Анненков Павел Васильевич
Февраль и март в Париже 1848 года

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


   П. В. Анненков
  

Февраль и март в Париже 1848 года

  
   П. В. Анненков. Парижские письма
   Серия "Литературные памятники"
   Издание подготовила И. Н. Конобеевская
   М., "Наука", 1983
   OCR Бычков М. Н.
  

I

  
   В жизни целых обществ, как и в жизни частных лиц, воспоминание о тех событиях, которые изменили коренные основы их существования, играет, разумеется, весьма значительную роль. С воспоминанием о таких событиях рука об руку идет, для лиц и обществ, целый ряд моральных соображений, нравственных и политических выводов, которые клонятся к тому, чтоб ограничить или ослабить печальное действие исторического факта, если он был неблагоприятен; распространить или усилить его влияние, если он был полезен и благотворен. Этой работе современной мысли, рождаемой воспоминанием, не могут быть чужды и те общества, которые не подпали прямому действию какого-либо повсеместного, европейского события. Собирая известия о нем из чужих рук, сличая их с указаниями очевидцев и занимаясь ими, общества, находящиеся в положении зрителя, учатся законам и причинам, рождающим исторические явления, определенному, неизбежному ходу их при известных условиях и моральному смыслу, который непременно от них отделяется, каковы бы ни были их свойства, сущность и содержание. Все это не может быть выпущено из вида, если только общество чувствует уже потребность мыслящей, разумной и предусмотрительной жизни.
   Вероятно, многие с нами согласятся, что корень большей части явлений, замечаемых в современной Франции, кроется в февральских днях ее последней революции. Цепь, связующая нынешний строгий порядок дел, заведенный там, с неожиданностью и случайностью февральского переворота, не нуждается в пояснении и указании. Как ни кажутся различны и противоположны эти два факта, поставленные вместе, но они образуют только крайние точки одной и той же линии, одного и того же исторического промежутка. Совершенно случайное появление французской республики и совершенно неожиданное утверждение империи; полная анархия в умах, ни к чему не приготовленных заранее, и полное подчинение умов одной идее, обсужденной 50 лет тому назад, в начале столетия; какой-то дилетантизм, баловство с междоусобной войной, с шумом улицы и площади -- и нынешняя тишина по всем публичным местам, отданным, сверх частных дел, преимущественно официальным торжествам -- все это так тесно связано между собой, как бывают только связаны в мире причина со следствием. Но покуда следствие у нас, что называется, перед глазами, причина уж довольно далеко отошла назад в прошедшее, нуждается уже в пере публициста и откровенном сказании свидетеля, чтоб не пропасть окончательно из вида и удержать свое место в памяти нового поколения.
   Соображения эти навели меня на мысль привести в порядок воспоминания мои о февральских днях 1848 года, который застал меня в Париже неожиданно 1 и которых я был случайным и почти невольным очевидцем. Труд этот значительно облегчается самым характером парижского переворота 1848 года. Он родился преимущественно на улице, там вырос, там и кончился. Кого он застал или повстречал на мостовой, тот и мог видеть его вполне и ознакомиться с ним со всех сторон. Другие исторические перевороты обыкновенно имеют длинную генеалогию. Нить, которая приводит их в движение и управляет ими, скрывается от глаз в кабинетах главных и, по большей части, невидимых деятелей. Нельзя говорить о таких переворотах, не исследовав предварительно идей и учений, под влиянием которых они созрели. Переворот 1848 года был весь налицо, весь на площади, без остатка. Он произведен единственно улицей: люди, партии, идеи, словом, все попытки дать ему определенный политический оттенок, навязаться ему в отцы и руководители, пришли к нему горазд" позднее. Настоящая история его должна начинаться очень скромно, почти как "дневник замечательных происшествий", как "перечень событий" или как "ведомость о необыкновенных случаях" в городе. Если рассказ о трех февральских днях 1848 (22, 23 и 24) года, пережитых Парижем, захочет быть верным, неподрумяненным отражением действительности, он должен держаться преимущественно, так сказать, мостовой. Правда, и всякое происшествие на улице должно иметь свой повод: февральские дни, само собой разумеется, не лишены поэтому ближайшей, основной и очевидной причины. Вопрос о народных обедах, "банкетах", устроенных оппозицией 2 с целью добиться ничтожной реформы в избирательной системе и свергнуть упорного министра иностранных дел (Гизо), разросся благодаря усилиям радикальной партии так, что 12-му парижскому кварталу, затеявшему последний банкет этого рода, нельзя было отобедать публично, не восстановив вместе с тем и права ассоциации (права на политические собрания). Очень понятно и очень извинительно, что король и его министры испугались возможности такого восстановления, которое уничтожило бы зараз все 18-летние труды правительства, подъятые на стеснение права политических совещаний, как начала враждебного и опасного для конституционной монархии во Франции!.. Очень понятно также, но менее извинительно то, что конституционная оппозиция, с гг. Барро 3, Дювержье 4 и др. во главе, под покровительством которой расцветали банкеты в продолжение всего лета 1847 года и на всех пунктах Франции, которая даже сама и вызвала их -- отступила зимой перед собственной своей мыслью. Она вошла в сделку с министерством и согласилась вопрос о законности публичного "банкета" в 12-м квартале подвергнуть приговору кассационного суда. Сговорились непременно явиться на обед с тем, чтоб непременно встретить там полицейского комиссара, воспрещающего сборище, а затем непременно разойтись, но предварительно составить протест против злоупотребления полицейской власти, а потом передать его на суд высшего юридического места. Нет никакой причины полагать, что дело не обошлось бы именно так, как указывала программа его, если бы исполнению ее не помешал сам министр внутренних дел, граф Дюшатель5, или лучше Гизо, составлявший душу министерства. Им стоило только промолчать, когда пышный во всех делах и поступках г. Одиллон Барро пригласил национальную гвардию8, от имени оппозиции, на обед, для которого ничего не готовилось заранее. Оба министра усмотрели в этом посягновение на право верховной власти, которая одна могла созывать национальную гвардию в полном ее составе. Под этим предлогом они" собственной властью, прямо и начисто запретили обед 12-го квартала. Кто знает? Может быть, Гизо, ожесточенный борьбой, уже раскаивался тогда в уступке, прежде сделанной им своим парламентским противникам. Как бы то ни было, но становилось ясно, как день, что народ, возбуждаемый все лето к требованию избирательной реформы, выйдет непременно на площадь, так как другого истока для политической его мысли уже не представлялось более. Он действительно и вышел с криком: la reforme {Реформа (франц.).}; с тем же единственным криком всей революции он и сошел с площади, но уже унося с собой королевство, конституцию, все общественные основы и всех людей 1830 года.
   Начиная с понедельника, 21 февраля н. ст., уже стали показываться в городе симптомы приближающейся бури. По бульварам и смежным улицам только было и толков, что о завтрашнем дне. Между разнородными толпами всякого народа легко можно было отличить несколько лиц, которые обыкновенно являются в богатые части города накануне общественных потрясений. Как оторванные, ходячие фразы 93 года, они, по свидетельству старожилов, пускаются вперед революционными партиями, с целью напомнить достаточным людям изысканной странностью, придуманным цинизмом своего костюма о другом, беднейшем населении города, возвестить приближение революции и подействовать спасительным страхом на воображение противников. Один из таких герольдов восстания обратил общее внимание. Это был высокий сухощавый работник в истертых плисовых панталонах, в полинялой куртке, с головой, обвязанной красным платком a la Marrat {Как Марат (франц.).}, и с прутом в руке, которым он флегматически махал в обе стороны. В походке и в выражении его лица было весьма много наглости и вызова. Он казался переодетым работником и шел прямо, не сворачивая с дороги. Люди перед ним сторонились и оглядывались на него. Когда вечером узнали о совершенном запрещении "банкета", произнесенном в палате депутатов гр. Дюшателем, толпы стали еще увеличиваться, и полицейские сержанты, уничтоженные два дня спустя торжествующим переворотом, напрасно переходили от группы к группе, упрашивая публику не загромождать тротуаров: толпы сами собой возникали по всей длинной линии бульваров. Особенно волновались пассажи. Вообще очень многолюдные зимой и осенью, они теперь буквально затоплены были народом. В некоторых из них уже образовались политические кафедры, но еще весьма робко: обыкновенно после нескольких громких фраз, публичный оратор поспешно скрывался, как будто испуганный собственными словами. Как-то болезненно шумел оперный пассаж (passage de l'Opera), тогдашнее место сборища биржевых спекулянтов, театральных волокит, тайных игроков -- словом, всех тех, которым очистительная реформа была совсем не по нутру. Рядом с выражением страха и угроз беспокойным головам, там уже слышались слова дерзкой решимости, занесенные с улицы. В кофейной Тортони, куда стекались львы Парижа после обеда, стоял необычайный гул от шумных разговоров: она так же волновалась, как и уличные толпы, вращавшиеся около нее густыми массами. Предчувствие чего-то необыкновенного зарождалось в уме само собой; можно сказать без преувеличения, что приближение восстания носилось и слышалось в воздухе. Какой-то молодой человек, проходя мимо меня по бульвару, сказал очень равнодушно и весело вслух своему товарищу: "Paris va tenter demain une journee" (Париж завтра попробует счастья). Этот технический термин, изобретенный для парижских уличных проделок, точно объяснил мне вдруг все настоящее значение минуты, точно подвел неожиданно итог всем мыслям и наблюдениям, сделанным мною, да, вероятно, и многими другими, в течение целого вечера. На другой день, во вторник, 22 февраля в 10 часов утра, я прямо направился к площади Madeleine, которая по всем расчетам должна служить сборным пунктом народа, так как банкет 12-го округа, влиянием конституционной оппозиции, перенесен был поблизости ее в Champs-Elysees, в квартал менее опасный и беспокойный, чем тот, где обеду следовало бы явиться. Оппозиция берегла правительство столько же, сколько и министерство. На площади уже было много народа, но совершенно безоружного и не знавшего решительно, что ему делать. Кругом не было видно ни одного солдата и ни одного полицейского. Вся толпа шумела, кричала и волновалась на одном месте, между тем как магазинщики запирали лавки, а жильцы великолепных домов, окружавших площадь, отворяли окна любоваться на восстающую инсуррекцию {Инсуррекцию (от франц. insurrections) -- мятежников.}, которая, видимо, колебалась, еще не имея основания. Одно только привлекло мое внимание; впервые раздался тут крик: "vive la reforme!", "a bas Guizot!" {"Да здравствует реформа! долой Гизо!" (франц.).} -- который сделался потом лозунгом всей революции, паролем, отворившим ей, одну за другой, двери Палерояля, Тюльери и палаты депутатов. Между тем народ беспрестанно притекал по бульварам к площади, и когда я через час снова возвратился на нее, масса голов волновалась уже не на одной площади, а по всему протяжению Королевской улицы и примыкающей к ней площади de la Concorde. По-прежнему народ стоял один: ни солдата, ни сержанта, ни какого-либо мундира на всем этом пространстве!
   Боялся ли Гизо неожиданной выставкой войска окрепить восстание преждевременно, или хотел видеть сперва развитие его, чтоб потом с расчетом направлять удары, как это сделал впоследствии генерал Каваньяк 8, -- не знаю, но это отсутствие публичной силы, казалось, приводило в замешательство самый народ. Он истощался в праздных криках и песнях и очень обрадовался, когда из-за угла церкви Madeleine показался строй студентов и работников попарно. Вся толпа испустила пронзительный вопль: она находила видимый центр, около которого могла теперь собраться. Немедленно все пристали к шествию и потянулись через площадь de la Concorde к палате депутатов, разнося по всему этому пространству песню "la Marseillaise" {"Марсельеза" (франц.).}, которую, между прочим, я тут впервые услыхал на площади. Это было как будто повещение Парижу о начинающемся бунте. Вместе со всеми тронулись мы за шествием. День стоял грустный; небо было туманно, в воздухе носилась проедающая сырость, и от времени до времени перепадал мелкий холодный дождь, которым обыкновенно разрешаются здешние зимы.
   Что-то похожее на шутку или детскую резвость произошло около палаты депутатов. Небольшой отряд муниципальной и национальной гвардии, стоявший за решеткой ее, скрылся, увидав многочисленную толпу, приближавшуюся к нему. По требованию передовых, привратник тотчас отпер дверь решетки, и народ побежал вверх по великолепной палатской лестнице, обыкновенно возбраненной для него и всегда строго охраняемой. Ему, по-видимому, весело было нарушить правило и приказание -- он бежал по лестнице с удовольствием, какое может испытывать ученик, захвативший кафедру и ферулу {Ферулу (от лат. ferula) -- линейку (в значении розги).} своего учителя. Но в палате заседания еще не было; захватить пустую комнату было бы нелепостью. Оставшиеся внизу кричали собратам, чтоб они остановились и сошли. На минуту удивленные этой неожиданной помехой, ряды, покрывшие лестницу, остановились, подумали немного и спустились назад. В это время три человека, принадлежавшие, видимо, к разряду того, что называется манерами, предводителями -- мужчина русоволосый, высокого роста, пожилой человек, весьма почтенного вида, и третий -- красавец с черными усиками, кричали что есть мочи толпе: "aux affaires etrangeres, aux Tuilleries!" {"В министерство иностранных дел, в Тюльери!" (франц.).} Назначать пункты восстания и притом самые опасные народу, ничем, еще не вооруженному, было очень легко или, лучше, очень дерзко, но роль предводителей в то время тем только и ограничивалась.
   Надо сказать, впрочем, что исключительное участие одного уличного народа в февральских днях 1848, может быть, и упрочило их неожиданный успех. Народ ничего не предлагал от себя. За него действовало и работало одно только слово: "la reforme!". Это слово вырвало, по выражению генерала Бедо 9, оружье из рук войска, и оно же вызвало ласковое вмешательство умеренно-либеральных граждан национальной гвардии, что окончательно упрочило победу и торжество восстания. Дело одной какой-либо партии, одного какого-либо оттенка никогда не могло бы произвести подобных следствий. Менёры, или предводители, явились гораздо позднее; они явились уж тогда, когда народ, добиваясь реформы и одной только реформы, пробил в государственном теле такую брешь, что в нее могла пройти так называемая республиканская Партия. Да и тут еще многие из ее членов, при самом конце, еще сомневались в торжестве своем. Известно, что Кремьё 10 не верил в республику даже тогда, как народ пригнал его "в ратушу управлять республикой; известно, что в списках нового правительства, выданных радикальными журналами в ночь с 23 на 24, у журнала "National" стоял во главе еще Одиллон Барро: так невозможно казалось ему показать Франции собственное свое имя. Когда дело достигло поразительной очевидности, все радикальные партии сошлись, чтоб назначить новых правителей государства из собственной среды, и произвели ту амальгаму всех возможных направлений, которая известна под именем временного правления gouvernement provisoire. После этого тяжкого труда каждая из партий возвратилась опять к самой себе, и издатель демократического "National", Арман Марает11, сделавшийся уже секретарем правительства, писал в пятницу, 25-го февраля: "О! как велик парижский народ, как велик он, когда вздумает делать историю!" Это, однакож, не помешало ни ему, ни его товарищам переделывать эту историю впоследствии, и каждому по своему вкусу: так неясно изложена она была сначала.
   От палаты депутатов толпа повернула назад к министерству иностранных дел. В это время пронесся на полных рысях, вдоль всей площади de la Concorde, отряд верховой муниципальной гвардии. Народ хотел еще задобрить этих непреклонных блюстителей порядка, заведенного Л.-Филиппом, которые стойкостью своею возбудили всеобщую ненависть и в февральские дни одни только действительно и выдерживали некоторое время борьбу с народом. Известно, что муниципальная гвардия 12, пешая и верховая (последним был сохранен щегольский костюм наполеоновских кирасир) 13, пополнялась лучшими людьми из линейных полков, состояла без исключения из красавцев и содержалась в ведении префекта полиции весьма роскошно. Начальство употребляло ее на полицейский вооруженный надзор, а по надобности и на подавление народных сопротивлений. В обоих случаях войско это сделало для себя нечто вроде point d'honneur {Дело чести (франц.).} из быстрого, неослабного исполнения полученных приказаний. Итак, народ кричал: "vive la garde municipale!" {"Да здравствует муниципальная гвардия!" (франц.).}. Офицеры и солдаты отвечали салютом саблями на всем скаку, но, встретив еще толпы на площади Madeleine, раскидали их по сторонам и явились к министерству иностранных дел на помощь. Мы прибыли почти в одно время с ними и нашли точку около противоположного министерскому дому Cafe Caumartin, с которой могли видеть всю сцену, происходившую пред дворцом Гизо. К этому пункту стекалось все более и более народа. Полицейский комиссар, явившийся для увещания, был встречен каменьями. В ту же минуту из ворот дома показался отряд пехотной муниципальной гвардии с ружьями и выстроился перед ним. Вместе с тем верховая муниципальная гвардия устремилась в толпу, рассыпанную на группы, собравшиеся по тротуарам и по улице, и погнала их перед собой, как пыль вдоль бульваров. Через несколько минут те же самые группы, однакож, снова формировались сзади ее, с боков, рассыпались при ее приближении и возникали снова на другом месте. Видно было, что народ этот уже не в первый раз имел дело с вооруженной силой и знает, как обходиться с нею. Во всех движениях его заметна была необычайная изворотливость, полная опытности и сноровки; кавалерийские атаки со стороны муниципалов также производились с некоторою осторожностью и разбором, как будто нападающие еще берегли свои силы для последних ударов. Между тем перед стеной министерского дома, обращенной к бульварам, выстроилось линейное войско, армия, в предупреждение уже начинавшихся попыток перебраться за нее. По ту сторону стены, в саду, торчали шишаки и ружья пехотных муниципалов, готовых на отпор: министерство крепко оберегалось и снаружи и внутри. Народ, поминутно гонимый в разные стороны атаками верховой муниципальной гвардии, кричал не умолкая: "vive la ligne, vive la ligne!" (виват армия!), стараясь заинтересовать ее в своем деле и отстранить от всеобщей ненависти, на которую, казалось, вызывались войска полицейские. Действительно, линейное войско, в противоположность последним, стояло под ружьем грустно и молчаливо, показывая уже одним видом малое расположение сделать из министерского дела собственное свое дело. Вскоре круг действия для публичной силы сделался уже слишком узок от прибывающего народа и был раздвинут вдоль по бульварам до самой улицы Монмартр. От министерства иностранных дел до этого крайнего пункта потянулись разъезды кирасир, атаки муниципальной гвардии по скопищам, арестации наиболее выставившихся инсургентов, и город начал сильно приобретать военную физиономию, хотя до сих пор в Париже не было сделано еще ни одного ружейного выстрела.
   Однообразная цепь атак и разъездов, которые могли продолжаться до ночи, начала возбуждать, однакож, какое-то тяжелое, неприятное чувство в душе. Я отправился о-бок в королевскую библиотеку слушать чтение Рауль-Рошета о Египте. Надобно сказать притом, что мне, как и многим другим, все казалось тогда, что народ, предоставленный, как было очевидно, только самому себе, будет неизбежно подавлен и начатое им дело перенесется в парламент и обратится по-прежнему в игру между оппозицией и консерваторами. Неутомимый компилятор Рауль-Рошет уже сидел на своей кафедре в зале дендерского зодиака м и говорил о первых египетских династиях и их громадных постройках. "Они сделали, -- сказал он между прочим, -- для своего отечества то же, что короли наши для Франции, которым последняя обязана политическим значением и географическими своими границами". Это походило на ответ тому, что свершалось на улице. Рауль-Рошет вместе с Шамполионом-Фижаком 15, как известный приверженец системы Гизо, лишен был места консерватора в публичной библиотеке на третий день, кажется, после революции. Но уже в час, проведенный мною на лекции, много, много вещей случилось в Париже.
   Появление войска действительно окрылило, воодушевило инсуррекцию, как того и ожидать следовало. Едва образовался охранительный кордон вокруг палаты депутатов, в которой началось заседание, как явились попытки образовать регулярное сопротивление по соседству ее (в Елисейских полях), в улицах St. Honore и Риволи. Широкое пространство первых дозволило только эволюции и меневры народу; он захватил нечаянно пост муниципалов и сжег гауптвахту их. Показавшиеся отряды пешей и верховой муниципальной гвардии встречены были каменьями, на которые они отвечали ударами штыков и сабель. Крики и шум сталкивающихся сторон могли доходить до самой палаты, которая, как ни в чем не бывало, занималась рассуждением о Бордоском банке 16. В улице St. Honore было иначе: там уже возникли баррикады. Остановлен был один омнибус, один дилижанс, шедший из Версаля, свалено несколько фур, но все это уничтожено было почти в ту же минуту, как образовалось, и корда я пришел на место -- свежие камни, только что вынутые из мостовой, лежали в одной стороне, фуры и омнибусы отодвинуты были к другой, а вдоль улицы разъезжали эскадроны драгун... Как необходимая подробность парижского восстания, в близлежащем доме, на самом месте сшибки, открылся перевязочный пункт, "ambulance {Амбулатория (франц.)}" для раненых и ушибленных с обеих сторон.
   Революция привязывалась, однакож, как репейник ко всему, что встречала на пути своем. Выгнанная из первых своих позиций, она ушла в сердце Парижа, в его простонародные кварталы, и там уже отыскала себе благоприятную почву и пустила корни.
