма рядом с курными избами вызвало в сердце боль.
Двенадцать лет назад, вернувшись в Москву из-за рубежа, Федор подал в приказ челобитную, просил дозволения жить на Руси. Приказный дьяк, приняв бумагу, велел идти на митрополичий двор. На митрополичьем был допрос. Протопоп Ерема, ероша дикую бороду, спрашивал: не прельщался ли мастер, живя в чужих землях, проклятой папежской ересью, блюл ли посты. Заставлял Федора креститься по-православному. Расспросив, грамоты в приказ не дал: "В вере истинной не тверд", велел приходить в другой раз. Федор снес протопопице шелковый плат, протопопу -- денег пять алтын, и тотчас же получил грамоту и наказ явиться к митрополиту.
Митрополит поручал Коню строить церкви. Присматривать за мастером владыко митрополит велел тому же протопопу Ереме. Когда Федор приносил чертеж, протопоп косил на мастера пьяными глазами, тыча пальцем в чертеж, спрашивал -- не будет ли храм походить на поганое папежское или люторское капище. Потыкав, бубнил о древнем благочестии: храмы должно ставить по византийскому обычаю -- оконца малые, краски потемнее, чтобы не о суетном думали православные за молитвой, но о страшном христовом судилище и адовых муках.
За работу Федора хвалили, но платили скудно, если возражал, -- помня недавний выезд из-за рубежа, -- упрекали шатостию в вере, обзывали латынщиком.
В строении церквей Федор достиг большого искусства. Но не о том думалось ему в скитаниях на чужбине. Он мечтал о каменных палатах и общественных зданиях, которые, украсив Москву, сделают ее прекраснее Флоренции и Рима.
Строил он церкви неохотно, и когда строил, часто вспоминал слова Окинфия Кабанова, ученика Феодосия Косого: "Не в храмах, златокумирнях идольских, дух божий обитает, но в сердцах человеческих, и дух тот -- разум, отличающий человеков от бессловесных тварей".
Эти слова Федор вспомнил и сейчас. Мастер вздохнул. Стал неторопливо подниматься на гору.
8
Ондрей Дедевшин жил в старом городе. От Облонья вниз, к Родницкому оврагу и Пятницкому концу тянулись осадные дворы детей боярских и дворян. Помещики жили в поместьях и съезжались в город со скарбом и домочадцами, когда поднималась Литва и бирючи сзывали служилых и черных людей в город садиться в осаду.
У хозяев побогаче жили во дворах для обережения задворные мужики, кормившиеся -- кто ремеслом, кто торговлей по мелочи, у кого победнее -- дворы до времени стояли заколоченными.
Федор отыскал дедевшинский двор, тесный, с прогнившим заметом. Сквозь бурый прошлогодний бурьян буйно пробивались молодые лопухи. Замшелый дед отогнал кинувшегося навстречу мастеру лохматого пса, пошел впереди гостя к хоромам. Хоромы -- у другого мужика изба краше. Плахи у крыльца прогнили, венцы перекосились, в красном оконце продранная слюда затянута пузырем. В сенях дед кашлянул, стукнув в обитую рогожей дверь, скрипучим голосом пробормотал:
-- Господи Иисусе Христе сыне божий!
Дверь, взвизгнув, отворилась. Впуская Федора в хоромину, Дедевшин сердито метнул на деда глазами:
-- Сколько раз, Онтон, говорено входить без молитвы и аминя.
-- То правда, правда, кормилец, говорено, да батюшка твой покойный меня, холопа, иному учил, прости Христа ради, обыкнуть не могу.
Хоромина внутри наряжена небогато. Стол, пустой поставец, скрыня, на лавках вытершиеся полавники.
Дедевшин посмотрел на Федора, усмехнулся в щеголеватую бороду:
-- Не красна изба углами, мастер, красна пирогами, а пироги печь девка Овдотька горазда.
Подвел Федора к сидевшему на лавке светлоусому человеку в желтом кунтуше.
-- Из Кракова торговый человек Людоговский Крыштоф, о нем тебе не единожды говорил.