   Я шел от Рауль-Рошета по Палероялю, сделавшемуся внезапно мрачным, пустым. Почти ни души в его многолюдных галереях; вместо публики расхаживали по нем часовые из муниципалов, магазины были уже заперты, а у великолепных его ресторанов отворены были только половинки дверей: так чувствительна вообще торговля к уличным беспокойствам. При самом выходе поразил меня необычайный шум и гам. Здесь произошел один из тех эпизодов, которые еще раз показывают проворство народа в деле восстаний. Гонимый из улицы St. Honore, где, как знаем, баррикады были уничтожены, он рассыпался, по обыкновению, на группы, смешался с мирными пешеходами, с жителями домов, вышедших на тротуары из любопытства, и, разумеется, тем затруднил преследование. Одна из таких групп, улучив минуту, в одно мгновение ока, почти под глазами муниципалов кинулась на оружейную лавку Лепажа и разграбила ее. Я видел, как мимо улицы Вивьень промчались работники и мальчишки (gamins) с великолепными ружьями и пистолетами в руках по направлению к предместиям С.-Дени и С.-Мартена, где вскоре и сосредоточилась вся инсуррекция. Вместе с тем вдоль богатых улиц Ришелье и Вивьень разнесся крик: "on pille!" -- "грабят"! Панический страх овладел магазинщиками, которые еще до сих пор держали лавки свои открытыми. С судорожною поспешностью стали они накладывать ставни на окна и запоры на двери. Два верховые отряда муниципальной гвардии, в предупреждение подобных же попыток, промчались, что есть мочи, по обеим улицам, и плохо было бы группам, если бы они встретили их тут. Я сам едва успел в улице Вивьень прислониться к дому, чтоб пропустить мимо себя эту бешеную кавалерийскую атаку, которая, подымая стук и гром по мостовой, имела какой-то особенный эффект. В это же время все улицы и переулки, ведущие к Карусельной площади и Тюльери, запирались войском; сильный отряд оберегал министерство иностранных дел, разъезды ходили по бульварам, но движение в этой богатой части города уже кончилось. Оно ушло, как мы уже сказали, в народные кварталы и возвратилось на другой день опять сюда, но уже с победой и празднуя торжество.
   Так кончился первый день революции. Наступивший вечер принес с собой ожидание будущих событий, порядочный запас сомнения и страха, которые вполне были разделяемы и всеми радикальными журналами. По вечерним газетам узнали мы, что Одиллон Барро вручил президенту палаты обвинение министерства. На эту тему появились на другой день все "premier-Paris" {Передовая статья в парижских газетах (франц.).} республиканских листков: "National" писал, что министерство подлежит суду отечества; "Courrier Francais" восклицает: "Retirez-vous, hommes du sang et du malheur" {"Уйдите прочь, люди крови и несчастья" (франц.).} и проч. "Journal des Debats" был, по-видимому, спокоен, столько спокоен, что приложил ничтожную статейку о костюмах древней Британии, кажется, а между тем это был последний No монархического "Journal des Debats". Вскользь извещая о случившихся происшествиях, он вполне был уверен, что возмущение будет скоро подавлено: таково было действительное мнение Гизо, который, казалось, тем более ожесточался, чем сильнее привязывалась к его имени народная ненависть. Впрочем, и ошибка была позволительна; народ еще был безоружен, а в Париже находилось, как говорили, до 40 тысяч войска с грозным комплектом артиллерии, не считая крепостей знаменитой ограды "enceinte continue" {Континуум (франц.).}, которых всего более ужасались как республиканцы, так и вообще недовольные правительством.
   И вся эта сила пропала в руках Луи-Филиппа от одного вмешательства национальной гвардии, вдвойне оскорбленной им: во-первых и прежде всего, недоверием его, а во-вторых, его непостижимым упорством в отказе политических прав, изменявших, может быть, большинство в парламенте, но нисколько не опасных установленному порядку дел. Гизо и Дюшатель сделали промах, который и мог быть сделан только людьми, уверившими себя, что падение их как министров равносильно падению государства. Отуманенные восьмилетним успехом всех своих мер, государственные люди эти хотели подавить восстание своими собственными средствами, помимо национальной гвардии. Принцип "централизации" много бы выиграл от этого отстранения граждан в самую решительную и опасную минуту спора, но для этого надо было иметь под рукой "смелого и решительного" генерала, каких тогда еще не существовало. Сбор (rappel) национальной гвардии не раздавался до самой середы, но уже вооруженные граждане собирались сами собой. Еще во вторник видел я два отряда национальной гвардии, собравшиеся произвольно и под председательством своих полковников явившиеся на Карусельную площадь и в Тюльери. Они в одно время предлагали свою защиту короне и выражали необходимость реформы для замирения народа. В среду утром было еще хуже. Отряды национальной гвардии стекались к своим центральным пунктам-мэриям. Правда, в это время сбор уже бил по городу, но совсем понапрасну: он походил на приглашение, когда гости уже сидели за столом. Раздосадованная самоуправством Гизо, национальная гвардия громко требовала смены министра и избирательной реформы. Один крик раздавался почти из всех мэрий: "a bas Guisot, vire la refforme!" Этот крик донесся до Тюльери и был причиною немедленного падения Гизо, но этот же крик долетел до восстания и, подобно растительной пыли, переносимой ветром на тощее деревцо, оплодотворял его. С тех пор и расцвело оно с полной, ничем не удержимой силой.
   Здесь кстати упомянуть об одной из самых странных претензий республиканских историков17, объясняющих поведение национальной гвардии влиянием многих старых республиканцев, стоявших в рядах ее. Натяжка эта до такой степени противоречит фактам и общему ходу дела, что только и может извиниться естественными усилиями всякой партии все начать с себя и все возвратить к себе. Увлечение национальной гвардии было общее и мгновенное. Мы точно такж" скажем, что национальная гвардия вскоре и раскаялась в своем увлечении. Одушевление ее при внезапном обороте происшествий, тотчас сменялось непостижимой уступчивостью, странным отступничеством от своего естественного покровителя, короля Л.-Филиппа, и малодушным эгоизмом, забывшим даже истинные свои выгоды.
   Итак, утром в среду направились мы к кварталам С.-Мартен и С.-Дени, где уже было выстроено за ночь несколько баррикад, начиная с рынка "des Innocentes", по четырем улицам, ждущим от этого пункта к бульварам, четырем главным артериям всех предшествующих революций, именно улицам du Temple, St.-Martin, St.-Deni и Monmartre {Новейшая перестройка Парижа отняла у этих улиц их прежнее значение, частично очистив, а частично перерезав их с разных сторон широкими бульварами.}. Баррикады, однакож, останавливались, не доходя бульваров, так как в плане военных начальников заметно было твердое намерение не допускать инсуррекции до этой линии, откуда она могла бы, как ручей, влившийся в широкую реку, омыть весь Париж. Итак, возмущение приютилось в узких внутренних улицах самих кварталов, где оно уже рано утром выдерживало сшибки с муниципалами, и где теперь вокруг него по бульварам собрана была вся охранительная сила правительства. Когда мы подошли к триумфальным воротам С.-Дени, а потом к воротам С.-Мартена, масса стоявшего тут войска представляла зрелище грозное и великолепное. Прямо против бунтующих улиц выстроены была эскадроны верховой муниципальной гвардии, готовые на атаку по первому сигналу. За ними в густых колоннах расположена была пехота. Другая часть ее занимала середину самих бульваров, вместе с эскадронам" драгун и кирасир. Далее, позади всех, к воротам С.-Мартена красовалась превосходная конная артиллерия с пороховыми ящиками и совсем готовая в дело. Солнце по временам выглядывало из-за серых облаков и ярко ударяло в кивера, каски, латы и штыки. Старый маршал Бюжо, сделанный главнокомандующим всех войск в Париже на время бунта, разъезжал по всему пространству, занятому войском, на превосходном сером коне, окруженный великолепным штабом и в маршальской шляпе своей, обложенной широким золотым галуном. Вместе с тем отряды линейного пехотного войска беспрестанно ходили взад и вперед по тротуарам, очищая их от любопытных и все более и более накоплявшихся пешеходов.
   Задача состояла в том, чтобы поразить апоплексией и бездействием всю эту вооруженную силу.
   Около 12 часов произошло передвижение войск и большая часть сосредоточена у ворот С.-Дени, которые сделались таким образом на некоторое время главной квартирой парижского гарнизона. Тут постоянно находился и Бюжо. Мы долго не знали, что делать с собой: направиться ли в сердце инсуррекции, чтоб видеть ее средства, или остаться на месте, чтоб наблюдать распоряжения маршала. Мы решились на последнее. Более двух часов Бюжо находился в бездействии, получая беспрестанно донесения и направляя только слабые кавалерийские атаки по бульварам, затопленным народом, все более и более придвигавшимся к войскам, причем слышно было, как маршал предписывал осторожность кавалеристам и кричал им вслед: "aux pas, aux pas" -- шагом! Около двух часов пополудни, однакож, в улице Rembuteau, пересекающей улицу С.-Дени, сформировалась баррикада, и на ней стали собираться работники и люди, добывшие себе ружья. В эту же минуту эскадрон верховой муниципальной гвардии, стоявшей у ворот, ринулся прямо в улицу и был встречен ружейным огнем. Это была первая перестрелка междоусобной войны, раздавшаяся в Париже. Вслед затем Бюжо сформировал отряд из пехоты в четыре батальона и двинул его вперед. Когда муниципальная гвардия возвратилась из атаки, он заместил ее кирасирами и скомандовал новую атаку. Между тем перестрелка вдали все более и более крепчала: тогда Бюжо стал приводить в движение все свои силы и, вероятно, очистил бы весь квартал от недовольных, если бы не случилось происшествия, которое электрически потрясло всю массу войска, начальников его и зрителей.
   Из боковой улицы de la Lune показался батальон национальной гвардии. Еще издали приветствуем он был криками народа, но по мере приближения его к бульварам крики усиливались и сообщались всей массе людей, бывших тут, и наконец перешли в неописанное выражение восторга, когда услыхали, что голова небольшой колонны испускает крик: "a bas Guizot, vive la reforme!" Действительно, все эти вооруженные граждане, пожилые и молодые, иные в очках, другие с неописанными брыжжами, твердо приближались к главной квартире Бюжо, остановили готовящуюся кирасирскую атаку, поровнялись с самим маршалом и прокричали ему в лицо: "a bas Guizot", причем офицеры их делали такой твердый, уверительный жест рукой, что он походил в одно время и на приказание, и на угрозу; потом прошли под самыми пушками безмолвной артиллерии и скрылись в улице С.-Мартен, где тоже воздвигались баррикады. Другой такой же батальон, с теми же самыми криками, повернул в улицу
   С.-Дени, прямо к сражающимся. Войска стояли как окаменелые. Бюжо почтительно и безмолвно пропустил мимо себя оба отряда. Вскоре тот? который повернул в улицу С.-Дени, возвратился назад, прекратив битву на ней и влача за собой высвобожденных баррикадистов, работников, мальчишек, блузы и сюртуки. Все эти люди промчались теперь в неистовой пляске, с воплями: "a bas Guizot, vive la reforme!", -- мимо войска и мимо Бюжо, как бы насмехаясь над всеми их приготовлениями и усилиями. Точно то же самое произошло на многих других пунктах, в улице С.-Мартен, в Монмартрской, у подножья огромной баррикады, там выстроенной, и около Лоретской церкви. Париж, казалось, был замирен в одну минуту. Думали, что бездна уже наполнена одним человеком, брошенным в нее, и закроется. Вздох освобождения и радости пронесся по всему. Парижу. Почти вслед за ушедшим батальоном национальной гвардии прискакавший адъютант вручил пакет Бюжо, который, не сходя с лошади, распечатал его, пробежал глазами бумагу и потом прочел народу во всеуслышание: это было извещение о смене Гизо и назначении президентом нового министерства г. Моле 18, на которого возложена и обязанность образовать его; но министерство это не состоялось, как мы вскоре увидим. Между тем, если существовали еще баррикады, то уже не было за ними сражающихся, и войско начало отступать, расточая украдкой от начальников пожатия рук (poignets de main) народу, врывавшемуся в ряды его. Только для приличия, а более для сбережения небольшой гауптвахты, где содержались захваченные пленники из зачинщиков и на которую народ, видимо, имел свои планы, еще разъезжал вдоль бульвара эскадрон кирасир, но вяло и неохотно. Народ достиг своей цели. По обыкновению своему, выждав минуту, он одним ударом захватил пост и выпустил на волю всех пленников, из коих многие, весьма чисто одетые, арестованы были на наших глазах.
   Когда мы очутились снова на бульваре, там образовалось нечто вроде гуляния и народного празднества по случаю низвержения всеми ненавидимого министра и благополучного окончания революции.
   Нельзя не вспомнить при этом об английских журналах, которые, получив известие об уступке, сделанной Луи-Филиппом народному восстанию, предрекли если не его падение, то совершенное изменение всей его системы правления. Это доказывает, между прочим, зоркость английских журналистов. С другой стороны, национальное чувство их выразилось таким безграничным восторгом перед вестью о смене Гизо, с которым они были в постоянной вражде по поводу испанских и афинских дел 19, что при этом решительно были позабыты консервативные начала, отличающие вообще английскую публику. Степенный "Times"20, например, пел почти революционные песни: честь парижскому работнику, честь его бессмертному гамену и т. далее. Его тогдашний руководящий "articl" {Статья (франц.).} мог служить комментарием к любому парижскому демократическому листку -- можно было подумать, что у них одинаковые убеждения.
   Казалось, большая часть парижского гарнизона только и ждала откуда-нибудь дозволения -- разрешить себя от тягостной службы против народа. С минуты, в которую она получила это дозволение из рук национальной гвардии, начинается то, что на военном диалекте именуют деморализацией войска, а демократическом -- братством армии и народа. Как только мастеровые и республиканцы освобождены были от борьбы, они приступили тотчас же к обезоружению войска. Трудно поверить, что происходило тогда. Десятка два-три ребятишек останавливали целые отряды, которые отдавали им охотно ружья, сабли и тесаки. Трактирные и кофейные слуги для потехи выходили на улицу и беспрекословно отбирали у солдат все их вооружение. Не говоря уж об очищении частных оружейных магазинов, и даже -- по свидетельству некоторых -- одного казенного депо, в некоторых местах таким образом взяты были даже пушки и свезены в мэрии. Мало того: к вечеру отдельные группы мастеровых явились в дома и магазины самих национальных гвардейцев и потребовали их ружей, грозя в случае отказа уничтожением их богатых лавок. Те же самые люди, которые за несколько часов шли навстречу Бюжо и его армии, отдавали теперь в ужасе оружие свое. Некоторые, похитрее, припрятывали его и объявляли приходившим, что оно уже выдано, но все выставили на ставнях своих магазинов позорную надпись, сделанную мелом, которая красовалась на них потом более недели: "vive la reforme! Les armes sont donnees!" {"Да здравствует реформа! Оружье сдано!" (франц.).} Эта эпиграмма на себя уже возвещала в них людей, которые, переспав ночь, будут покровительствовать самому взятию Тюльери. В подобные минуты события идут весьма скоро. К концу этого замечательного дня народ был вооружен так, как и не снилось ему в начале его, и к концу того же дня начинают возникать слабые, еще сомнительные надежды чистой республиканской партии. И между тем как на богатых и многолюдных улицах города либеральные люди протягивали руку блузникам, празднуя мир и поздравляя друг друга с победой над общим врагом, настоящий народ только что принимался за дело.
   Само собой разумеется, что я не могу, да и не хочу, включать в описание это всех разнородных эпизодов, случившихся в продолжение революции, о которых мы узнали гораздо позднее из рассказов очевидцев и из журнальных известий. Между ними были многие весьма драматического интереса, каков, например, эпизод взятия на улице. Bourg l'Abbe поста муниципалов и их спасения в ратуше благодаря усилиям каких-нибудь двух-трех человек. Мы отбираем только самые крупные черты революции и только те, которых были сами свидетелями.
   Масса народа от улицы С.-Дени и С.-Мартен собралась снова у дома Гизо, но уже теперь с сознанием своей силы и своей победы. Между пехотными и кавалерийскими линейными полками, охранявшими его, находился еще отряд верховой муниципальной гвардии. Толпы приняли это за оскорбление и требовали удаления отряда, который представлял действительно единственную враждебную им силу. Масса народа делалась все нетерпеливее, крики становились все настойчивее и по временам уже мешались с возгласами: "a mort Guizot!" {"Смерть Гизо!" (франц.).}. После всего происшедшего нельзя было и думать о сопротивлении. Бюжо, тут же находившийся, только ждал появления национальной гвардии, чтоб передать ей пост вместе с линейным войском, и тотчас же, как было возможно, свернул эскадрон муниципальной гвардии в густую колонну и приказал выступить. Неописанный вопль радости разнесся по всему народу, когда ненавидимый отряд тронулся с места, сопровождаемый криками: a mort, a mort {"Смерть, смерть" (франц.).} -- и каменным дождем, который, между прочим, задел и самого маршала. По отбытии муниципалов линейное войско сформировало каре вокруг дома, заперев его с трех сторон и оставив для прохода толпе противоположный широкий тротуар. Народ не убывал: он только составил прогулки вокруг министерства и войска, с известными ребятишками впереди, с надписями на длинных шестах, по обыкновению гласившими: vive la reforme, a bas Guizot, и с Марсельскою песней. В группах, между которыми круговращались процессии эти, шли толки о новом министерстве. Можно судить о духе их по насмешливому замечанию работника, переданному мне одним свидетелем: "bonnet blanc, blanc bonnet, -- говорил работник, -- et ainsi de suite" {"Колпак белый, белый колпак... все равно" (франц.).}. Между тем наступал вечер, и -- по чистой совести сказать -- какое-то непонятное предчувствие говорило мне, что развязка революции произойдет там, где начался пролог ее. Я наскоро отобедал и явился снова к этому месту.
   Огромный полонез, образовавшийся вокруг министерства, осветился вскоре факелами, несомыми впереди теми же самыми мальчишками, которые украсили еще головы свои бумажными треугольными шляпами и позаботились теперь о других шутовских подробностях костюма. Шествия эти начали сильно приобретать обыкновенный характер всех парижских движений: смесь грозы и карнавальной веселости. Красный свет, изливаемый факелами и бранная песня ночью странно вязались с выходками и дурачествами молодежи. Доходя до цепи войск, замыкавших улицу перед домом Гизо, шествия эти, как струя, упершаяся в неподвижную скалу, стекали по бокам его на тротуар, оставленный свободным, шли далее и возвращались после большого круга через ближние улицы снова к министерству. Это походило на водоворот, и так продолжалось уже довольно долго, когда у народа явился новый каприз или, если хотите, новое тактическое соображение. Кварталы С.-Дени и С.-Мартен, при самом начале вечера, осветились мгновенно огнями, в знак радости от победы, одержанной тут впервые народом. Огни домов постепенно тухли по направлению к богатым, аристократическим бульварам. Начиная с улицы Монмартр, кроме обыкновенного- освещения, не видно было ни плошки. Разница была слишком резка и тотчас же обратила на себя внимание работничьего населения, республиканцев и гамэнов. Составив огромные отдельные толпы, они начали останавливаться перед каждым темным или пустым домом, подымали ужасный шум, требуя шкаликов и плошек и грозя перебить все окна в случае медленности или сопротивления. С первого раза даже составился из требований особенный припев, нечто вреде водевильного куплета, который и распевался всею массой мальчишек: "des lampions, des lampions! -- ou des pierres" {"Фонари, фонари! -- или камни!" (франц.).}. Какой-то чудак положил даже на ноты первый такт его, вероятно, из желания сохранить его потомству. Можно вообразить ужас хозяев, которых заставали врасплох, в каждом доме подымалась суматоха; чисто одетые люди давали им спасительные советы с улицы, крича: "зажигайте свечи, если нет плошек"; наконец, отворялись окна, и первый человек со свечами встречаем был громкими аплодисментами и насмешливыми замечаниями на счет его костюма и наружности. Все это было как-то забавно и грозно в одно время. Через час весь квартал зажегся многочисленными огнями и составил одну огромную и великолепную иллюминацию. Карнизы всех этажей, балконов и окон их унизаны были свечами, что образовало поистине фантастическую декорацию, в которой всех более отличался дом, занимаемый Одиллон Барро, на площади Маделень. Почтенный человек думал, что празднует падение парламентского своего соперника! Окончив свое дело на бульварах, толпы перешли в боковые улицы для той же цели, но они уже сделались нетерпеливее и страшнее. В улице de la Paix грозное приказание сопровождалось ударами в ворота и ставни. Один иностранец, восхищавшийся праздничным видом этой революции, сказал своему соседу: "queiie aimable revolution!" {"Какая красивая революция!" (франц.).} -- и получил в ответ от парижанина, тоже любовавшегося освещением и щеголевато одетого: "le lion est dechaНne, et il s'amuse" {"Лев сорвался с цепи и теперь забавляется" (франц.).}. Действительно, в толпе уже раздавались крики, между многими другими: au chateau! au chateau! -- во дворец! Масса начинала электризоваться по чувству взаимного воодушевления, всегда возникающего посреди большого собрания людей и, может быть, решилась бы на какое-либо отчаянное покушение, если бы не остановил ее дом министерства юстиции на Вандомской площади. Мысль заставить праздновать желчного и ненавистного министра Гюбера21 собственное падение, видимо, полюбилась ей, и так как в министерстве не слишком торопились исполнять приказание ее касательно иллюминации, то она начала ломать ворота, сорвала железные решетки с окон, притащила к дому будку и зажгла ее. Это могло быть началом доброго пожара в простом и переносном значении слова. К счастью, министерство вскоре осветилось, и толпа повернула назад. Я чувствовал в глубине души, что вечер должен кончиться каким-либо неожиданным событием. Не может же весь этот народ разойтись по домам -- только от усталости, как после праздничного фейерверка. Кстати будет здесь заметить, что трудно понять, почему французские рассказчики этого дня приняли в отношении его одну общую идиллическую систему (мы разумеем рассказчиков из демократической партии) 22. Народ, говорят они, невинно и беззаботно веселился, когда черная измена готовила ему смерть из-за угла. Эта фраза, данная в руководство будущей истории -- вряд ли может обмануть ее, как и все другие фразы различных партий, все их "mots d'ordre" -- (внушения) потомству и наличным своим членам.
   В десять часов вечера я стоял на углу улицы de la Paix и бульваров. В это время огромная масса народа показалась со стороны предместий, распевая Марсельскую песню, предшествуемая, по обыкновению, факелами и разноцветными фонарями. Из нее неслись голоса: "a l'Hotel de Justice!" {"В министерство юстиции!" (франц.).}. Ясно было, что толпа получила известие о сопротивлении, оказанном народу в министерстве юстиции, и шла или хотела идти на помощь своим собратьям. Какой-то офицер национальной гвардии, вероятно, из желания спасти министерство, а может быть, и по другой какой-либо причине, повернул голову колонны на войско, охранявшее дом Гизо, и она уперлась в него всей своей массой. В это время раздался бог знает откуда ружейный выстрел. Офицер, командовавший батальоном, обращенным к народу, получил приказание употребить оружие только в случае нападения. Приняв один ружейный выстрел за атаку, он скомандовал батальону своему "feu!" -- пали! Батальон отвечал неровным залпом, который затрещал и пронесся по бульварам. Толпа в ужасе отхлынула назад, оставив несколько человек убитыми на месте. Я был сдавлен, унесен и очутился в коридоре близлежащего дома под No 13. Через минуту мертвое молчание воцарилось на шумном бульваре. Как-то странно вдруг улица опустела -- только неслись еще по временам остатки многолюдной толпы, кричавшие: Trahison! On nous assassine! {"Измена! Нас убивают!" (франц.).}. Некоторые из этих людей в каком-то беспамятстве ужаса уцепились за железную решетку ворот нашего дома, запертую наскоро привратником, и, судорожно потрясая ее, взывали: "отоприте, отоприте -- сейчас будет другой залп и кавалерийская атака". Когда, по настоянию нашему, привратник отворил решетку, несколько работников пронеслись, гонимые паническим страхом, мимо нас, по корридору, вверх по лестнице, на чердаки. Вскоре показались раненые: работник с оторванным ухом, женщина с простреленной щекой, искали доктора, унимали вопли и рыдания, но выйти никто не смел. И совершенно понапрасну! Батальон, давший залп по народу, сам был поражен ужасом, тотчас как умолк звук выстрелов, прокатившийся по мостовой. Он принял меры против неожиданного нападения, поставил часовых по углам и очень стал походить на бедный отряд, отрезанный в неприятельском стане от собственной армии. Грустно и монотонно разносились, в мертвой тишине ночи, крики часовых: "Sentinelle, prenez garde a vous". -- "Часовой, берегись!" Вместе с тем батальон выслал депутатов в кофейную Тортони, где собрались теперь республиканцы, объяснить, что все дело произошло от плачевной ошибки; бесполезная попытка примирения. Нападения, которого они ожидали, не произошло, но через полчаса из конторы журнала "le National" выслана была тележка подобрать нескольких убитых и составить из них ночную процессию для большего возбуждения народа. На тележку эту взвалили два-три трупа, в том числе труп женщины, на козлы сел мальчишка с факелом, другой мальчишка, тоже с факелом, вел лошадь под уздцы. Перед этим ночным кортежем молчаливо расступались солдаты, несколько драгун верхами составили ему добровольно почетный конвой, и когда он показался в народных кварталах, то поднял на ноги последних людей, которые еще ожидали развития событий.
   Я едва стоял от усталости и поспешил домой. У нас был тоже раненый: слуга, которому пуля, прорвав сапог, сняла всю подошву ноги. Совершенно измученный ходьбой и впечатлениями этого необыкновенного дня, я, однакож, никак не мог заснуть всю ночь. Следующий день был еще обильнее происшествиями.
   Есть множество толкований на знаменитый ружейный выстрел, вызвавший батальонный залп, а вместе с тем и новую форму правления. Одни приписывали его случаю, другие страху солдат муниципальной гвардии, которая еще скрывалась за стеной, в саду министерского дома, третьи, -- и кажется с наибольшей основательностью, -- республиканской партии, которая хотела возвратить снова к бою народ, начинавший, по ее мнению, развлекаться празднеством. Последнее предположение сделалось теперь несомненным фактом, но и тогда уже общее мнение приписывало одному из республиканцев, Лагранжу, этот расчетистый выстрел 23. Лагранж получил у консерваторов эпитет поставщика трупов и "entrepreneur des carnages revolutionnaires" {"Зачинщик революционной битвы" (франц.).}, хотя он впоследствии торжественно называл "клеветой" обвинение и оправдывался в нем. Как бы то ни было, выстрел этот убил наповал конституционную монархию.
   Всю ночь с среды на четверг слышен был в Париже стук топоров и заступов по мостовой, взрываемой на баррикады, и отдаленный гул голосов. Утром явился ко мне старый мой привратник и умолял не выходить на улицу, предостерегая меня, что народ заставляет строить баррикады всех встречных и проходящих. Я ко многому приготовился, но, признаюсь, зрелище, представленное мне бульварами, когда я вышел на них около 10 часов, поразило меня невольным образом: на далекое пространство, лежали теперь срубленные великолепные деревья их, пощаженные топором 1830 года; эшелонами высились заставы, образованные из деревьев, отхожих колонн, каменьев и будок; полосами была взрыта и обнажена земля, фонари разбиты и газовые проводники поломаны и свернуты в веревку. Я даже застал ночных работников, доканчивающих свое дело разрушения: при мне повалена была терраса улицы Basse des Remparts, и тут я имел случай видеть превосходный тип парижского мальчика, красавца собой, который яростно работал ломом своим, между тем как ветер разносил по воздуху его длинные черные волосы. Войско уже было сведено от министерства Гизо, которое охранялось теперь одним небольшим отрядом национальной гвардии, и, кроме работавших за террасой, на бульваре не было ни души. Он походил на помпейскую улицу. Народные атаки перенеслись от Hotel des Capucines к Палероялю и Тюльери, то есть от ответственного министра к главе королевства.
   Еще в среду вечером Моле объявил королю, что отказывается от составления нового министерства, так как положение дел уже слишком натянуто (trop tendue); в 7-мь часов утра в четверг, при известии о необычайном волнении в Париже, король распускал палату и назначал министрами: Одиллона Барро (президент), Тьера24 и Ламорисьера25. Назначение это сделалось гласным, по невероятной оплошности, только в 10 или 11 часов утра. В полдень того же дня, четверга, король подписывал свое отречение от престола в пользу малолетнего графа Парижского26, передавал все дело на суд народа и выезжал потаенно из дворца с королевой, двумя внуками и одной принцессой. В два часа пополудни того же дня народ разгонял палату депутатов, уничтожал все надежды герцогини Орлеанской быть правительницей государства и устранял от престола самого графа Парижского: едва она спаслась при этом с обеими детьми своими в Доме Инвалидов, а принцы Немурский 27 и Монпансье 28, сопровождавшие ее, прибегли для того же к переодеванию. В три часа образовалось в ратуше из разных элементов новое правительство под именем Gouvernement provisoire {Временное правительство (франц.).}, и на Другой день, в пятницу, оно торжественно объявило, что Франция отныне и навсегда усвояет себе республиканскую форму правления. После известного выстрела революция шла как огонь по сухому труту.
   Около 10 часов утра, когда назначение Одиллона Барро и Тьера сделалось известным, большая часть национальной гвардии и в этот раз хотела уверить себя и других, что все дело опять кончено. Рассказывали тогда, будто сам новый президент, почтенный Барро, надев зеленые очки и шляпу с большими полями, ходил справляться на баррикадах, какое впечатление производит на умы его собственное недавнее возвышение. Результаты наблюдений, приобретенные сим новым Гарун-аль-Рашидом29, остались тайною между ним и баррикадистами, но их угадать не трудно. Я сам видел около полудня небольшую толпу людей, с несколькими национальными гвардейцами во главе, которая везла на плохой лошаденке по закраинам бульваров и по тротуарам (так как середина улицы была уже завалена всякой всячиной) старого шефа оппозиции к его дому. Одночасный министр, вероятно, сам себе устроивший эту бедную овацию и этот уединенный триумф, ехал без шляпы, раскланивался на обе стороны своим приверженцам, которых можно было сосчитать всех по пальцам, но, вероятно, он не успел еще добраться и до крыльца своих палат, когда должен был услыхать частую и жаркую перестрелку в весьма близком расстоянии от себя. Народ в это время брал приступом Палерояль и гауптвахту перед ним, известную под именем Chateau-d'eau {Шато д'О.}, -- единственное жаркое дело всей революции и единственное серьезное сопротивление, встреченное им в течение всех трех февральских дней.
   Битва у Палерояля известна по многочисленным описаниям. Я пропускаю ее, потому что, не быв ее свидетелем, не могу прибавить ни одной черты к тому, что всякому читавшему газеты должно быть отчасти знакомо. Известно, что человек 200 того линейного полка, который накануне стоял у дома Гизо, и несколько десятков солдат муниципальной гвардии защищали старую каменную гауптвахту-фонтан Chateau d'eau {Как эта гауптвахта, так и все узенькие переулки между Лувром и Палероялем теперь снесены и обращены в великолепную площадь, разделяющую оба дворца.} с великим мужеством, возбраняя революции спокойно поселиться в Палерояле и не пуская ее далее по направлению к Тюльери. После жаркой перестрелки народ овладел ею, подложив огонь. Сцены ужаса, которые происходили там во время Приступа и после него, вероятно, преувеличены хвастовством республиканской летописи, но перечень их, сообщенный вскоре листками и брошюрками, должен иметь все-таки историческое основание. Тут был ранен также и генерал Ламорисьер, как известно. После взятия приступом гауптвахты толпа, ожесточенная борьбой, предала собственно дворец Палерояля грабежу: она переломала все статуи, какие нашла там, изорвала все картины, еще не прибранные владельцем, разбила все окна, выкинула различную рухлядь на внутреннюю площадку и поделала из нее костры. Через полчаса дворец был гол, как ладонь. Галереи, с которых начинается ряд магазинов и склад частной собственности, остались неприкосновенными. Все движение останавливалось перед ними, как перед порогом, на который оно не имело силы или права перейти. Нельзя сказать, что им вовсе не угрожала опасность: к вечеру открылся пожар во дворце, и конечно, он мог сделать дело истребления очень хорошо, но, к счастью, его скоро потушили. Затем путь к Тюльери был совершенно очищен. Войско, охранявшее его со стороны Карусельской площади и простиравшееся, как говорили, разумеется с неизбежным преувеличением, до 40 т. ч., уже ретировалось по собственному изустному приказанию герцога Немурского на площадь de la Concorde через набережную Сены, Тюльериский сад и улицу Риволи. Когда народ явился по Карусельской площади к Тюльери, решетка, замыкавшая его с этой стороны, уже никем не охранялась, и ворота старого дворца были растворены настеж.
   Выстрелы все еще гремели в отдалении, когда, направляясь с несколькими сопутниками к теперешнему театру борьбы, мы остановили первого попавшегося нам человека вопросом: что делается и за кем осталась победа? Человек этот был национальный гвардеец средних лет, в полном военном своем костюме, румяный и вдоровый; он отвечал нам с невыразимым хвастовством: "Народ и национальная гвардия взяли приступом Тюльери". Не вполне доверяя этой почтенной гасконаде, мы повернули к Тюльерийскому саду. Зрелище, представившееся нам тогда, поистине описать весьма трудно: где набрать красок, чтоб передать одну из самых странных и поразительных картин, какие только мог видеть человек нашего времени; как уловить все бесчисленные подробности там, где каждая из них необходима для полноты целого; наконец, как представить это целое в его двойном характере -- уличной потехи и грозного исторического факта?
   Дворец уже был наполнен народом и изо всех его окон, изо всех отверстий, не исключая чердаков, палили из ружей на воздух, в знак радости. На балконе его в ужасной разладице трубили в трубы, на террасе били в барабаны, на среднем павильоне звонили в набат. По всему саду двигались колонны работников с криками и песнями, в разнороднейших костюмах, добытых в гардеробной Тюльери: в ливреях орлеанского дома, фалды которых влачились по земле у новых их обладателей, в шитых мундирах придворной свиты, надетых поверх грязной рубашки, в коротких бальных панталонах, и проч. Рядом с головами, перевязанными пестрыми платками, красовались головы, украшенные маршальскими шляпами с плюмажем; на голых плечах мотались густые эполеты короля и принцев; некоторые были подпоясаны их шарфами и орденскими лентами. Знамена и надписи все еще гласили: "a bas Guizot, vive la reforme", представляя едкую иронию и странное противоречие с тем, что происходило. Черная и запыленная масса вращалась, при страшном шуме, во дворце. Ветер, разносивший дым от беспрестанных выстрелов, колебал лохмотья разодранных оконных занавесов его, а в самых окнах появлялись и исчезали люди с обнаженной грудью и в лайковых перчатках, работники в блузах и в перевезях офицеров, бедняки в истертых сюртуках и в шляпах с перьями и золотыми галунами. Я видел даже мальчишку с митрой на голове, захваченной, вероятно, в придворной часовне. К картине этой следует еще прибавить разнородное вооружение толпы: сабли офицеров, тесаки солдат, штуцера кирасир, ружья пехотинцев. Всего резче бросались в глаза кивера муниципалов, разносимые на штыках поверх голов и служившие в одно время знаменем и трофеем. Тут выразился уже прогресс времени: в иную эпоху так точно разносились более кровавые трофеи. Как о весьма замечательной подробности, нами, да и большинством зрителей, вероятно, непонятой, нужно упомянуть о медном вызолоченном орле времен империи, прибитом неизвестной рукой к решетке балкона прямо над входом во дворец: он как будто указывал, что остается еще делать народу, и заранее превращал дворец в достояние наполеоновской фамилии. Но разбирать явления в этой всеобщей разладице было не легко, и как бы вы приступили к оценке их, когда ухо ваше было наполнено грохотом невообразимым, глаз поражен тысячью цветов, костюмов, физиономий, одни других страннее и неожиданнее. Представьте бал оперы в последний день карнавала, только вооруженный и опьяненный от битвы, победы, торжества; вы еще не будете иметь и приблизительного понятия о том, что свершалось в это время в Тюльери и саду его. Мы молча и без рассуждения смотрели на картину, стараясь уловить как можно более подробностей ее и утвердить их в памяти... Другая сторона дворца, обращенная к Карусельской площади, была не менее странна, шумна и живописна. На огромной Карусельской площади горели в разных местах великолепные королевские экипажи, как громадные факелы или костры. Ребятишки для потехи запрягались в горящие кареты и развозили их по разным направлениям: со стороны казалось, будто пожар прогуливается. Множество людей скакали вдоль и поперек с невообразимым гамом и криком на лошадях муниципальной гвардии и притом скакали без всякой цели, единственно из удовольствия упиться шумом, суматохой, движением. Двор, решетка и оконечности триумфальных ворот завалены были навозом и нечистотой от войска, стоявшего тут бессменно три дня. Они издавали теперь запах смрада и гниения. Как муравьи, вращались на почетном дворике странные люди в тех же неимоверных костюмах, о которых мы уже говорили; там же дымились две, три кучи, и у самого подножья дворца образовались уже груды от сорванного железа, разбитых рам, вещей, выкинутых из окон. Известно, что в поспешном бегстве король предоставил народу завтрак, за которым сидел, но победитель не удовольствовался этим. Он сошел в кухню, развел огонь во всех печах и принялся за стряпню. Обильные запасы домовитого короля исчезли в несколько часов. Если бы еще одно это и исчезло!.. Мы беспрестанно видели людей, выходивших из дворца с кусками ветчины, хлеба, разных живностей на штыках и под мышками. Другие спустились в подвалы и уничтожали династические вина. Оттуда неслись песни, крики и завывания. Долго после совершенного очищения Тюльери мещане города Парижа и жены их прикладывали с улицы Риволи лица свои к разбитым рамам погребов и глядели в темь и пустоту, стараясь представить себе оргию, бушевавшую в них за несколько дней. Между тем изо всех этажей дворца сыпались клочья бумаг, как будто постоянный дождь (сколько любопытных документов могло быть истреблено таким образом), с шумом падали ставни, срываемые с крюков своих единственно из наслаждения порчи, и с звоном летели стекла на мостовую.
   Газеты извещали потом о пожаре, начинавшем развиваться в одной части Лувра, скоро, однакож, прекращенном, и о том, что в придворном театре Тюльери между кулисами и машинами найдены горючие и зажигательные вещества.
   Особенное внимание наше привлекла многочисленная толпа людей, собравшаяся в Тюльерийском саду, куда мы опять перешли. По устройству, с каким становился народ в колонны, видно было, что он имеет план, какое-то намерение. Удивление наше возросло при виде маленькой вороной лошадки, пригнанной в сад, на которую посадили верхом по-мужски немолодую, но еще красивую девушку. Эта новая богиня разума, deesse de la raison, взяла в руки трехцветное знамя и закричала: "a mort Guizot!" Толпа двинулась за ней к палате депутатов, а мы за толпой. В палате происходило ее знаменитое последнее заседание, довольно хорошо известное из официальных и неофициальных рассказов. Кругом парламента и на площади de la Concorde еще стояло войско, кавалерия, артиллерийский парк и генерал Бедо красовался на лошади. У самой решетки находилась маленькая карета герцогини Орлеанской30, и рядом с ней небольшая прекрасная вороная лошадка, из породы пони, щегольски оседланная, под красным и золотым чепраком. На ней предполагали везти по Парижу графа Парижского, уже одетого в мундир солдата национальной гвардии, тотчас как палата признает его законным королем французов. И карета, и лошадь окружены были волнами народа. "Богиня разума", подъезжающая к ним, составила неожиданно странное противоречие, как будто опровержение мысли о подобном торжестве: это уже походило на манифестацию, направленную против манифестации. Толпа, прибывшая с ней и тотчас же побежавшая вверх по лестнице, придерживая свои ружья, объяснила цель своего прибытия в самой палате: она именно составила тот "парижский народ" официальных демократических источников, который, оторвав герцогиню от детей, выбросил ее без чувств из заседания, который, разогнав герцогов Монпансье и Немурского в разные стороны, огласил выстрелами залу палаты, рассеял представителей и, назначив новых правителей из среды радикальных членов бывшего собрания, потащил их в ратушу. Не прошло и полчаса после нашествия его, как карета и лошадка пропали с площади, а вместе с ними и "богиня разума". Войско и артиллерия начали производить отступление в казармы, с опрокинутыми ружьями, с опущенными фитилями, при одобрительных криках народа. Через час толпа, свершившая весь этот переворот, выходила из палаты с восклицаниями: "vive le gouvernement provisoire!" {"Да здравствует временное правительство!" (франц.).} Другие восклицания радости отвечали ей с площади. Новые правители, следовавшие за ней и сжатые массой беспрестанно прибывающего народа, делали неимоверные усилия на пути, чтоб не погибнуть под тяжестью всеобщего восторга и любопытства. Измученный Ламартин попросил воды у казармы Дорсе на набережной, и когда подали ему стакан вина, произнес, выпивая его: "c'est le banquet" {"Это банкет" (франц.).}. Между тем задние ряды, опоздавшие к развязке, спрашивали об именах новых владык Франции, и многие записывали их в свои памятные книжки, несмотря на противоречие показаний. Говорили о Дюпоне31, Ламартине, Ледрю-Роллене32, Гарнье-Пажес33, Кремье и проч. Я было и забыл прибавить, что народ, распорядившийся таким образом судьбами своего отечества, как теперь несомненно известно, был приведен агентами г. Армана Мараста.
   Мы не вошли в палату, потому что заранее положили осмотреть Тюльери в его необычайном, неожиданном и негаданном превращении. Выбор был сделан еще и в том соображении, что короткий зимний день уже начал склоняться к ночи и следовало застать одно какое-либо явление этих драматических дней, из невозможности присутствовать разом на всех явлениях вместе. Таким образом, мы повернули к Тюльери и уже потом узнали сущность и содержание трагедии, происходившей в палате, где главной подробностью была агония -- отход умирающего собрания, в одно время крайне терпеливого и крайне заносчивого, требующего, чтоб герцогиня Орлеанская с двумя своими братьями отошла в задние ряды, пока будет решаться ее участь, и допускающего уже посторонних людей садиться на скамьи депутатов и делать возгласы. Речь О. Барро, ответ Л. Ролленя, объявление Ламартина, что одна Франция может установить форму правления, бумажка герцогини Орлеанской, брошенная ею в ряды депутатов со словами: "мать бедного сироты сама требует приговора Франции для решения его участи", восклицание Ларош-Жаклена34: "Vous n'etes plus rien, nous ne sommes plus rien" {"Вы более ие существуете, мм в итоге ничто" (франц.).} и затем появление вооруженной толпы и всеобщее, бегство, последовавшее тотчас же -- все это сделалось потом известным Европе, точно так же как и нам, из рассказов и реляций. Переходим к тому, что мы видели собственными глазами, именно к внутренней Тюльерийской драме.
   Мы поднялись в парадные залы дворца по великолепной его лестнице, при громкой Марсельской песне, не умолкавшей на ней ни минуты. Сходящими выходящий народ образовал что-то вроде двух противоположных течений. Одна из статуй, украшающих лестницу, накрыта была красной шапкой, эмблемой торжества демократии. Дверь, прямо ведущая через галерею в половину герцогини Орлеанской, охранялась национальной гвардией -- ведь герцогиня еще могла быть правительницей, и приличие требовало сберечь ее комнаты от поругания, но народ врывался уже туда через разбитые окна стеклянной двери. Мы повернули направо в приемные залы короля и, при треске ружейных выстрелов и невообразимом шуме, страшной давке, прошли залу Дианы, маршальскую и концертную. Все бюсты короля были изломаны, многие картины разорваны надвое, портрет Бюжо расстрелян и в клочках; лохмотья висели на окнах, и с потолков мотались порубленные цепи люстр, выброшенных на улицу. Особенная атмосфера, смесь духоты, пыли и пороха стояла в этих штофных, зеркальных, портретных комнатах и носилась в воздухе, как туман. Блестящий паркет их скоро потемнел и сокрушился под ногами, обутыми в сабо и в сапоги с гвоздями. Одна концертная зала, с ее великолепным куполом Делорма35, была свежее других, и несколько минут мы остановились в ней, как на оазисе, чтоб перевести дух. Народ был в каком-то нравственном опьянении: сквозь гул, образовавшийся из массы звуков, проникали по временам то карнавальная шутка, то фарс, то особенно ироническая заметка: ирония, можно сказать, слышалась в каждом мимолетном слове, напирала отовсюду и составляла общее настроение умов. Все это, однакоже, более чувствовалось и разумелось, чем слышалось или виделось -- каждая отдельная черта сливалась с другой, и один только голос явственно разносился в этом грохоте, состоявшем из бесчисленного количества разнородных звуков, голос картонных надписей, высоко поднятых на длинных шестах, со словами: Mort aux voleurs ("смерть ворам!"). Тщетная угроза, как оказалось впоследствии. Если самая большая часть народа, отдалась вполне, с каким-то самозабвением, удовольствию ликовать в необычайном месте, то была еще другая, которая думала о более существенных занятиях. Долго после того продавались в магазинах медали, альбомы, пресс-папье из дворца, и сколько раз отбирала полиция медальоны, портфели, сувениры, фермуары и другие драгоценности принцев и принцесс орлеанских, препровождая новых их обладателей к суду. Но если бы имели мы намерение поодиночке разбирать каждую черту в тюльерийской драме, то опять время положило бы преграду: начались сумерки. Мы спешили далее. В тронной зале несколько десятков работников преусердно работали топорами за золотым креслом Л.-Филиппа. Из тронной переступили мы в частные покои королевы. Дворец тюльерийский, как все постройки французской эпохи "возрождения" (Renaissance), изящно мал и уютен; позднейшие переделки растянули его в длину и сделали недостаток ширины уже весьма ощутительным и почти пороком. Парадные залы, занимающие все пространство между двумя фасадами, еще скрывают его, но жилые покои, разделенные по обеим сторонам перегородкой, разрезывающей вдоль узкое внутреннее пространство дворца, скорее походят на галерею кабинетов, чем на комнаты. Обе половины сообщаются между собой маленькими проходцами, корридорцами, чуланчиками. Зато все выдумки комфорта приютились в этих небольших покоях как на почве, заранее приготовленной для них: едва переступишь порог, как от стен этих веет сосредоточенностью изящной семейной жизни. Вот почему также неожиданное вмешательство толпы и посторонних людей сделалось тут еще резче, а по сжатости рам и сама картина получила нестерпимо яркие краски. Давка тут уже была неимоверная. Великолепные ковры, застилавшие все комнаты, сгорели в несколько часов под ногами толпы. У широких каминов сидели молодые работники и ребятишки в штофных креслах, принимая серьезные мины и вычурные позы тех маркизов и князей, которые могли тут сидеть и о которых они составили себе понятие по театральным представлениям. На постелях королевы и принцесс лежали люди в блузах и сабо, пробуя упругость мебели; черные руки стучали по их фортепьянам; пороховые пальцы перевертывали великолепные их альбомы, разные коллекции, смысл которых был потерян, так как все в этих комнатах, начиная с картины и до последней книжки, имело свою причину, свое значение, унесенные с собой прежними владельцами. Народ не оставил без исследования и обыска ни одного чулана, ни одного закрома: все было выворочено им наружу и выставлено в оскорбительном хаосе. Поражаемые на каждом шагу новыми явлениями, добрались мы таким образом до павильона Марсан, откуда уже широкая дверь вела в знаменитую Луврскую картинную галерею. К счастью, она охранялась самими блузниками вместе с воспитанниками политехнической школы36, которые решительно не только возбраняли доступ в нее, но всякое скопление народа в этом месте. Отсюда хотели было мы спуститься по лестнице в нижний этаж, в половину самого Л.-Филиппа, но сумерки увеличивались, а притом сверху из гардероба летели на нас камзолы, кафтаны и проч., и самые комнаты были так переполнены народом, что ранее глубокой ночи мы бы туда никак не попали. Все это, вместе взятое, понудило нас остановиться и повернуть назад сперва в наружную галерею, а затем опять в парадные залы и оттуда уже в сад. У всех его ворот уже стояла стража из работников, студентов, национальных гвардейцев и учтиво просила отдать вещи, какие могли были быть вами взяты во дворце. Кто-то около меня показал клочок оконной занавесы, клочок от тронного балдахина и кусок сургуча, который раздавал при нас, в половине королевы, какой-то работник, стоя массивными сапогами своими на великолепном черепаховом столе с золотыми нарезками (moble Boule) 37: мы были пропущены радушно и ласково. Кстати прибавить в заключение, что странная надпись на воротах Тюльери "Hotel des invalides civils" {"Приют инвалидов труда" (франц.).}, -- выдуманная и помещенная на них Л.-Бланом -- уже и в первую эпоху своего появления возбуждала своей риторической шумихой насмешливую улыбку всех партий, не исключая и его собственной.
   Так пал король Луи-Филипп, низвергнутый революцией, в которой ни разу не произнесено было: "vive la republique!" {"Да здравствует республика!" (франц.).}
   Во дворце его, под предлогом охранения от внезапного нападению, поселилась затем толпа работников и всех возможных лиц, которые потребовали себе содержания от государства и получили его. Несколько недель жила она потом в Тюльери, предаваясь всевозможным оргиям добрая часть которых уплачивалась казной, и нисколько не располагая покинуть его. Нужен был отряд солдат национальной гвардии, чтоб выжить этих странных охранителей из их убежища, и дело еще не обошлось без протестации, волнений и упреков временному правительству в посягновении на права народа.
   Несколько замечательных публицистов, Эмиль-Жирарден, Монталиво 38 и др. уже рассказали, что происходило в эти роковые минуты с королем Л.-Филиппом, представлявшим себе революцию как волнение, направленное в пользу г. Тьера и смены прежде бывшего министерства. Он еще в День взятия Тюльери сидел за завтраком с семьей, из-за которого встал уже для того, чтобы подписать воззвание к народу и отречение свое. Один из отряда конных национальных гвардейцев, проводивших короля из Парижа в С.-Клу, известный портной Гюман, передал нам следующие подробности о последних часах короля в окрестностях Парижа.
   На площади de la Concorde стоял отряд верховой национальной гвардии и бедный фиакр в одну лошадь: придворные кареты были прежде остановлены народом, лошади выпряжены и кучера разогнаны. Вышед на площадь, через тайный проход из Тюльерийского сада, король был на минуту разлучен народом от жены и двух внуков, взятых им с собой. Он, казалось, хотел говорить с толпой, но подоспевшая королева увлекла его к фиакру. Взяв детей промеж колен (с ними была еще принцесса, усевшаяся на козлы), они проскакали, что есть мочи, в С.-Клу, сопровождаемые отрядом и предшествуемые верховым гвардейцем, который, махая платком, кричал народу: "le roi a abdique, le roi a abdique..." {"Король отрекся, король отрекся" (франц.).}. У Инвалидного моста послышался выстрел, фиакр остановился на минуту -- король мог быть взят, но конный отряд разрезал толпу, и все проскакали далее. Гюман прибавлял еще подробность: при выходе из Тюльерийского сада, увидев готовый отряд национальных гвардейцев, Луи-Филипп сказал всем: "Messieurs, j'ai abdique" {"Господа, я отрекся" (франц.).}, но таким тоном, как бы хотел прибавить: вы этого желали, увидите, что будет после меня. По прибытии в С.-Клу, весь отряд столпился около старой четы, и Луи-Филипп произнес: "Ai-je bien fait, messieurs?" {"Я правильно поступил, господа?" (франц.).} Не понимая, к чему относится вопрос: к бегству ли, абдикации или политическому образу поведения, отряд отвечал криками: "vive le roi!" {"Да здравствует король!" (франц.).} -- последними криками этого рода, слышанными им на веку своем. Едва они замолкли, как один гвардеец заметил падшему королю, что ничего подобного не случилось бы, если бы правление его было несколько полиберальней. Л.-Филипп молчал, стоя с опущенной головой. Тогда королева, заливаясь слезами и положив руку на плечо мужа, произнесла: "уверяю вас, господа, что это один из превосходнейших людей на свете! Il a toujours voulu le bien de son pays, mais le partis et l'etranger ont jure sa perte" {"Он всегда хотел добра своей стране, но оппозиция и иностранцы поклялись в его гибели" (франц.).}. Близстоящие люди, тронутые этой сценой, целовали руки ее, и старая Амалия39 прибавила, оглядывая внимательно весь отряд: "я никогда не забуду вас, господа, никогда не забуду последней вашей услуги". Потом она увела мужа во дворец, оставив во всех отрадное впечатление, как всегда бывает при виде мужественной женщины, борющейся с несчастьем. Около часа пробыла королевская фамилия в С.-Клу, выжидая, по всей вероятности, известия из Парижа. Когда долетела до нее роковая весть о происшествиях в палате, отнявшая последнюю надежду на утверждение орлеанского дома во Франции, начинается ее несчастное бегство в Трепор. Для лучшего успеха, король расстается с частью семейства, прибегает к переодеванию и после тяжелых дней скитания достигает английского корабля в Трепоре. Бегство это возбудило неудовольствие английских журналов, считавших его бесполезным, добровольным унижением себя и уверявших, что народ и Правительство французское дали бы королю средства спокойно оставить землю и берега родины. Может быть, это и правда, но Л.-Филипп так много видел в своей долгой жизни, что простительно, если он был гоним еще более своими воспоминаниями, чем действительной опасностью.
   По выходе из тюльерийского сада, мы направились к Ратуше (Hotel-de-Ville), где новое "временное правительство", назначенное в палате, застало другое правительство, выбранное народом из республиканских журналистов и знаменитых публицистов этой партии. В сшибке своей с ним, временное правительство отбросило некоторых, приняло в свои недра других, как Флокона 40, Мараста, Л.-Блана, но, соблюдая на первых порах иерархию, назначило их только секретарями правительства. Другая, тяжелейшая работа предстояла ему. Волнами прикатывался беспрестанно народ к Ратуше и ежеминутно разрывал правителей, которым стоило потом всякий раз неимоверных усилий, чтоб снова сосредоточиться и сойтись. Ледрю-Роллен, а особенно Ламартин, сделавшийся вдруг идолом и забавой толпы, говорили ежечасно, ежеминутно, задерживая таким образом массы народа на каждом шагу. Были густые колонны работников, которые врывались в Ратушу и требовали одного, чтоб Ламартин говорил... И он говорил, говорил... Старый Дюпон несколько раз падал в обморок. Правители уже сдавлены были в последней крайней комнате Ратуши, когда подоспевшая ночь прекратила напор народа. Тут только могли они прийти в себя, поправить платья свои, обращенные в лохмотья, и потребовать ломоть хлеба и кружку вина. Вместе с тем, при свете костров, разложенных на площади, где народ расположился покуда биваком, при шуме часовых из самозванной стражи, объявившей себя оберегательницей Ратуши ("gardiens republicains" {"Республиканская гвардия" (франц).}), должны они были подумать о Париже, предоставленном самому себе, о всех общественных узах, порванных в один этот день, о неимоверных требованиях, которые должны непременно возникнуть завтра, о беспорядках, для которых уже не было оплота, о грозной будущности, из которой надо было вырвать несколько тайн, чтоб спасти государство, и, наконец, о страшной ответственности, лежавшей на них в эту минуту.
   Итак, мы направились к Ратуше по набережной Сены. Вдоль этого пространства огромной лентой развивался тот же самый грозный карнавал, какой мы уже видели во дворце и в саду. У парапетов набережной дымились догорающие гауптвахты и посты муниципальной гвардии, а по мостовой неслись оседланные лошади, потерявшие своих хозяев, и составлялись процессии. Одна из них была особенно оригинальна: на пушечном лафете, лишенном орудия своего, катались вооруженные работники в сообществе с дамами, у которых холодный ветер, дувший во весь тот день, срывал поношенные шляпки и потертые их мантильи. В одной из таких процессий я встретил, к великому моему изумлению, недавнюю мою знакомку, богиню разума, но уже мертвецки пьяною. На тротуаре набережной было тесно и от народа, и от многочисленных революционно-маскарадных импровизаций. Всякий в тот день хотел сделаться самостоятельным лицом хоть на минуту, захватывал на улице клочек места и выкидывал свою шутку, возле которой все старались пройти как можно осторожнее. Частичка державства, власти ("souverainte du peuple" {"Суверенный народ" (франц.).}) была теперь в каждом отдельном лице. Между тем из Ратуши шли лица, щеголевато одетые, с ружьями за плечами, как после конченного дела. Действительно, дойдя до площади, мы увидели шумный лагерь, освещенный бивачными кострами, но течение народа к Ратуше уже прекратилось. Проголодавшиеся и измученные, мы решились вернуться назад, но еще хотели сперва захватить Палерояль, место недавней битвы, и тут ожидала нас последняя картина, завершившая достойным образом весь этот день необычайных картин.
   Пройдя двор Лувра, где еще высилась конная статуя покойного герцога Орлеанского41, с известною фразою: "l'Armee de France an duc d'Orleans" {"Армия Франции герцогу Орлеанскому" (франц.).}, сброшенная через день, мы очутились, миновав улицу du Cod, возле улицы St. Honore. Улица эта была заперта отсюда здоровой баррикадой. Мы перелезли через баррикаду кое-как и очутились перед целой цепью баррикад, которые тянулись с этого места по направлению Пале-рояля и в разные стороны. Все они находились в таком близком расстоянии друг от друга и притом устроены были так солидно, что имели вид. правильных инженерных построек. Одна особенно обратила мое внимание. Расположенная на перекрестке, баррикада эта правильными дугами заперла все четыре конца его и образовала нечто похожее на основание башни, верхняя половина которой снята. Внутренность баррикады наполнена была страшной грязью и лужами черной стоячей воды, стекавшей из подземных ^руб. Мы уже перелезли через три баррикады, цепляясь кое-как за камни и упираясь в стены домов, но картина делалась все строже и строже по мере приближения нашего к Палероялю. В слякоти и полумраке вращался зачерненный народ, только что кончивший разорение дворца и недавно тушивший в нем пожар. Сцена беспрестанно освещалась факелами, за которыми показывались носилки с трупами, прикрытыми белым полотном. До пояса обнаженные люди извлекали убийственные, раздирающие звуки из труб, факельщики кричали: "chapeaux bas devant les victimes!" {"Шапки долой перед жертвами!" (франц.).}, и всякий такой кортеж сопровождался целой толпой ободранных, загрязненных спутников, которые в диком энтузиазме пели la Marseillaise. Мы повстречали даму, известную Г<ервег>42. Она прыгала с камня на камень и очень бодро выносила спектакль, как будто укрепляя нервы свои для известной революционной экспедиции в Баден, которую свершила потом с супругом43. С последней баррикады мы увидели площадь Палерояля, покрытую обломками дворцовой мебели, головнями и людьми, подбиравшими убитых и раненых. Героическая гауптвахта еще горела и весьма жарко, отбрасывая на противоположный дворец яркий свет. Далее нас не пустили. Мы должны были свернуть на улицу Валуа и через внутренний двор Палерояля выйти снова на улицу St. Honore. Со стороны узкой rue Valois начинался пожар во дворце: она затоплена была теперь ручьями грязной воды, в которой валялись обломки мебелей и домашних принадлежностей. Между тем мы подходили к внутреннему двору Палерояля: оттуда неслось дикое пенье, и нам уже попадались люди, столько же возбужденные обаятельными впечатлениями тесного боя, сколько и бесплатным вином королевского погреба. На самом дворе была теснота невообразимая. В трех местах народ развел костры из дворцовых вещей, выброшенных и вытащенных сюда, и, охватившись руками, неистово танцевал вокруг них карманьолу. Песня, одна песня ("la Marseillaise"), наполнявшая весь этот день, -- гремела и теперь перед балконом дома, откуда в 1830 году пел ее и сам Л.-Филипп44. Удивительную противоположность составляла великолепная стеклянная галерея с ее богатыми магазинами (galerie d'Orleans {"Орлеанская галерея" (франц.).}) на противоположной стороне дворца, погруженная в мрак, совершенно пустая и безжизненная. Она защищена была надписью: "on ne passe pas" {"Ни шагу дальше" (франц.).} и двумя национальными гвардейцами, которые стояли на обоих концах ее со сложенными накрест ружьями.
   В таком же мраке и безмолвии лежал и весь притихший остальной Палерояль за этой галереей. Кое-как перебрались мы на противоположный конец дворца между воспаленных лиц, дыхание которых могли слышать, между обнаженных волосатых грудей, жизненную теплоту которых могли чувствовать. В первый раз я был так крепко захвачен со всех сторон бушующими волнами народа. При самом выходе, казалось, они захлестнут нас, а к увеличению беды из дворца той дело шли носилки, белое покрывало которых ясно обрисовывало формы трупа, и раздавались: "chapeaux bas devant les victimes!" Мы могли свободно вздохнуть только тогда, когда очутились на улице St. Honore. Грозное клокочущее море оставалось позади. На улице было свежо, просторно. Вправо по направлению к Тюльери горело яркое зарево, но то были отдельные лагери вокруг дворца, составленные народом, наподобие таких же около Ратуши. День наш был кончен: чудный день, в котором ярость и шутка, необузданное бешенство и безграничный разгул подали друг другу руки и в котором, однакож, ни разу не раздалось призыва к грабежу частной собственности и ни одно частное лицо не было оскорблено.
   Мы отобедали наскоро у одного знакомого45 -- двери всех ресторанов были крепко заперты в этот день, и на кухнях их, вероятно, не разводилось огня вовсе. Не легко было достать просто кусок хлеба. Через час, несмотря на изнеможение, мы были снова на улице.
   Весь Париж представлял одну массу огня. Проученные событиями вчерашнего дня -- владельцы домов и хозяева квартир на аристократических бульварах осветили свои окна уже без приглашения. Урок был так силен, что они три дня сряду ставили свечи и шкалики по всем выступам домов, везде, где можно было поставить. О народных кварталах говорить нечего: там беднейшие дома сверху донизу усеяны были красными и трехцветными фонариками.
   Баррикады, между тем, лежали по всем улицам, и вокруг них гулял народ, поминутно разряжая ружья на воздух (мирные залпы эти слышны были потом всю ночь), шумя, веселясь и потешаясь, как над собой, так и над другими. Зажиточное народонаселение Парижа, видя, что дело уже на исходе, тоже высыпало на улицу, и первой его заботой было пристроиться; как можно скорее к народу. Нам встречалось не одно лицо с ложным выражением торжества и довольства, как будто после великого личного подвига, и не один раз видели мы жаркие пожатия рук, обмениваемые щеголеватыми господами и блузниками, причем с одной стороны раздавались льстивые похвалы народу и заверения в необходимости и законности переворота, а с другой -- добродушное хвастовство своею удалью. Национальная гвардия тотчас же смешалась с работниками и вместе с ними принялась оберегать целость баррикад: действительно, посягновение на баррикады было бы теперь знаком междоусобной войны и сохранность этих крепостей лежала на сердце тех, против кого они были сделаны, еще более чем на сердце тех, которые их воздвигали. Все вообще с нетерпением ожидали первых известий от нового, временного правительства, первых его распоряжений. Официальные листки, вскоре показавшиеся на бульварах, расхватывались с необычайной и понятной алчностью. Они читались целыми группами, собором, так сказать, под газовыми столбами, которые будучи лишены фонарей, испускали теперь длинные, огненные языки, колеблемые ветром. Первые декреты "правительства" уже показывали весь будущий, искусственно-примирительный характер его. Оно приказывало сберечь на время построенные баррикады -- это относилось к народу, защищавшему их; оно сохраняло Франции трехцветное знамя -- это успокоивало либеральный класс людей с умеренными требованиями, оно предоставляло будущему "собранию" и всей нации выбрать и утвердить форму правления -- это на первый случай мирило с переворотом разнородные партии, имевшие каждая свои собственные надежды. Не был забыт почти ни один оттенок мнений, господствующих в обществе, как бы ни казался он противоположен другим. Между "секретарями" правительства, выбранными из демократических публицистов, встречалось одно поразительное, мало известное имя: "Albert, ouvrier46, secretaire de gouvernement" {"Альберт, рабочий, секретарь временного правительства" (франц.).}. Этим именем правительство приветствовало возникающую идею о социальной республике. Таким образом, задача правительства -- не исключать ни одного требования и сдерживать их взаимным противодействием, обнаружилась с первого шага. Иной оно и не могло иметь, потому что развитие народа в ту или другую сторону совершенно заслонилось у него другой, тоже важной потребностью отыскать ему нейтральную почву, на которой он мог бы сойтись. После этих декретов старание перемешать все партии сделалось лозунгом целой Франции. Результаты известны. Старое общество, потрясенное в основании, сжалось, так сказать, умалилось на время и с помощью уступок и покорности под конец вырвало победу у врага, который, надо признаться, не знал что и делать! со своей победой. Она пришла к нему столь же неожиданно, как власть в руки тех, которые взялись за кормило правления. Все попытки народа сказать свое собственное слово, удержать за собой политическое влияние, предъявленные им в различные дни, следовавшие за февральскими, остались безуспешны. Поток событий уже обратился вспять и понесся с такой силой назад, что далеко миновал то место, откуда вырвался на свет впервые. Это обыкновенное свойство явлений случайных, не продуманных и не подготовленных предшествующим развитием: они обнаруживают еще большую торопливость и энергию при отступлении своем, чем в эпоху своего стремления вперед. История возвращения необдуманного переворота назад, домой, к старым, уже опустошенным местам, может быть, еще поучительнее истории его мгновенного и неожиданного успеха.
  

II

  
   Начнем с той минуты, как парижская февральская революция избрала себе начальников {Окончательный состав "временного правительства" оказался следующий 1: 1) президент совета -- престарелый Дюпон (de l'Eure), 2) министр иностранных дел -- Ламартин, 3) внутренних дел -- Ледрю-Роллен, 4) юстиции -- Кремье, 5) финансов -- банкир Гудшо 2, 6) морской -- Араго 3, 7) публичных работ -- Мари 4, 8) просвещения -- Карно 5, 9) коммерции -- Бетмон 6, 10) военный -- Бедо и потом Сюберви 7; секретари правительства: 11) Арман Марает, 12) Флокон, 13) Луи Блан и 14) Альтер (раб.); 15) мер города Парижа -- Гарнье-Пажас, 16) начальник Алжира--Каваньяк; 17) начальник национальной гвардии -- Курте 8.}. Первою мыслью временного правительства, ею созданного, как только сделалось немного посвободней в Ратуше, была мысль о самом себе и об утверждении своей власти, возникшей на баррикадах. Едва переступив порог общинного дворца, и еще в самую ночь, следовавшую за изгнанием короля, взятием Тюльери и палаты депутатов, юно предписывает формирование 24 батальонов "подвижной национальной гвардии"9, ряды которой должны состоять из отчаянной молодежи, так страшно бушевавшей на улице не далее как вчера. Этим знаменитым декретом оно ослабляет внезапно баррикады, которые должны еще несколько времени оставаться на улицах, и вместе льстит воинственному духу французского юношества, за что через два месяца, именно в июне, молодежь отблагодарила его победой над огромным бонапартисто-социалистским восстанием10. Отыскав выход для одного из революционных элементов, временное правительство, через несколько дней, находит уютное и спокойное помещение для другого и самого могущественного революционного двигателя, именно парижских работников. После работничьей манифестации, наскоро составленной членом правительства, Луи Бланом, оно декретирует (28 февраля) образование "работничьей комиссии", Commission pour les travailleurs 11, и помещает ее в Люксембурге, под председательством самого Луи Блана, вскоре туда и переехавшего. Вместе с ним переходит во дворец и Дюпон (de l'Eure), занявший комнаты бывшего канцлера, и республиканец Барбес 12, так близко видевший эшафот и назначенный теперь на должность коменданта дворца. Пикантность, если смею так выразиться, этого распоряжения составляла только малую часть его достоинства. Покуда "Работничья комиссия", вскоре прозванная просто "Люксембургскою", заседала с представителями от всех цехов в креслах бывших пэров Франции, рассуждая о способах низвести промышленную гармонию в мир конкуренции и капитала, ход событий был уже очищен от страшной массы народа, мешавшей его течению, чем впоследствии Ламартин и похвастался перед национальным собранием. Кроме этих распоряжений, были приняты одновременно с ними и другие меры для успокоения сил наиболее опасных или наиболее докучных правительству. С тем же пикантным эффектом, который на первых порах был преобладающею чертой в характере временного правления, оно назначает в пособие работникам миллион франков, следовавший королю Луи-Филиппу за март месяц, и устами Луи Блана, дает торжественное обещание снабжать работой людей, нуждающихся в ней, следствием чего было обнародование 6-го марта декрета о "национальных мастерских" 13. Декретом этим Луи Блан и Флокон, так сказать, отблагодарили работников за то, что они водворили их в правительстве вечером 25-го февраля. Что сделалось с декретом и как он обратился против партии, его задумавшей и неумевшей с ним справиться, -- увидим впоследствии. Освободясь от первого гнета революционных страстей, правительство приступило к общим мерам вспомоществования. Один за другим появились декреты о возвращении владельцам из ломбарда (Mont de piete) бесплатно всех закладов, не превышающих десяти франков, об отсрочке платежей по всем частным обязательствам на пятнадцать дней -- срок, который впоследствии был опять продолжен на пятнадцать дней, и проч. Самая популярная мера из числа этих милостивых манифестов была однакоже принята несколько позднее, именно 8-го марта, и состояла в уничтожении ненавистной французам долговой тюрьмы. Впрочем, самые щедрые награды достались не публике, конечно, а отдельным лицам. С марта месяца началась у правительства громадная раздача вакантных мест благомыслящим людям эпохи, нахлынувшим для этого в переднюю Ратуши со всех концов Франции. В числе новых замещений были, однакоже, и такие, которые служили вознаграждением за несправедливости прежнего управления и которые повсюду были встречены единодушным одобрением. К числу таких принадлежало распоряжение о возвращении кафедр в College de France отставленным профессорам, Мишле и Кине, и создание кафедры там же для гонимого и презираемого старо-официальными людьми философа Конта {Взамен, и как будто для восстановления равновесия, отрешены были от мест при университете и библиотеке Низар 14, Орфила15, Шамполион-Фижак и Рауль-Рошет как отъявленные приверженцы орлеанской фамилии.}. В ряду милостивых декретов высились два -- именно один об уничтожении смертной казни за политические преступления, который был объявлен в субботу 25-го февраля Ламартином, с крыльца ратуши, при кликах восторженного народа, а другой -- о расширении кадров национальной гвардии, сословная замкнутость которой была теперь разорвана допущением в ряды ее всех без исключения {Множество других распоряжений, менее значительных, выбрасывало временное правительство из недр своих поминутно, что вместе с частными декретами по министерствам составило в несколько дней весьма обширную литературу. В этой массе предписаний можно отметить декрет об освобождении из тюрем всех политических преступников и нарушителей законов о печати, потом уничтожение присяги на всякие формы правительства, как обманчивого установления, несостоятельность которого доказана во Франции опытом, и, наконец, распоряжение молиться в церквах за республику (Боже, спаси республику), ловко и осторожно измененное парижским архиепископом в "Боже, спаси Францию".}. Она тотчас же и явилась в новом своем составе на смотр, разночинец в блузе и сюртуке об руку с мундиром, и все под предводительстврм экс-депутата Гарнье-Пажеса, ставшего мэром Парижа; он строил их ряды, разъезжая верхом, в сюртуке, с шарфом через плечо и в круглой шляпе, будто какой-нибудь американский генерал. Впрочем, новая мера нисколько не изменила общего охранительного характера национальной гвардии на первых порах. Впоследствии оппозиционные части этого гражданского войска отделились от него, чтоб высвободиться и действовать самостоятельно с оружием в руках за свои собственные частные интересы; но теперь национальная гвардия, увеличенная всем количеством мастеровых пролетариев и слуг, нисколько не приняла особенного характера. В новом своем составе она тотчас же обратилась к старой своей работе: защите существующего порядка вещей, охранению собственности и подавлению буйств, насколько возможно. Такова сила учреждения вообще.
   И, надо сказать, в содействии ее настояла уже крайняя необходимость. Временное правительство выдавало все эти декреты не только перед лицом волнующегося парижского народа, который легко воспламеняется, но и легко управляется льстивою фразой и знаками доверия к его мудрости, но также и при зареве пожаров, составлявших последнюю попытку темных слоев народонаселения, поднятых со дна общества. Ужас овладел зажиточным Парижем, когда он услыхал, что королевский дворец Нельи обращен в пепел, что дача Ротшильда в Сюрене предана огню, в то же самое время как хозяин ее жертвовал 50000 фр. на раненых, что разрушение угрожает и железным дорогам. Получено было известие о погибели великолепного Аньерского моста на Сен-Жерменской линии, о сожжении многих станций, о мосте в Руане, подвергшемся той же участи, и, наконец, о том, что по "Северной" железной дороге пожар идет уже сплошною массой, начиная от Сен-Дени до Амиена. Тогда-то новая национальная гвардия вместе с волонтерами и, по преимуществу, студентами Политехнической школы бросилась на угрожаемые пункты в разные стороны и с помощью местных национальных гвардий, поднятых ею на ноги, везде потушила огонь и уняла грабеж.
   Новый префект полиции экс-заговорщик Косидьер 16, сам захвативший свое место, как некоторые его товарищи--места в правительстве, успел даже образовать мгновенно легион охранителей порядка из работников. Он назвал новых своих полицейских агентов, перешедших в эту должность прямо с баррикад, монтаньярами, дал им костюм солдат 1793, и этого было достаточно, чтоб они могли, с спокойной совестью, ходить патрулями по городу и предупреждать попытки к грабежу и самовольной расправе. Париж почти одновременно увидал и переформированную национальную гвардию, где под ружьем стояли, как мы уже сказали, рядом с щеголеватыми господами, люди в фуражках, лохмотьях и блузах, и охранительное войско Косидьера с пыльными, мрачными лицами в треугольных шляпах, с красным пером откинутым назад. Монтаньяры очень привольно разместились в казармах, около префектуры, и не скупились на льстивые уверения, что честь республики находится в их руках и что они призваны оберегать ее "перед глазами Европы" от позора и излишеств. Очень забавно было подмечать благодарные и вместе подозрительные взгляды, какими парижское мещанство провожало эти войска.
   Между тем вся Франция, узнав в субботу 25 февраля, что у нее, благодаря бога, есть правительство, испустила, скажем без всякого преувеличения и риторической фразы, крик восторга. Еще баррикады лежали на улицах, немножко сдвинутые в сторону для восстановления сообщения, еще день-деньской раздавались выстрелы на воздух, пелись неистовые песни и тянулись оригинальные процессии к Ратуше, как уже временное правительство получило изъявления согласия признать его и новую республику от всех властей, гражданских и военных, со всех концов страны, не исключая Алжирии, из которой губернатор ее, герцог Омальский17, очень спокойно выехал, оставив только манифест, где благословлял свое Отечество и на новом его пути. Все потекли к временному правительству с судорожною, невообразимою поспешностью. Неожиданные изъявления покорности накоплялись в руках правительства массами, и тут встречались между собой люди самых противоположных учений: и приверженцы старого порядка (Одиллон Барро, Тьер, Дюфор 18, Бильйо 19) ; и бывшая королевская магистратура (генерал-прокурор Дюпен первый предлагает свершить суд от имени народа {Дюпен, занимавший место генерал-прокурора, вскоре был заменен Порталисом20, который тотчас же открыл суд на зажигателен и начал следствие над министрами Луи-Филиппа, уже покинувшего Францию. Следствие это не имело никаких результатов.}); и духовенство (архиепископ, благодаря народ за уважение к святыне, предписывает отправлять публичные панихиды за убиенных); и легитимисты (Ларош-Жаклен, Беррье21 отказываются покамест торжественно от своих бывших политических идеалов, а сын Полиньяка22 записывается в ряды национальной гвардии), и пр. и пр. Становится очевидно, что надежды каждой партии берут своею исходною точкой республику и временное правительство. С другой стороны, закаленные социалисты всех цветов -- Кабе с целою икарией, Бюше с католическим республиканизмом (он сделан потом помощником парижского мэра), Распайль23 "Ami du peuple"24 и, наконец, аббат Шатель с новою французскою церковью, им изобретенною, -- все простирают руки к правительству, призывая его открыть новую эру для человечества, каждый сообразно с своим представлением об этом предмете. Мы уже не говорим об адресах разноплеменных выходцев и воззваниях мистиков, визионеров {Визионеров (от франц. visionnaire) -- одержимых.} и пророков. Успех временного правительства ужасает его самого, потому что ответ на все требования и ожидания делается невозможным. Может быть, не менее (если не более) приходят в ужас и главные бойцы; республики: они останавливаются на мысли образовать оплот этому неожиданному бурному потоку патриотизма и преданности, грозящему снести настоящих устроителей движения с их мест и отстранить их от прямого участия в делах государства.
   В этом царстве всеобщего единодушия, пожалуй, могла затеряться и основная демократическая идея переворота. Вот почему Ламене и Дюпре основывают журнал "Le Peuple constituant" 25; Распайль принимает роль присяжного доносчика и обличителя лицемерных друзей республики; Кабе советует своим икарийцам еще не покидать оружия, а старые экс-заговорщики Бланки26 и Барбес создают первый чисто политический клуб под именем Commission des defenseurs de la republique27 с целью наблюдать за выборами в должностные лица, предостерегать временное правительство от врагов республики и от ошибок и направлять его предпочтения и политические стремления в хорошую сторону {Клуб этот впоследствии распался на составные свои части: клуб Бланки и клуб Барбеса28. За этими двумя последовало множество других, число которых дошло, в конце месяца, до 80 на один Париж; так велика была реакция против старых законов, воспрещавших ассоциации.}. Была, однакож, еще тайная, невысказываемая причина для сомнений и беспокойств, скрываемая всеми за официальным поводом к ним. В самом правительстве оказались, с первых же дней, признаки какого-то колебания, словно в недрах его заключались две противоположные политические струи, мешавшие друг другу выйти на свет вполне. Республиканские национальные декреты, выданные им единодушно, ничего не доказывали: они были вынуждены неуклонным требованием обстоятельств и гнетущею силой победителя. Но зловещие признаки неполной ясности и неполного соглашения в целях оказывались в частностях. Так, еще вечером 24 февраля объявлено было из Ратуши, что установление самой формы правительства предоставляется будущему собранию народа: вопль негодования, раздавшийся из рядов сражавшихся против июльской монархии, заставил отменить распоряжение и тотчас же объявить Францию республикой. Затем под мелодраматическим навесом из пик, сабель и пистолетов, смахивавшим чрезвычайно на обычную обстановку республиканских пьес в Cirque Olympique {Цирк Олимпия (франц.).}, Ламартин отвергнул красное знамя, которое толпа народа предлагала ему сделать символом республики и утвердил эту честь за старым трехцветным знаменем. Многие весьма одобрили как эту решимость, так и знаменитую фразу, сказанную тогда оратором: "Красное знамя обошло только Марсово поле {При подавлении в Париже возмущения на Марсовом поле, в первую французскую революцию.}, а трехцветное весь свет"; но после падения конституционного порядка это знамя уже ничего не выражало, кроме империи. Не успев отдать на суд будущему общему собранию форму правления, временное правительство декретом 1-го марта предоставило ему изменение налогов {Распоряжение, подобно многим другим, также отмененное силой обстоятельств, которые заставили правительство увеличить, не дожидаясь собрания, все прямые налоги, о чем будем говорить впоследствии.}, а покамест удержало в полной силе все существующие, равно как и все контракты и обязательства. Мало того, оно порывалось даже удержать до решения того же собрания самый штемпель на журналы, сообщая преднамеренно этому чисто политическому налогу характер финансового, но принужденно было опять изменить свое решение перед опасностью нового смятения. Оно даже и отступило не откровенно, тихо и робко, -- отменило пошлину сперва только на время выборов в будущее собрание, для лучшего обсуждения кандидатур, и уж потом, при содействии, как было слышно, более решительных членов правительства уничтожило ее совсем. Совершенно то же происходило с ненавистными для демократов и республиканцев законами против ассоциаций, сборищ, обществ. В виду повсеместно зарождающихся клубов, ходили слухи о боязливых прениях в Ратуше, касательно их прав на существование и результатов их деятельности; но, видно, радикальная часть правительства опять одержала верх, потому что не только были отменены сентябрьские законы29, воспрещавшие составление обществ, но и вся старая процедура относительно преследования проступков печати. Присяжные должны были утверждать приговор свой не на простом большинстве голосов, как прежде, а единогласно или по крайней мере большинством 8 голосов из 10. Как ни лестны были все эти распоряжения для господствующей партии и для народа, который все еще не покидал улицы, но они приходили всегда часом позднее, чем следовало, а предшествовавшее им колебание отнимало добрую половину их ценности. Ропот на медленность и нерешительность действий временного правительства уже начинался, когда пять документов, вышедших один за другим из Ратуши, окончательно обнаружили внутренние распри диктаторов, скрытые под официальной маской единодушия, поставили несколько жизненных вопросов для Франции и, возбудив все умы, снова наполнили улицу жизнью и движением. Мы намерены рассказать историю появления этих пяти правительственных актов, из которых третий -- циркуляр Ледрю-Роллена, касавшийся устройства выборов для будущего собрания, чуть не породил новой революции. Не входя в позднейшие объяснения толкования и оценки, сделанные на досуге самими авторами документов, превратившимися в историков и адвокатов собственного дела30, мы ограничимся одним изложением того, как понимаемы были массами народа новые распоряжения в самую минуту опубликования их, что они видели в них и за ними, как относились к ним и какую дали им обстановку своим участием и вмешательством. Можно надеяться, что подобная передача дел, мыслей и ощущений одного исторического мгновения будет несколько поучительною для других стран и эпох и может представить несколько полезных выводов для людей, достигших той степени развития, при котором требуется разумное убеждение и сознательный взгляд на предметы политического свойства. Из всех пяти актов временного правительства, наименее возбудивший разноречия, наименее оспариваемый партиями, был циркуляр министра иностранных дел Ламартина, от 2-го марта, к дипломатическим агентам правительства, заключавший в себе программу, которой должна была следовать Франция в своих международных сношениях.
   В знаменитом циркуляре своем, от 2-го марта, Ламартин объявляет, что республика не нуждается в признании европейских держав, что она точно так же не имеет нужды в войне и в. кровавой пропаганде, что она требует мира, но почтет себя счастливой, если будет принуждена взяться за оружие и насильно покрыть себя славой. Вместе с тем министр не признает трактатов 1815 года31, но для дипломатических сношений признает государства, ими основанные. В этом круге Франция, желающая спокойствия для собственного развития, будет держаться до тех пор, пока которая-нибудь из угнетенных европейских национальностей не прострет к ней умоляющие руки (это был намек на Италию) и сама Франция не увидит, что час для исполнения решений провидения пробил... Итак, пусть народы не боятся Франции и сами в недрах своих свершают нужные им преобразования. Ламартин заключает манифест словами: "Si la France a la conscience de sa part de mission liberale et civilisatrice dans le siecle, il n'y a pas un de ces mots (то есть девиз республики: liberte, egalite, fraternite), qui signifie guerre. Si l'Europe est prudente et juste, il n'y a pas un des ces mots qui ne signifie paix". ("Если Франция пришла к сознанию своего освобождающего и цивилизующего призвания в мире, то ни одно из этих слов (свобода, равенство, братство) не означает войны. Если Европа захочет быть благоразумною и справедливою, то каждое из этих слов означает для нее мир".)
   Манифест этот, конечно, несколько двусмыслен, но, как подделка новых требований под старое европейское право, не лишен своего рода ловкости. Радикальные партии всех цветов поняли необходимость сделанной Ламартином уступки и единогласно положили считать его прокламацию образцовым произведением республиканской дипломатии. "Journal des Debats", упоминая о нем, прибавил только: "в этом документе г. Ламартин высказал, как и всегда, свои два основные качества: grandeur et confusion (величие пополам с путаницей)". Вслед за манифестом произошла общая смена посланников и секретарей посольств. Лаконичным декретом, начинающимся словами: "ont ete revoques de leurs fonctions" {"Их должность имеет быть упразднена" (франц.).}, все посланник" и множество секретарей были уволены от службы, а замещение их отложено до будущего декрета.
   Вторым документом, от 5-го марта, вышедшим из министерства внутренних дел, объявлены общие поголовные выборы в национальное собрание. Основанием их принято только народонаселение Франции. Каждая масса в 40 тысяч дает депутата, и всякий человек, достигший 21 года, есть избиратель. Что касается до избираемого, то от него требуется только возраст не менее 25-ти лет, небытие под судом или под гнетом позорного (infamant) приговора. Все условия имущества и состояния устраняютсяt государство принимает на себя обязанность давать по 25-ти франков в день каждому депутату на все время заседания будущего собрания. В крайнем случае, от депутата не требуется даже и грамотности на простом основании: человек с здравым смыслом найдет, что сказать в ново" палате, которая будет состоять из 900 членов. Войско также участвует в этих обширных политических правах. Каждый солдат составляет свой бюллетень депутатов из земляков, и билет его высылается в тот департамент, которому он принадлежит по рождению. Надо заметить, что избиратель обязывался вписать в свой бюллетень полное количество депутатов" положенных для всей его местности. Так, например, Парижу с окрестностями предоставлено было посылать тридцать четыре депутата в собрание, и все тридцать четыре имени должны были находиться на каждом избирательном листке -- обстоятельство, довольно затруднительное для людей" так мало развитых политически, каковы были крестьяне во Франции. Вот почему инструкцией от 8-го марта, которая сопровождала декрет о выборах, Ледрю-Роллен, министр внутренних дел, назначил для крестьян местом складки их билетов не деревенские конторы (мэрии), а главный город округа или департамента, куда они должны были приходить и где ожидали их политические партии с своею проповедью, борьбой и домогательствами в пользу своих почетных кандидатов. Право на депутатство давалось, разумеется, большинством голосов, но кандидату надобно было собрать их по крайней мере до 2000 на своем имени. К удивлению радикальной партии, время открытия выборов и созвания будущей палаты назначено самое близкое: 9-го апреля должны были состояться выборы, а 20-го того же месяца должно было явиться на политическую сцену и Национальное собрание. Так родилось знаменитое поголовное избирательное право, suffrage universel, возвещенное Франции как начало новой эры народного благополучия и принятое ею именно в таком смысле.
   Не успел декрет о выборах обойти Францию, как республиканцы Парижа, видя, что время, назначенное для составления списков, на носу, а деревенское население департаментов совсем не приготовлено к созданию республиканского собрания, подняли шум: из поголовного права выборов могла родиться снова монархия. Не теряя времени, партия известного редактора "National" Мараста бросилась составлять "избирательный комитет", который должен был рассылать совсем готовые списки депутатов в свои провинциальные конторы по департаментам, откуда они, в тысячах экземплярах, пошли бы по округам, местечкам и деревням. Разумеется, все другие партии поспешили последовать примеру республиканцев "National". Париж во мгновение ока покрылся "избирательными комитетами" всех цветов до конституционно-либерального включительно. Старый Вьенне из прежной парламентской оппозиции открыл, при содействии банкиров, купцов, адвокатов и вообще образованного и богатого мещанства, клуб "свободных выборов" (club republicain pour la liberte des elections) 32, в котором уже заговорили о деспотизме Ледрю-Роллена, самовольно назначившего складочным местом для крестьянских бюллетеней главные города, где голоса этих избирателей необходимо должны подпасть влиянию революционного меньшинства. Крайняя радикальная партия, видя, что ей не поспеть за усилиями соперничествующих партий, поставила вопрос иначе в своем клубе "societe centrale republicaine" 33, который только что возник из отделившейся части Барбесовского клуба и приобрел такую знаменитость впоследствии. Клуб этот, в лице своего председателя, старого заговорщика Бланки, решил требовать у правительства отсрочки выборов. С этой целью он направил к нему депутации от цехов и ремесел. Правительство, которое через неделю после того принуждено было уступить и согласиться на все их требования, еще колебалось и показывало вид, что крепко стоит на своем решении: оно только отложило выборы в национальную гвардию до 25-го марта, вместо 18-го, как было прежде назначено.
   Покамест все общество волновалось вопросом о выборах, явился новый циркуляр того же Ледрю-Роллена к агентам правительства в провинциях, от 12-го марта. Это был удар грома, раздавшийся по всей Франции. Мы уже сказали, что циркуляр этот составил главное событие марта месяца и чуть-чуть не породил новой революции, спустя три недели после февральской. Она не удалась только оттого, что ввиду прямых последствий, вытекающих из циркуляра, сам составитель его, Ледрю-Роллен, испугался и отступил перед последним заключительным словом собственной своей мысли.
   Известно, что правительство в первые минуты своего существования послало в департаменты молодых людей с поручением повестить народу о новорожденной республике и способствовать ее укоренению. Ледрю-Роллен давал им теперь еще новую обязанность. В виду выборов и из опасения, чтобы голоса не приняли консервативного оттенка, он облекал комиссаров правительства безграничным полномочием и предоставлял им в провинциях власть, какой те давно уже не видали. Объявив, что главнейшею заботой каждого такого агента должна быть теперь забота о составлении республиканских выборов, Ледрю-Роллен давал им с этой целью право уничтожить муниципалитеты (провинциальные советы), если они окажутся сомнительного характера, употреблять военную силу и сменять самих начальников ее, сменять всех префектов и подпрефектов и, наконец, даже удалять от должностей (suspendre) лица бессменной магистратуры, то есть поколебать всю юстицию Франции. Диктаторский тон циркуляра
   был, может быть, еще страшнее для общества, чем даже содержание его. Тут не было ни тени осторожности или колебания перед поставленною целью, а с другой стороны, нельзя было видеть в документе одну из новых вспышек революционного фейерверка. От него пахнуло 93-м годом и временами терроризма. Что произошло в Париже, трудно и рассказать. Поднялся общий вопль между достаточными классами населения, несколько похожий на "sauve qui peut" {"Спасайся, кто может" (франц.).} проигранного сражения. Уже и прежде капиталы стали скрываться помаленьку из обращения, а теперь началось явное бегство их, при зловещем клике, что свобода выборов уже не существует, что наступили времена проконсулов и кровавой анархии. В три дня, следовавшие за циркуляром, все ценности на бирже упали неимоверно, пятипроцентные билеты на 74 фр. 50 сант. и 72 фр., акции банка понизились на 300 фр. вдруг (с 1700 на 1400), акции железных дорог тоже; золото поднялось до 50 фр. лажа на тысячу {Один журнал, кажется "La Presse", сосчитал, что Франция одним ударом всех бумажных ценностей и понижением производства вообще потеряла в один этот месяц до 3 1/2 миллиардов.}. Не лучше было и с серебром, составлявшим главный меновой знак Франции. В среду, 15 марта, французский банк был буквально атакован. Все остальные коммерческие дела, основанные на кредите, мгновенно приостановились, и обществу на минуту открылось в перспективе банкротства правительства, разорение фабрикантов и грозная масса людей труда, предоставленных самим себе.. Чтобы судить о состоянии умов и паническом страхе, овладевшем всеми, стоит только прочесть рапорт директора банка, г. Даргу 35. Он извещал правительство, что с 26 февраля по 14-е марта уплачено банком 70 миллионов монетой, из наличной суммы в 140 милл., состоявшей в его распоряжении. К 14-му марта в кассе оставалось только 70 миллионов. "Нынешним утром, -- продолжает он, -- обнаружилось движение панического страха в публике. Предъявители банковых билетов явились к дверям его целыми массами: открыты были новые конторы размена; более 10 мил. выдано звонкою монетой; сегодня к вечеру (15-го марта) в Париже останется только 59 милл. монеты".
   Как водится, биржевой и коммерческий кризис отразился на улице. Первая мысль, на которой, разумеется, остановился народ, была та, что это результат обширного заговора мещан, старавшихся привести республику на край погибели финансовым путем. С 14-го числа начали составляться на улицах группы, в которых говорили о способах остановить эмиграцию из Парижа и заставить богатых издерживать деньги, скрываемые ими на погубу коммерции и работников. Множество проектов для достижения этой цели, имевшей по обыкновению совершенно обратное действие, прибито было на стенах домов {Один из них, вышедший из клуба Бланки, советовал правительству подвергнуть пятифранковые монеты особенному штемпелю, который давал бы им право на обращение. "Это заставит, -- говорил проект, -- утайщиков денег явиться на монетный двор с своими капиталами за пометкой и обнаружить перед правительством как самих сберегателей, так и количество сберегаемой ими звонкой монеты". Составитель проекта и не предполагал, что звонкая монета может найти себе сбыт и без штемпеля.}.
   Правительство приняло некоторые меры с своей стороны: оно дало обязательный ход банковым билетам, наравне с монетой, а для легчайшего обращения их в публике предписало банку выпустить стофранковые бумаги наравне с пятисотенными и высших ценностей, которыми банк доселе ограничивался. Затем выдачу капиталов из казначейства по его облигациям из сберегательных касс, по их книжкам, и из банка, -- указало производить только по прошествии шести месяцев со дня предъявления требования. Все это несколько остановило прилив народа к кредитным учреждениям; но всего более способствовала этому и вообще к успокоению владельческих классов общества речь Ламартина, которою он отвечал на депутацию от клуба "свободных выборов" (pour la liberte des elections). При первом волнении на улице, клуб этот поспешил к нему, как к старому своему собрату по конституционной оппозиции, и Ламартин осудил перед ним циркуляр товарища своего Ледрю-Роллена в выражениях, не оставляющих никакого сомнения: "Le Gouvernement provisoire n'a charge personne, -- сказал он, -- de parler en son nom a la nation et surtout de parler un langage Superieur aux lois". (Временное правительство никому не давало права говорить от его имени с народом, а главное -- не давало права говорить языком, который был бы выше закона.) Мало того, утверждая, что сам Ледрю-Роллен не имел намерения заместить господство народа своим собственным господством и свободные выборы -- подкупом страха, Ламартин прибавил, не обращая внимания на противоречие в своих словах: "Nous voulons fonder une republique qui soit le modele des gouvernements modernes et non l'imitation des fautes et des malheurs d'un autre temps! Nous en adoptons la gloire, nous en repudions les anarchies et les torts". (Мы хотим основать республику, которая была бы образцом для современных правительств, а не подражанием ошибок и несчастий прошлого времени. Мы усвояем себе его славу и отвергаем его безначалие и проступки.) В тот же вечер (среда, 15) весть о многозначительных словах Ламартина разнеслась по Парижу, и часу в 11-м я сам видел одного энтузиаста в пассаже de l'Opera, читавшего речь оратора при многочисленном стечении народа, со слезами на глазах дрожащим от внутреннего волнения голосом. На другой день (в четверг) появилась и последняя решительная мера против неожиданно приключившейся беды. Правительство издало манифест, подписанный всеми членами его, в котором за первое основание всех своих действий принимало уважение к собственности, к общественному мнению, к свободе выборов, удерживая за собой только право устранять от последних все, что может повредить существованию республики, признанной всеми без исключения. Министр юстиции Кремьё объявлял, что в его министерстве никто не будет и не может быть сменен без его ведома. Так общество и правительство совокупно отбивались от призрака 93 года, неожиданно восставшего перед ними.
   Развитие этой драмы, однакоже, еще далеко не кончилось. С этой минуты ясно сделалось для всех, что правительство разделено на две партии: Ламартиновскую и Ледрю-Ролленовскую. К первой принадлежала вся та часть республиканской партии, которая имела представителями Мараста и его журнал "le National", да отчасти и тот оттенок социализма, во главе которого стоял Луи-Блан; ко второй принадлежала часть крайних демократов, которой органом был журнал "la Reforme" и представителями -- монтаньяры префекта Коссидьера. Париж должен был стать на ту или на другую сторону.
   Дело начала национальная гвардия, или лучше, остатки прежней национальной гвардии, состоявшие в этом гражданском войске. Сильно возбужденные против Ледрю-Роллена, за циркуляр его, они объявили себя на стороне Ламартина, между тем как республиканские клубы и молодая подвижная гвардия вступилась за Ледрю-Роллена, действия которого казались им откровеннее в смысле революционном. В понедельник 13 марта, во вторник 14 и в среду 15, первая партия, заключавшая в себе вообще людей прежнего порядка, писала протестации, оклеивала ими стены города, делала манифестации (старый либеральный Керетри36, например, подал в отставку из членов государственного совета, не желая быть, как говорил в письме, слугою никакой тирании: клуб "Свободных выборов", как мы видели, ходил сам к Ламартину in corpore {В основном составе (франц.).}, для объяснения и проч.). Вместе с тем, что уже было гораздо хуже, она положила выдти на улицу, в четверг, 16 марта, и заявить свое неудовольствие Ледрю-Роллену полным политическим актом. Органом движения сделался журнал "la Presse", и фраза об устранении из правительства враждебных направлений принята за выражение мыслей и целей новой манифестации.
   Национальная гвардия сделала при этом непостижимую политическую ошибку. Начать с того, что она выходила на площадь без призыва, в числе тысяч десяти, которое журнал "La Presse" смело возвел до 25 тысяч. Простее, а главное -- законнее было бы послать от себя депутацию к правительству, с выражением своих опасений. Тогда не нужно было бы принимать и мер против собственного увлечения -- приказывать чинам национальной гвардии являться в их штабы, в мундирах, но без оружия. Несмотря на эту предосторожность, движение все-таки имело вид бунта, и противоречило собственным любимым учениям этой партии о порядке. (Национальная гвардия, скажем мимоходом, устроила свой собственный: клуб на Boulevard Monmartre {Бульваре Монмартр (франц.).} и положила основание новому органу своих интересов в печати журналу "l'Ordre"37, жившему, однако, очень недолго.) Затем она имела неосторожность примешать к политической манифестации еще и домашнее свое дело. Декретом от 14 марта Ледрю-Роллен. уничтожил образцовые роты национальной гвардии (compagnies d'elite), именно гренадеров, с их меховыми шапками, волтижеров с уланскими касками и с богатым костюмом, отличавшим тех и других от прочего Еюйска. Министр указал разместить их по разным батальонам, где они обязывались, вместе со всеми, участвовать в выборе офицеров и начальников. Оскорбленные роты избранников подбили своих товарищей просить заодно у правительства и восстановления прежних кадров, под тем Предлогом, что прежние гренадеры и волтижеры не могут теперь с толком участвовать в выборах, так как в батальонах, куда их запрятали, все было им незнакомо. Таким образом, вопрос о свободе выборов сплелся с мелочным и личным делом, которым вдобавок оскорблялось самое живое народное чувство в эту минуту -- чувство равенства. Народ не замедлил окрестить всю протестацию шуточным прозвищем "протестации меховых шапок", мало обращая внимания на печатное объявление гренадер и волтижеров, в котором они торжественно отказывались от всех наружных знаков отличия. Шутовское прозвище, данное этому движению, осталось за ним и в истории: Protestation des bonnets de poil.
   Народ не ограничился, однако, одной шуткой. В четверг, 16-го марта, в 12 часов пополудни, я встретил на бульваре Madeleine часть легионов национальной гвардии, направлявшихся через площадь к Ратуше в полном военном порядке, что доказывало, между прочим, участие штабов (мэрий) в организации заговора. Они шли рука к руке, в мундирах, без оружия, молчаливо и важно. На набережной Сены, почти перед самою площадью Hotel de Ville {Ратуши (франц.).}, их встретил новый их начальник, республиканский генерал Курте, прося и приказывая разойтись в объявляя их демонстрацию бунтом. Произошла скандальёзная сцена; первые легионы не послушались и продолжали шествие, но на самой площади народ встретил их свистом и каменьями, не допуская к Ратуше. Между тем на набережной, после бесполезных увещаний того же Курте, народ принял дело на себя, загородил дорогу остальным подходившим легионам и стал делать баррикады под носом бунтовщиков в мундирах, как он назвал гвардейцев: группа народа состояла, говорят, только из 100 или 150 человек. Легионы, в числе которых было множество людей, получивших приказание на сбор из штабов и повиновавшихся ему, не зная хорошенько в чем дело, разошлись со всеми заготовленными депутациями. Они не ожидали сопротивления, а начинать попытку новой революции совсем не было у них ввиду. То же сделали легионы, уже добравшиеся до площади и встреченные там народом. Кое-каким депутациям (от каждого легиона было заготовлено по одной) удалось разрозненно и без всякой связи представиться правительству и выслушать довольно строгий выговор Мараста, чем они и должны были удовольствоваться.
   Однако одушевление Парижа в наступивший вечер было неимоверное. Так как по всем расчетам следовало ожидать, что республиканская партия захочет ответить на вызов консерваторов своею собственною манифестацией, то я и направился в клуб Бланки, который помещался в здании знаменитой музыкальной консерватории Парижа. Сцена консерватории, освещенная пятью или шестью свечами, походила на темное подземелье и весьма мало напоминала блестящую залу европейских концертов. В большой люстре горело несколько ламп, ложи были заняты людьми в блузах и женщинами из народа. В партер пускали или по билетам, или за плату одного франка при входе. Я поместился в партере. Бланки еще не было, председательствовал какой-то старичок. Один господин, с бледным лицом и черноволосый, стоял впереди и говорил с невообразимым жаром: "Консерваторы, роялисты, мещане сделали демонстрацию... надобно спасти их. Sauvons les, messieurs, sauvons les! {Спасем их, господа, спасем! (франц.).} Сделаем сильную народную демонстрацию, чтоб отбить у них всякую охоту мешаться не в свое дело на будущее время. Sauvons les (и он страшно махал при этом руками) для их почтенных жен, умирающих от страха". Раздались яростные рукоплескания и хохот. Едва они затихли, как неожиданно послышались в разных местах залы свистки. Кто-то свистит на самой сцене. Президент встает и говорит: "Разрешаю публике самой произвести суд и расправу над свистком. Близстоящие люди имеют право изгнать свистуна". Голос: "Подле вас свистят"... Голоса на сцене: "Вот кто свистит". Президент, обращаясь к группе народа и свистуну: "Если вы имеете что возразить на мнение оратора, я вам даю слово". Голоса: "a la tribune, a la tribune!" {"На трибуну!" (франц.).} Свисток внезапно скрывается. Шум. Президент стучит что есть мочи молотком по столу. Выходит другой черный человек (мне сказали -- г. Ипполит Боннелье, бывший актер в Одеоне) и с страшною быстротой произносит: "Citoyens. La conduite de M. Lamartine dans l'affaire de la circulaire est deplorable. (Граждане! Поведение г. Ламартина в деле циркуляра самое плачевное.) Голоса: "oh, oh!" "oui, oui!", "non, non!" {"О, о!", "Да, да!", "Нет, нет!" (франц.).} Возле меня один раскрасневшийся слушатель, в каком-то состоянии упоения зрелищем, сперва кричит oui, a потом, переговорив с соседом, кричит поп. Президент стучит, оратор после оговорки в пользу Ламартина продолжает: "но нам надобно утешить добродетельного Ледрю-Роллена во всех огорчениях, которые он, вероятно, испытал на бескорыстной службе республике". При этом подражании фразеологии клубов 93 года раздается браво со всех сторон. Затем выходит другой господин и говорит: "какой бы прием ни сделала мне публика, но честь заставляет меня сказать, что я не одобряю циркуляра г. Роллена". Ужасный шум; крики: "a bas!" сменяющиеся криками: "parlez!" {"Пусть говорит!" (франц.).} Оратор становится под покровительство президента. Мой сосед кричит страшным образом a bas, но когда президент удерживает слово за оратором, также страшно кричит: parlez, бросая вокруг себя дикие взгляды. Между тем оратор уже успел сконфузиться: "я истинный республиканец и в некоторой степени совершенно понимаю циркуляр". (Хохот.) Наконец, является Бланки, человек небольшого роста, с седыми, коротко остриженными волосами, широким и костистым лицом,-- похожим на адамову голову38. Свет шандалов придает ему синеватый оттенок. Хриплым и отчасти визгливым голосом Бланки сообщает собранию, что на другой день назначена к правительству депутация от всех ремесел и от всех клубов, для заявления ему готовности народа защищать его от всех попыток возмущения, составляемых враждебными партиями. Он присовокупляет к этому, что вместе с заявлением верности положено просить правительство: 1) не впускать военных сил в Париж; 2) отложить выборы национальной гвардии до 5 мая; 3) отложить выборы в Национальное собрание до 31 мая. Раздается сильный голос сверху, при последнем параграфе: "Vous voulez la perte du pays!" (Вы хотите погибели отечеству.) Все расходятся в неописанном волнении...
   Дело в том, что во все время республики клубы не имели никакого значения сами по себе. Они дали только средства предводителю партии завести строгую дисциплину в рядах толпы и направлять ее по своему усмотрению. Пример этой военной организации клубов представила манифестация 17-го марта. Клубы Барбеса и Бланки, переговорив с клубом журнала "la Reforme" и с префектом Коссидьером, выставили в этот день совершенно организованную армию работников в 50 тысяч человек. Как только клубы принимались за публичное обсуждение дел и нужд, выходила страшная и вместе страстная чепуха. Малая привычка общества к политической жизни обнаруживалась тотчас же. Заседания клубов пробавлялись повторением журнальных статей, нелепым подражанием клубам 93 года, а иногда и дракой, как это случилось однажды в самом клубе Бланки. Только общество икарийца Кабе отличалось приличием и порядком своих заседаний, но это потому, что в нем почти всегда один человек и говорил -- сам Кабе. Иностранные клубы соперничали с туземными в неурядице и анархии. Кстати рассказать в виде pendant {Пары (франц.).} к сцене, только что описанной нами, заседание немецкого "демократического общества" 39, на котором мне случилось присутствовать. Общество это под председательством поэта Гервега, собралось для прочтения и одобрения поздравительного адреса от немецкого народа к французскому, составленного особенною комиссией из членов клуба. Заседание началось, во-первых, предлинным кантом песенников, помещенных на хорах, что с первого раза придало ему как бы характер мессы. Потом, едва Гервег уселся в кресла и разинул рот, как известный Венедей, впоследствии депутат во франкфуртском парламенте 40, заготовивший свой собственный адрес, стал свистеть... Шум поднялся страшный: "Да дайте же прочесть сперва адрес комиссии". Адрес прочли, восторженное "браво". Венедей прочел свой адрес, опять восторженное "браво" {Разница между двумя адресами состояла в том, что Гервег, уже замышлявший вооруженную экспедицию в Германию, призывал содействие Франции для возрождения своего отечества, а Венедей, приверженец единства великой Германии, гнушался иноземной помощью и говорил с французским правительством тоном представителя могущественной нации.}. Один господин кричит президенту: "я убью тебя". У Гервега колокольчик ломается в руках: он начинает беситься и старается победить шум. Не тут-то было. Встает высокий господин и начинает бранить собственную нацию. "Мы, -- говорит, -- немецкие медведи, еще смеем толковать о свободе отечества, когда не умеем вести себя прилично в собрании и притом еще на чужой стороне". Снова восторженное "браво". Выбор адреса, однакож, нисколько не подвигался. Гервег прибегает к простому способу добиться решения общества: он просит приверженцев адреса комиссии поднять руки -- огромное количество рук поднимается; просит сделать то же самое сторонников Венедея -- и почти одинаковое количество рук поднимается за Венедея. Наконец, Гервег останавливается на последней, решительной мере: он приказывает именно людям одного адреса пойти в левую сторону, а людям другого в правую. Так как человеку нельзя раздвоиться физически, то можно было ожидать какого-нибудь результата: толпа поколебалась и почему-то шарахнулась в правую сторону. Адрес комиссии восторжествовал. После этого чартист Джонс41, нарочно приехавший из Англии для этого заседания, произнес ло-немецки речь4 со смыслом и чувством, в которой, между прочим, говорил: "Теперь я вижу, как далеки еще вы, дети Германии, до единодушия, которое одно в состоянии упрочить вам свободу. Всякий раз, как увидят иностранные посольства разногласие между вами, они будут писать в свои земли: не бойтесь здешних немцев, они не страшны, они еще не соединились. Мы, чартисты, тем и сильны, что мыслим и действуем, как один человек, и нас до трех миллионов"... Этот сухой, рыжий великан, с иностранным произношением, но совершенно развязный на трибуне, как и следует истому англичанину, произвел на немцев сильное впечатление. Впрочем, заметим, что единодушие чартистов и почтенная цифра их, выставленная Джонсом, не помешали Лондону рассеять всю эту партию в один день42, как только она показалась на улице. Путаница сопровождала и все последующие заседания "Демократического клуба". Гервег, сам смеявшийся над малым политическим образованием своих соотечественников, рассказывал, что на одном из этих собраний какой-то маленький, приземистый работник, из коммунистов, в порыве восторга отпустил следующую фразу: "Wir wollen ailes vernichten, was nicht auf der Erde ist" (Мы хотим все уничтожить, чего только нет на земле.) Но нелепость нелепостью, а из Немецкого демократического общества, таким образом составленного, вышло вторжение французских немцев в Баден с оружием в руках43, а из безалаберных заседаний, подобных виденному нами в музыкальной консерватории, родилось огромное народное движение, к которому теперь и обращаемся.
   На другой день, рано утром, Париж узнал программу предстоявшего ему зрелища. Так как демонстрация национальной гвардии была направлена в пользу Ламартина и против Ледрю-Роллена, то новая демонстрация работников и народных классов общества должна была принять обратный характер, то есть выразить осуждение Ламартина и одобрение Ледрю-Роллена. Вдобавок, первая демонстрация старалась отличиться важностью, спокойствием и порядком; определено было придать то же качество и новой. Первая шла в рядах, положено было тоже идти в рядах; первая была без оружия, положено выйти без оружия; только вместо десяти или двенадцати тысяч человек первой, решено было собрать тысяч сто для второй. Начальники распустили нарочно слух, что на улицах Парижа появится двести тысяч, между тем как и стотысячное число -- преувеличение; судя на глаз, вряд ли было и наполовину этого на площади. Мы думаем, что и эта цифра все еще достаточна для удовлетворения клубного или народного самолюбия. Начальники обществ и выборные от ремесел приготовлялись к этой демонстрации уже давно, с первых минут волнения, произведенного Ледрю-Ролленовским циркуляром. Участию Коссидьера и его многочисленных, хорошо выправленных агентов обязано все это огромное шествие тем строгим военным порядком, который в нем царствовал...
   И вот, 17-го марта, в полдень, Париж увидел новое, истинно необыкновенное зрелище. Около двенадцати часов массы народа, в блузах и сюртуках, с знаменами цехов, корпораций и обществ, потянулись правильными рядами из Елисейских полей, где был сбор, к Ратуше. Мне посчастливилось видеть одну отдельную группу из этой процессии на площади Пале-Рояля, крайне любопытную, от которой впоследствии многие из вождей отказывались, называя рассказы о ней пустою выдумкой. Толпа эта, разбитая на отряды, несла заступы, колья, ломы, лопаты, все инструменты для сооружения баррикад, а посреди ее, тоже в отрядах, несколько стариков толкали перед собой пустые тележки, употребляемые обыкновенно для перевозки камней и земли на насыпи; словом, то были олицетворенные баррикады, явившиеся к правительству на смотр! Цельная сплошная масса тянулась, однакож, в это время по набережной Сены, к Ратуше, отворяя на пути все лавки, которые запирались при ее приближении, усовещая хозяев и даже растолковывая им, что дело идет не о грабеже. Из рядов неслись крики: "vive les boutiques ouvertes!" {"Да здравствуют открытые лавки!" (франц.).} Устроители движения имели предосторожность предписывать участникам взаимную полицию друг над другом. В час пополудни площадь перед Ратушей была загромождена народом, стройно стоявшим вокруг нее, с своими знаменами и значками, в числе которых находилось знамя при депутации ирландских семинаристов, здесь воспитывающихся. Остальные стояли по набережной. Крики: "Vive Ledru-Rollin, vive, circulaire revolutionnaire" {"Да здравствует Ледрю-Роллен, да здравствуют революционные циркуляры" (франц.).} не умолкали. Множество эпизодов в этой массе делали ее каким-то живым, действующим лицом, несмотря на ее неподвижность. Я видел, например, женщину, появившуюся с ребенком в одном окне Ратуши: восторг был неописанный, и всякий раз, как ребенок, смотря на эту грозную толпу, бил ручонками и начинал прыгать -- шапки летели кверху, и тысячи людей трепетали от удовольствия. В два часа впустили депутацию к правительству, и тут-то Жерар44 и Кабе предъявили известные требования от имени народа, о которых мы уже упоминали. Луи Блан взялся отвечать. Несмотря на двусмысленное его положение, как друга работников и в то же время друга Ламартина, он отвечал хорошо: "Не заставляйте нас, -- сказал он, -- писать декреты под угрозой народа. Величие правительства, величие самого народа, которого мы представители, может быть этим унижено: мы готовы умереть, и не за себя, что мы без народа? -- но именно за вас, для спасения вашего достоинства. Вспомните, что в эту минуту глаза всей Франции, всей Европы устремлены в одну комнату в, Ратуше". Ледрю-Роллен, который в эту минуту мог сделаться диктатором Франции, отступил перед страшною ответственностью решительного поступка и возвратился в лоно своих товарищей. Несмотря на приманку этого колоссального триумфа, устроенного в честь его, он твердо объявил, что отложить выборы в национальное собрание правительство не может, не узнав прежде мнения всей Франции. Кабе действовал чрезвычайно умеренно: высказав свои требования, он предложил спутникам своим тотчас же удалиться, для предоставления полной свободы действия правительству. Раздались крики: "oui, oui", "non, non". Собрие,45 один из республиканских- публицистов, приобретший впоследствии большую известность, потребовал объяснений: обладает ли правительство единодушием, необходимым для успеха дела? и назвал Ламартина. Вызов этот дал возможность Ламартину произнести одну из торжественнейших речей своих, которая получила особенно значение от обстановки и от грозной минуты, какую переживал сам оратор. Еще накануне друзья предостерегали его от опасности его положения, и Ламартин отвечал на намеки уверением, что он готов сложить голову. Короче, вопрос тут шел не о чьей-либо голове, а о предотвращении ужасов междоусобной войны во Франции с пожертвованиями, каких потребует задача. "Господа, -- сказал он, -- имя мое было упомянуто, и я прошу позволения отвечать на вызов". Потом, возобновляя вопрос о свободе совести правительства, он выразился так: "Что можем мы противопоставить вам? Ничего, кроме вашего собственного смысла, кроме могущества общественного разума, который действует в эту минуту между вами невидимо и принуждает вас остановиться перед нами! Как велика эта нравственная сила, это доказывается тем, что мы, благодаря ей, остаемся спокойны и независимы в виду огромной массы народа, окружающего дворец, защищаемый одним только понятием о его неприкосновенности". И потом, возражая депутации на три главные требования и переходя к последнему (отсрочке общих выборов), он сказал: "Если бы вы вздумали заставить меня, под угрозой насилия, лишить голоса всю остальную нацию, объявить ей, что она лишена права на представительство и на основание конституционного порядка в течение трех, шести, а может, почем знать? и более месяцев, я вам скажу то, что говорил несколько дней тому назад иному правительству: приговор этот вы можете вырвать у меня только с моим сердцем!" Многие депутаты, растроганные речью, кинулись к нему обнимать его, а оратор, ободренный успехом, прибавил: "Берегитесь подобных собраний народа и не шутите с ними. 18-е брюмера народа может повести за собой 18-е брюмера деспотизма" 46. Речь Ламартина порешила дело. Необходимость сохранить целость и независимость правительства чувствовалась невольно, как мы видели, самими депутациями от народа; после речи Ламартина не могло быть более и помина о раздроблении властей. Ледрю-Роллен так вошел в роль самоотречения, что в один голос со всеми товарищами не соглашался, покамест, ни на одно из требований клубов. Мало того: вечером того же дня, когда одна отдельная группа решилась еще попытать счастья и пришла к нему, прямо в министерство, с предложением согласиться, по крайней мере, на оставление войска за городом, он отвечал решительно: "Нет, граждане, подобные чувства несправедливости и недоверия не могут жить в сердцах ваших. Мы все благодарим вас за ваше участие к нам; мы благодарим всю национальную гвардию за удивительную ее деятельность, которая упрочила порядок в нашем городе; но мы не хотим злоупотреблять долее вашим усердием и призовем на помощь вам братьев ваших по армии".
   Депутация клубов решилась, наконец, удалиться, но народ, не вполне довольный малым успехом требований, предъявленных от его имени, вызывал к себе самое правительство. Массам хотелось, по крайней мере, лично заявить, что они берут Ледрю-Роллена под свое покровительство и противопоставляют его любимцу мещан и лавочников Ламартину. При кликах народа, на крыльце и эстраде Ратуши, показалось временное правительство в полном своем составе. Понятно, что никто не мог говорить с толпой теперь, кроме Луи Блана, посредника между двумя министрами, разделявшими симпатии парижского населения. Несколько слов, сказанных им, были покрыты рукоплесканиями, но все глаза, все руки и все клики направлены были к Ледрю-Роллену, "Vive Ledru-Rollin!" носилось в воздухе оглушительно. Он молчал, и на полном, открытом, сангвинисти-ческом лице его ничего не выражалось, кроме твердой решимости выйти из Ратуши вместе со всеми товарищами. Политический день кончился.
   Дав этот косвенный выговор Ламартину, вся масса тронулась и теми же правильными рядами направилась к Бастильской площади. Там, в глубоком молчании и с открытыми головами, она прошла кругом июльской колонны 47, свершая поминки по убитым 1830 года, а потом двинулась в богатые и аристократические кварталы города, с явной целью распространить спасительный ужас на заговорщиков и недовольных. Я опять встретил голову этой чудовищной, нескончаемой колонны: она пела хором "la Marsellaise", "Chant du depart" 48 и другие республиканские песни. Никто не отделялся от рядов; только песни, по временам, прерывались криками, впрочем не нарушавшими их мерного такта, которые требовали, чтобы встреченные пешеходы, зрители в окнах и хозяева у лавок кричали "vive la republique" и снимали шляпы перед царствующим народом. Масса эта остановилась на минуту у биржи и провозгласила: "a bas les agioteurs" {"Долой подстрекателей" (франц.).}, a затем одна часть ее отделилась и перешла в Сен-Жерменский квартал. Там, проходя мимо всех этих дворцов, по обыкновению с глухо-наглухо запертыми воротами, они пели: "ca ira" 49. Никто при этом, однакож, не был оскорблен ни в личности, ни в имуществе. Страсти, видимо, сдерживались целью, которую задала себе толпа, именно уничтожить попытки какого-либо сопротивления новому порядку дел одною грозой своего появления. Если принять в соображение, что под всеми этими знаменами легко было различить самому беглому взгляду множество лиц, на которых гнев и ярость ожесточенной бедности оставили свои несомненные признаки, и множество глаз, горевших свирепым огнем, то поймем, что скромность толпы стоила ей значительных усилий. Вечером разредевшие обломки ее ходили группами по городу, заставляя иллюминировать дома, и покрикивали иронически: "des lampions ou des pierres" {"Фонари или камни" (франц.).}. По первому такому приказанию город зажегся разноцветными огнями сверху донизу. В час ночи все было пусто на улицах, но дома продолжали гореть, заливая улицы реками света и образуя фантастическую декорацию. На другой день все вошло в обычный порядок; буря промчалась, люди вздохнули свободнее, но во всех углах Парижа слышался один и тот же вопрос изумления: неужели все это могло пройти так, город остался цел, и никто не поплатился за спектакль? "Journal des Debats", рассказывая вкратце события дня, буквально повторил этот вопрос.
   В сущности, он даром и не прошел. Во-первых, правительство, несмотря на эту маску независимости, которую позволили ему сохранить до времени, не устояло под давлением такого страшного гнета. Оно отложило выборы национальной гвардии до 5 апреля, а выборы в Национальное собрание до 23 того же месяца, забыв превосходные резоны, на основании которых сопротивлялось этой мере. Во-вторых, сами устроители и начальники движения поняли тотчас же, что играли с огнем: в клубах оказалось разногласие на другой же день манифестации. Одни из них заговорили, что она ни к чему не повела, кроме бесполезного раздражения владеющих классов, а может быть, и всей земли; другие, напротив, что она зашла далеко, но все.это было уже поздно. Как трепетали сами республиканцы за себя и за участь Франции, при этой выставке материальных сил, заключающихся в пролетариате, доказали оба правительственные журналы: демократическая "la Reforme" и чисто республиканский "le National". В самый день торжественного шествия пролетариата по Парижу оба они единогласно умоляли оскорбленных граждан национальной гвардии не заводить, из пустого тщеславия, драки с народом и не делать таким образом столицы Франции позорищем братоубийственной войны. Этого не случилось, но национальная гвардия, а с нею и все земледельческое население Франции затаили на время обиду и ждали первого случая отмстить за нее. Случай не замедлил представиться: 16-го следующего апреля они вдвоем отвечали клубам и работникам точно такою же колоссальной манифестацией, но уже при кликах: "долой коммунистов". Мартовская драма имела злое потомство; она вызвала апрельскую драму, которая с своей стороны разрешилась майскою 50, а эта, наконец, произвела июньскую резню -- последний акт всей эфемерной французской республики...
   В шуме, произведенном циркуляром Ледрю-Роллена, пропал другой циркуляр министра просвещения и духовных дел, Карно, от 6-го марта. Впрочем, надо заметить, что Ледрю-Роллен своим циркуляром 12-го марта затмил собственные свои распоряжения, решительные не менее его знаменитого последнего наставления комиссарам правительства. Еще 8-го марта он предписывал им обратить особенное внимание на положение работников каждого департамента, и прибавлял такую вызывающую фразу: "республика ими основана и для них существует" (c'est par eux et pour eux que s'est fonde la Republique). Карно взял на свое попечение крестьян. Следуя основной мысли Ледрю-Роллена, он предписывал ректорам учебных округов стараться прежде всего привлечь крестьян к выборам, употребил для этого влияние школьных учителей, которые между ними живут и ими уважаются. Изъяснив далее, что Франция нуждается не столько в ученых и ораторах, сколько в новых людях и в ясном выражении нужд народных, Карно восклицал: "пусть 36 тысяч наших школьных учителей восстанут по моему призыву и сделаются глашатаями новых оснований народного образования перед сельским населением нашим. Франция жаждет новых людей". И потом, как бы поправляя самого себя, Карно продолжал: "да отчего бы школьным учителям ограничиться одною этой проповедью, а не занять самим места в среде ожидаемых новых людей? Пусть придут они к нам во имя тех сельских классов, в недрах которых они родились и страдания которых они разделяли вполне. Таков, господин ректор, новый вид общественной службы, которую я ожидаю от гг. школьных учителей в это революционное время". Документ этот, как мы сказали, был заслонен циркуляром Роллена, но взамен того он возбудил жаркую полемику по ту сторону Канала, в Англии, на родине представительного правительства, и удостоился там подробного исследования. Особенно задело английскую журналистику выступление, где Карно излагает свой взгляд на значение представительной системы вообще. По его мнению, хорошая республиканская палата есть не что иное как собрание присяжных, где большинство решает через да или нет предложения, выработанные специальными, избранными людьми. Малообразованный и даже безграмотный человек, но с здравым смыслом, любовью к народу и знанием его нужд, как нельзя лучше поместит при этом свое да или нет. Афоризмы Карно, возбудившие интерес в Англии, едва были выслушаны в своем отечестве тем сельским населением, к которому обращались, да и благие последствия, каких могло еще ожидать республиканское правительство от распространения их в народе, оно же само и постаралось уничтожить в зародыше. Десять дней спустя после появления циркуляра Карно, товарищ его, министр финансов, Гарнье-Пажес опубликовал декрет о прибавочном налоге в 45 сантимов на каждый франк, падавшем преимущественно на крестьян-земледельцев, чем возбудил между ними сильное подозрение, что все заискивающие слова, к ним обращенные, только маска, принятая с целью ловчее развязать их кошельки и приличнее обременить собственность. Этот последний важный документ временного правительства имел тоже свою историю, которую мы и расскажем.
   Банкир Гудшо, первый по времени министр финансов новой республики, в короткий срок своего управления сделал, однакоже, такую крупную ошибку, что приобрел тем имя себе. Из пустого желания показать, что ничего не переменилось во Франции с 24-го февраля, кроме формы правления, он бросил 50 миллионов на уплату владельцам 5%-й ренты еще до срока. Разумеется, настоящее положение дел скоро обнаружилось, а казначейство утратило 50 мил. фр. в самую трудную для себя минуту. Иначе поступил Гарнье-Пажес, назначенный вскоре министром финансов и уступивший место мэра города Парижа Арману Марасту, предварительно отказавшемуся от управления коронными имениями, которое ему было предложено. Гарнье-Пажес представил 9-го марта временному правительству свой знаменитый пространный доклад, где изображал Францию на краю финансовой гибели. По его соображениям, администрация; Лудовика-Филиппа сделала в течение семи лет (то есть в министерство Гизо, с которым Гарнье вел непримиримую парламентскую войну) более 912 1/2 милл. долга, а в последние дни своего существования (то есть в 268 дней) издерживало каждый день по одному слишком миллиону сверх положенного. Суммы эти она покрывала самым опасным для государства способом, именно захватывая деньги сберегательных касс" которые всегда могли быть потребованы вкладчиками, и занимая у казначейства в счет будущих доходов. Таким образом возник, накануне революции, долг сберегательным кассам в 350 милл. и долг казначейства, выпускавшего на себя облигации (bons de tresor) в 325 милл. Для покрытия первого долга, в феврале 1848 года, состояло наличной суммы в кассе только 65 1/2 милл., а для покрытия второго не было ничего, так как суммы, определенные на это из комиссии погашения (amortissement), были тредварительно растрачены на постройки железных дорог и публичные работы, которыми так хвасталось правление Лудовика-Филиппа. Гарнье-Пажес еще не удовольствовался этою мрачною картиной: он объявил, что к концу 1848 года наступило бы для Франции неизбежное банкротство, ибо расходы государства должны были, несмотря на все сделанные им долги, превысить бюджет 737г миллионами. Министр заключил свой доклад восклицанием: "Да, граждане, провозгласим с радостью и гордостью ту истину, что ко множеству прав, которые имеет республика на любовь народа и на уважение света, должно присоединиться еще новое: республика спасла Францию от банкротства". Это было сильно сказано, но уже и тогда люди, знавшие, в каком цветущем состоянии находится во Франции наука группировать цифры, сомневались в непогрешительности всех выводов г. Пажеса. Действительно, вскоре объяснилось, что министр забыл упомянуть о свойстве тех вкладов сберегательной кассы, которые помещены туда общинами и ассоциациями, живущими на проценты и никогда не трогающими своих капиталов; это мертвые капиталы, и они-то составляют едва ли не половину всего имущества касс; что же касается до второй подвижной половины их сумм, то касса приобрела 5% ренту, дающую ей 8 мил. процентов, представляющую капитал тоже около 200 милл. Если с этой стороны опасность кризиса была преувеличена министром, то с другой -- состояние комиссии погашения оценено им не совсем верно. Она не была совершенно пуста, как утверждал г. Пажес, а напротив числила у себя 80 милл., и притом с целью покрыть эту статью окончательно заключен был при Лудовике-Филиппе заем в 200 милл. на очень выгодных условиях и очень хорошо поступавший В казну. Как бы то ни было, но впечатление, произведенное докладом Гарнье-Пажеса в публике, нисколько не было ослаблено возражателями, потому что и сами они признавали тяжесть общего долга, лежащего на Франции, массу долгов казначейства, ничем не прикрытых, по случаю прерванного займа, и важного дефицита, который грозил республиканскому бюджету в конце года {*}.
   {* Сумма дефицита оказывалась из следующего расписания бюджета на 1848 год:
   Доходов ..... 1370978010
   Расходов .... 1420978607
   Недочет ..... 50 000 597 фр.
   Присовокупляя к этому 23 379 000 ф. от излишне высокой оценки рент, которыми владеет государство, видим, что дефицит достигал предположенной цифры 78 370 597 фр.}
   Вслед за докладом своим министр объявил пять декретов временного правительства, имевших целью поправление печального положения дел. Первым из них оно затрудняло обратное получение вкладов из сберегательных касс, предписывая удовлетворить сполна монетой только владельцев единственного капитала в сто и менее франков; прочие вкладчики получали, следуя определенной лестнице, десятый процент монетой, а остальное 5%-ю рентой на государство и облигациями казначейства (bons de tresor) тоже в 5%; вторым назначались в продажу коронные бриллианты, а все серебро дворцов присуждалось к переплавке в монету; третьим определено продать ту часть коронных имений (les biens de l'ancienne liste civile), которую укажет министр, с такими облегчениями для покупщиков, что они обязываются к немедленному взносу только 1/4 всей продажной суммы, а на остальные 3/4 дают обязательства на себя. Документы эти, помеченные штемпелем государства, могут быть пускаемы в обращение как монета, увеличивая собою количество меновых знаков. Четвертым дозволялось продать некоторую часть государственных лесов, и, наконец, пятым заключить национальный заем, примерно в 100 милл., подписчики которого получат пятипроцентную ренту, на государство.
   Все это было легче написать, чем привести в исполнение. Декретам Гарнье-Пажеса недоставало нужного авторитета, сообщаемого обыкновенно подобным мерам законодательною палатой, и контроль, их ожидавший, был контроль клубов, а не учреждений. В жизни общества случаются политические и финансовые кризисы, когда управлять невозможно. Финансовые декреты правительства явились на свет мертворожденными. Едва показались они в "Мониторе", как их встретило единодушное осуждение с двух противоположных сторон: от консерваторов -- за то, что они воскрешали, посредством обязательств на покупщика и, вероятно, фиктивной продажей имений, старые ассигнации, уже наделавшие столько бед первой республике; от республиканской и социалистической партии -- за то, что продажа лесов и коронных земель в частные руки, раздробляя государственное достояние, способствовала бы распространению мелкой собственности, между тем как спасение Франции зависело именно от уменьшения этой собственности и сбережения больших земельных участков, для обработки их ассоциациями, под надзором правительства. По обыкновению, клубы и журналы выслали депутатов в Ратушу с своими протестациями, и влияние их было достаточно, чтобы весь финансовый план г. Пажеса разлетелся в прах. Вместо продажи коронных земель и лесов, они просто отданы были, 29 марта, в управление государственными имуществами, на общих основаниях. Об отчуждении бриллиантов, дворцового серебра и проч. почти не было и помина на другой день декрета. Через неделю стало всем очевидно, что и предположенный заем также не может состояться, по отсутствию кредита и укрывательству капиталов. Вместо него учреждена была комиссия патриотических приношений (des dons patriotiques). Ее поместили в Елисейском дворце, Elysee Bourbon, некогда собственности первого Наполеона, и снабдили, в виде председателей, популярными именами Беранже и Ламене. Действительно, к ней тотчас же и потянулись эффектные процессии работников, с их экономиями, которые обыкновенно неслись на носилках, в ящиках, украшенных лентами и венками, и сопровождались толпами доброхотных дателей; но в течение трех месяцев комиссия не собрала и 500 тыс. франков приношений, да и добрая часть самой этой цифры составилась из взносов банкиров и вообще достаточных людей, имевших свои виды на республику.
   Надо было отыскать другие меры для покрытия дефицита. Г.-Пажес имел несчастье остановиться на одной, которая нанесла сильный удар делу республики во Франции. 16 марта, по его предложению, четыре прямые налога поражены были добавочным платежом в 45 сант. Декрет имел временное значение, и добавка эта требовалась на один только 1848 год; но это именно и способствовало тому, чтобы в крестьянах, естественных плательщиков прямых налогов, 1848 год считался годом бедствия, а республика, им порожденная, событием ненавистным. Клубы опять ходили к правительству, правительство опять смягчило декрет, объявив, что оно не намерено строго взыскивать налог и постарается освободить от него действительно неимущих людей. Это значило сохранить только неприятную сторону распоряжения и отказаться от выгодной... все было напрасно... В следующем месяце, когда декрет стал приводиться в исполнение, многочисленные, иногда кровавые схватки крестьян со сборщиками податей показали, как думает о нем сельское население и как мало надежды водворить любовь в его сердцах к республиканской форме правления.
   Но мелкие собственники Франции раздражены были не одним этим обстоятельством. Они согласились со всеми владеющими классами государства во мнении насчет одного отвлеченного экономического принципа -- права на работу, droit au travail, твердо введенного Луи Бланом, как известно, в программу правительства. Принцип этот, на первых порах, явился в довольно неблаговидном образе работников, прокармливаемых государством, без всяких результатов для него, кроме разве временной и еще весьма сомнительной поддержки общественного спокойствия. Мы уже знаем, что 6 марта, имея в виду работников, лишенных средств труда, по сокращении всей производительности Франции вообще, правительство декретировало устройство "национальных мастерских". После событий 16 марта министр публичных работ, Мари, уже объявил, что и пристроенные работники бегут от своих мест, и умолял народ возвратиться к занятиям и труду, первым основаниям благосостояния государств. Но обычные условия труда казались уже невыносимыми тем людям, которые могут повелевать Парижу и сами делать историю, по выражению газеты "National". Новые мастерские, однакоже, не так легко было устроить и направить, как уличную процессию: требовалось время, "выбор работы, обдуманный устав. Поневоле приходилось или давать по родному франку в день даром, или платить по два франка в день за воображаемую расчистку Марсовых полей и ничтожные земельные работы вокруг города {Бедные работницы Парижа, класс действительно беспомощный не в одном Париже и не в одно революционное время, получили свою долю вспомоществования. Из них составлено было собрание, под председательством мэра и под руководством гражданок Ламартин и Малле, которое вело списки работницам без мест и без заказов, получавшим затем по 50 сантимов в день. Мне ни разу не случалось услыхать или прочесть упрек временному правительству от кого-либо за употребление этих денег.}. Можно сказать с достоверностью, что истинно трудовые люди из простого класса смотрели на этих работников, обыкновенно спавших на своих тележках или собиравшихся в праздные кучки, с таким же точно негодованием и с такою же затаенною злобой, как могли бы они смотреть на любого мещанина-собственника, плотно пообедавшего и обеспеченного в своем существовании. Таким образом, март месяц накоплял все более и более горючих материалов. Замечательно, что никто и не сомневался в близости пожара. Некоторая часть правительства еще возлагала надежды, в деле спасения республики, на Люксембургскую комиссию. Члены этой правительственной партии ждали оттуда провозглашения каких-либо новых оснований общественного порядка, которые можно было бы признать официальной программой правительства в его отношениях к внутренним силам, труду и хозяйству государства. Всякий раз, как одолевали его требования и вопли хозяев и работников, по разным частям бедствующего мануфактурного и земледельческого производства, правительство указывало им на Люксембургскую комиссию, как на место, где вырабатываются для всех основания лучшей будущности: некоторое время оно успевало отводить этим способом глаза первым и обманывать голод вторых. Однакоже при дальнейшем развитии трудов комиссии, надежды все более и более ослабевали с обеих сторон. Мы не намерены излагать здесь историю работ в люксембургской комиссии, так как она составляла совершенно отдельный эпизод в ходе революции и потому требует отдельной статьи. Скажем только, что положения, выставленные ею, после нескольких бурных заседаний, как аксиомы производительной жизни государства или были вовсе неприложимы, или требовали многотрудных, терпеливых усилий для приложения к делу, или не подавали надежды на успех в предстоявшей борьбе с Национальным собранием, которое неизбежно стало бы охранять исторические предания труда и производства. Впрочем, цеховой и ремесленный народ и не думал дожидаться подобного изъяснения новой теории, а еще менее смотреть терпеливо на упорную битву ее с условиями экономического быта, на медленный переход в убеждения, привычки и жизнь страны. Народ бросался к оружию всякий раз, как только представлялся случай, провозглашая неизменно одни и те же отвлеченные понятия о равенстве, братстве, общем труде, общем довольстве и пр., к которым приучили его вожаки, бывшие двигателями всех прежних революций в государстве и в которых, по его мнению, заключалась сила изменить мгновенно существующий порядок вещей, как бы по волшебному слову. Очутись победа на его стороне, он остался бы опять с одними отвлеченными понятиями, и снова тяжело и неохотно принялся бы за разработку их, конца которой, вероятно, опять бы не дождался.
  

III

  
   Можно было подивиться, с какою скоростью добропорядочный и чопорный Париж короля Луи-Филиппа превратился в демократический стан бедного городского населения, где забота о чистоте и соблюдении вообще уставов городского благочиния, конечно, не считались особенно важным делом. Казалось, революция была сделана для того, чтобы показать, сколько таилось в Париже нищеты, физического безобразия, позорных промыслов и болезней; все это вышло из темных закоулков, где все это крепко держала дотоле полиция бывшего министра внутренних дел Дюшателя, и село публично на улицах и тротуарах многолюдных и богатых частей города. Известно, что, по мере падения серьезных промыслов, всегда возникают мелкие и нищенские на манер итальянских, которые в других странах обыкновенно дожидаются ярмарок. Теперь именно настала их очередь. Тротуары бульваров, по всему своему протяжению, были загромождены показывателями обезьян, мальчиками, страшно коверкавшимися на разостланных ковриках, шарлатанами всех возможных родов, и даже азартными игроками, которые выставляли рулетки и фараоны, выманивая копейку у взрослых и малолетних детей на приманку выиграть пряник или карикатуру на Луи-Филиппа, изображавшую его бегство в Англию. Все это кричало и вопило, окруженное, по большей части, любопытною, но бедною и не очень великодушною толпой. Каждая такая группа еще издали возвещала о себе трехцветным знаменем, которое осеняло действовавшего в ней фокусника и служило ему вывеской, прикрывая точно также и всех как истинных, так и фальшивых нищих, поселившихся на улице. Между этим народом вращались, вдобавок, разносчики газет, умевшие перекричать самых рьяных ораторов мостовой. Резкие возгласы их: "voyez la Presse"! "voyez le National"! {"А вот Пресс"! А вот Натиональ!" (франц.).}, a иногда и краткое изложение главной новости журнала, проносилось под ухом внезапно и неприятно. По мере того, однакож, как полнели тротуары, захватывая окраины улицы, сама улица тоже изменялась: на ней редели экипажи и затихало движение имущих классов общества. Неизменные дилижансы-омнибусы, свершающие, подобно планетам, свой ежедневный круговой объезд Парижа, разумеется, разъезжали по-прежнему, но уменьшение частных экипажей сделалось заметно тотчас же. Достаточные люди или выезжали из Парижа, или отпускали лошадей, с целью затеряться на время в торжествующей, революционной толпе.
   Мы уже отчасти знаем физиономию парижских клубов и как там шли рдела. Многочисленность и разрозненность клубов, были спасением временного правительства: благодаря этому обстоятельству, ни один из них не овладел исключительно общественною мыслью, не приобрел сокрушительной силы, которая при господстве воспоминаний 89 года в этих собраниях, незрелости их убеждений и распущенности политической фантазии, могли бы сделаться источником немаловажных событий. Беда эта была отчасти замечена самими деятелями революции и понудила их составить центральный клуб из представителей всех других, более или менее серьезна утвердившихся в Париже. Он назвался club de la Revolution 1, выбрала себе президентом Барбеса, поместился в Пале-Рояле и завел свой орган! в печати: "La commune de Paris" 2. Это новое собрание, по идеям, в нем господствовавшим, нисколько не возвышалось над прочею братией своею, взятою в разбивку; но оно сосредоточило материальную силу, в них находившуюся, и сделало возможным пятидневную битву рабочего населения с войском и со всеми силами правительства в июне месяце. До тех пор плачевное состояние раздраженной, но бесплодной и хилой мысли, сказывалось и тут, как и везде, анархией заседаний и чудовищностью вносимых на рассуждение проектов. В одном из обществ ("institution oratoire") 3, например, толковали о составлении двух правительственных палат -- одной нижней, которая будет называться "камерой талантов" и заключать в себе знание и способности, соответствуя прежней палате депутатов, и одной верхней, имеющей называться "камерой добродетели", исполнять назначение бывшей палаты пэров и состоять из лиц, получивших Монтионовскую премию4 за подвиги и примерный образ жизни.
   Особенно посчастливилось идее выкупа всех возможных имуществ и ценностей для обращения в собственность народа или его природного опекуна, правительства. Грубая простота идеи приходилась решительно по всем головам и занимала их без устали, доставляя вместе с тем каждой наслаждение чувствовать себя на высоте современных требований. Выкуп не сходил с языка у ораторов и освобождал от труда мыслить что-либо другое. Отовсюду неслись голоса -- выкупить железные дороги и отдать правительству, выкупить акции банка и отдать правительству, выкупить фабрики и мастерские у разоряющихся хозяев и отдать правительству. Вперемежку с этою панацеей против всех общественных зол, и отчасти выдерживая с ней соперничество, провозглашались решительные меры для отвращения скудости в деньгах и наполнения государственной кассы. Меры эти были свободные вариации на темы социализма, исполняемые каждым по мере сил и способностей. Так нескончаемо тянулись предложения в клубах о наложении особенной пошлины на жильцов первых этажей, о вычетах из жалования, платимого народом должностным лицам, об отобрании у домовладельцев той платы за квартиры, которую получают они впредь и с которой пользуются, следовательно, незаконными процентами, и проч. {Иногда первую инстанцию, по которой шел проект к своему осуществлению или, лучше, к своему уничтожению, составляли стены Парижа; то есть плакард, на них вывешенный. Со стеньг проект являлся в клуб, из клуба несся в Ратушу, а в Ратуше, смотря по влиянию лиц и сущности дела, или превращался в бездейственный декрет, или клался под сукно. Таким путем шел, между прочим, плакард: "Un millior. des emigres" (миллион эмигрантов), предлагавший взыскать обратно с роялистских фамилий миллиард, выданный им, с согласия представителей, Людовиком XVIII за потерю имуществ в первую революцию; другой, под заглавием: "La France rich dans 8 jours" (Франция, обогащенная за одну неделю), предлагавший, кроме пошлин и поборов, еще понудить владельцев монеты выменивать ее на облигациях казначейства, которые должны составлять единственную монету государства, и множество других подобных.} Некоторые из этих решительных мер приведены были даже в исполнение. Так, префект Лиона, Эмануэль Араго5, издал декрет, по которому никто не имел права вывезти из города более 500 франков, и завел для этого осмотр и обыск путешественников на таможне. Мера эта возбудила всеобщее негодование и дала случай возвыситься до героизма журналу "La Presse", назвавшему распоряжение это крайнею тиранией и призывавшему всех граждан к сопротивлению ей до смерти. Никто не был изъят из общей болезни, произведенной брожением разных инстинктов, которым хотелось попасть в политические и общественные идеи. Степенный клуб Барбеса, состоявший из всех журнальных и других знаменитостей партий: Собрие, Коссидьера и проч., не уступал соперникам своим в странности этих проявлений потемненного или блуждающего сознания. Он принял какой-то мистический оттенок, заставивший его, между прочим, сопротивляться кандидатуре на депутатство бывшего пэра Франции д'Альтона Ше6, за то, что убеждения соискателя, относительно предметов мистики, были сомнительного свойства. Когда в Люксембургской комиссии поднят был вопрос о равномерной плате всем работникам, несмотря на их способности и производительность, Барбес явился горячим защитником ее мысли. Этот высокий и статный человек, с воинскою осанкой, длинными, полуседыми усами, твердым, честным и рыцарским выражением в лице защищал мысль комиссии на следующих основаниях, покрывавшихся громкими рукоплесканиями: "Если я, -- говорил он, -- по силам и средствам моим, могу поднять тяжесть в четыре пуда, должен ли я получать более задельной платы, чем мой слабый товарищ, который не может справиться и с двумя пудами? Очевидно, что задельная плата не должна иметь меркой своею способность или производительность человека, да это противно и христианскому учению". Мы уже и не упоминаем о клубах, где и уравнение труда в одной общей плате было устранено, а толковалось об уравнении образа жизни, всех вкусов и наклонностей разными понудительными мерами. Были и такие, которые занимались воспитанием народа по тем же бойким, ничем не ограничивающим себя программам. Так, в клубе "Юной горы" (de la jeune Montagne) 7 положено было требовать замещения статуй прежних королей, еще находящихся кое-где в Париже, статуями мучеников 9-го термидора и проч.
   Прения всех этих собраний не замирали в стенах, где они помещались; напротив, на другой же день сущность их излагалась в особых афишах (часто официальным языком в виде совсем изготовленного правительственного декрета) и украшала дома и заборы Парижа. Город был покрыт разноцветными публикациями, как от клубов, так и от философов, экономистов, реформаторов и пророков, не нашедшими себе места в журналах и газетах. Правительство избрало для своих собственных объявлений преимущественно белый цвет бумаги, предоставляя все остальные цвета преобразователям и законодателям из толпы. Каждое утро манифесты, теории, советы правительству, увещания собственникам, иногда весьма про- странные, на желтой, синей, огненной бумаге, сменялись новыми, не прерываясь и не иссякая. Тут-то можно было ознакомиться с заседаниями самых малоизвестных кружков, с сущностью журналов, обращавшихся только между ними с проблесками мысли, вышедшей на свет из темных углов Парижа, где долгое время она питалась ненавистью, наконец, ставшею для нее источником всей политической мудрости. Впрочем, надо прибавить, к чести времени и успехов, совершенных гражданственностью в последнее столетие, разные яростные декламации уже не возвращались к языку прошлой революции, а, напротив, старались приобрести вид наружного достоинства, который дал бы им серьезное выражение и дельную физиономию.
   Чтобы дать понятие об этих изворотах необузданных страстей, старающихся идти приличным шагом современного образования и невольно подчиняющихся новым, более смягченным нравам,-- стоит только представить одну выписку. Клуб "монтаньяров", или "Сорбонны"8, куда попала большая часть плохих писателей, осужденных за разные выходки при Луи-Филиппе, аббат Константен, Легалуа, Эскирос,-- издавал еще очень бедный листок, под заглавием: "Le tribun du peuple" 9. В одном из его нумеров, красовавшемся на стенах Парижа, можно было прочитать следующую тираду: "Мы думаем, что один человек, умирающий с голода, обвиняет тем самым все общество. Вот почему, если бы для устранения подобного несчастья нужно было уничтожить все общество целиком, мы бы попросили только для себя самих первого удара, но согласились бы на эту страшную и всеобъемлющую казнь". Нелепость мысли -- исцелять общество его уничтожением -- спорит здесь с искусственною и приторною формой, в которой она выражена. Другой пример -- какой-то г. Бушело, который говорил от имени малоизвестного клуба "des Jacobins" 10. Рассчитывая на воспоминание читателей о собрании, носившем некогда это зловещее имя, г. Бушело обещал выкинуть за окно всю жиронду (партию Ламартина), все будущее собрание, обещает буквально травить (je les: parquerai) собственников, аристократов, умеренных в палате, на площади, на улице, но, прибавляет он великодушно: "я не стану требовать их голов". Дело дошло до того, что чем резче выступало название прокламации, клуба, журнала (журналы, кроме прославленных фирм прошлого времени, назывались еще "le Pilori" 11, "la Guillotine" 12 и т. п.), тем вернее можно было сказать, что они не намерены следовать духу своего названия и всеми силами постараются обнаружить свою измену ему. Даже и такие влиятельные и значительно распространенные журналы, как "Ami du Peuple", Распайля, сделавшийся представителем клуба Сен-Марсо 13, принуждены были вести счеты с духом времени; журнал Распайля, не взирая на постоянную угрозу народной расправы для всех и каждого, решительно не имел в себе ничего, что не могло бы заключаться в любом демократическом листке с обыкновенным, типическим, так сказать, направлением эпохи. Вслед за "Ami du Peuple" явился и "Pere Duchesne" 14, воскрешая память грязного листка Гебера 15 и его приемов; но тут приемы были обманчивы. Новый листок принадлежал к числу умеренных республиканских журналов и отличался литературною отделкой своих статей; но кокетливо и красиво выточенные фразы его пересыпались крупными ругательствами и поговорками простонародия. Признаюсь, в этом виде он казался мне еще возмутительнее своего первообраза. Раз, на одной из частных манифестаций, показали мне и самого редактора. Это был очень приличный человек средних лет, одетый изысканно и с прекрасною бородой, расчесанной так же тщательно, как и его белокурые волосы. Судя по его наружности и приемам, никак нельзя было допустить, чтобы Он был расположен от природы говорить или слушать те ругательные эпитеты, которыми он пересыпал свои статьи.
   Стены Парижа не оставили без ответа и очень популярного вопроса о женщине и ее призвании. На первых порах за него взялась некая госпожа Нибойе (Niboyet), объявившая от имени всего своего семейства издание журнала "La voix des femmes" 16. К сожалению, листок ее отличался таким сантиментальным и туманно-фантастическим оттенком, что этот обычный покров незрелости и скудости мыслящих сил поразил даже Людей февральской революции, когда некоторого рода сентиментальность сделалась правительственным элементом и участвовала в издании декретов. Г-жа Нибойе упрекала Ледрю-Ролленовский декрет о выборах в том, что он забыл о женщинах и ни одним словом не упомянул о правах их на голос в общем деле Франции. Поправляя ошибку или презрение декрета, она советовала женщинам принять участие в выборах косвенно, направляя голоса близких им людей -- мужей, братьев, отцов. При этом она умоляла женщин покинуть старые приемы успеха, как-то заискивающие слова, подкупающие ласки, а говорить твердо и действовать решительно. "Eglairez vous assez, -- учила она, -- pour fixer leur choix, et l'inspiration vous guidera bien. Point de tiedes accents, de complaisances paroles, le moment est solennel: les independants du ciel regardent les independants de la terre, ils nous voient a travers les etoiles qui ne s'eteignent ni ne palissent jamais etc" {"Просветитесь в должной мере, чтобы сделать правильный выбор, и вдохновение поведет вас по истинному пути. Никаких задушевных интонаций, любезных слов; момент ответственный: независимые на небе смотрят на независимых на земле; они нас видят сквозь звезды, которые никогда не меркнут" (франц.).}.
   Впрочем, вопрос о женщине сделался уже политическим вопросом благодаря тем многочисленным труженицам, которые разделяли участь рабочих людей и не имели развлечений. Правительство отвечало на него, по обыкновению, издалека. Оно воздвигало в College de France новую кафедру, о бок с кафедрой замечательного мыслителя Франции, Конта, для профессора Легуве 7 и его курса "Моральной истории женщин" ("Cours d'Histoire morale des femmes"). Ревнители идеи имели удовольствие слышать, как с высоты новой кафедры профессор рассматривал те прогрессивные и образующие элементы, которые у всех народов, в различные эпохи их жизни, вносила женщина. Дело этим и кончилось, если не считать временных пособий, о которых мы уже говорили. Совершенную противоположность с публикациями г-жи Нибойе представлял другой плакард, красовавшийся на стенах Парижа чуть-чуть не рядом с ними. Многие считали его за пасквиль и злую насмешку партий, враждебных республике, но доказательства этому искали в странности его содержания, что вовсе не было доказательством. Плакард коротко, лаконически возвещал формирование легиона из независимых женщин от пятнадцати до тридцати лет. Он говорил просто: имеет быть составлен (il se formera)! батальон женщин под названием "la legion Vesuvienne" {"Легион Везувианок" (франц.).}, не упоминая; ни о цели, ни об уставе нового учреждения, которое в шуме общего негодования, им возбужденного, кажется, и не явилось вовсе на свет, хотя были очевидцы, утверждавшие, что "легион Везувиянок" действительно существовал и даже ходил, обычным манером, в Ратушу для заявления своего существования.
   Но не одни журналы, клубы и составители прокламаций совещались между собой: совещались также все виды сословий, все подразделения ремесел, все мельчайшие отрасли парижской промышленности, толкуя о радикальном изменении своего положения. В этих заседаниях слуги переменили свое название "les domestiwues" {"Прислуга" (франц.).} на другое -- "gens de maisons" {"Домашний штат" (франц.).} сидельцы в магазинах положили добиваться права оставлять свои магазины в 8 часов, для того чтобы иметь время, наравне с прочими гражданами, предаваться удовольствию публичных балов, спектаклей и заветного бильярда; прислужники в кофейных возмущались против обыкновения платить хозяевам за разбитые рюмки; резчики же стали говорить о восстановлении гербов, необходимо нужных для процветания их ремесла. Всех лучше поступили кучера, потребовав у хозяев прибавки жалования в один франк. Они покинули свои места, и однажды целый день в Париже не было ни одного дилижанса и ни одной почтовой кареты; они получили требуемое. Менее счастливы были мостовщики улиц. Зная, как попорчены парижские мостовые баррикадами и как нужно правительству скорейшее восстановление сообщений, они запросили 8 франков поденной платы, вместо 4-х, которыми прежде довольствовались: претензия, показавшаяся мало патриотическою всем партиям. Одинаковый с ними отказ испытали и тюремные приставы (huissiers), занимавшиеся препровождением должников в Клиши: они ходили в Ратушу с требованием вознаграждения за их упраздненные должности. Но всех счастливее были так называемые "защитники Тюльери". После взятия дворца несколько сот работников расположились, как известно, в его просторных комнатах и постелях и двенадцать дней жили там на счет казны, называя себя охранителями дворца против нечаянных нападений роялистских партий. Под конец в Тюльери осталась немногочисленная толпа, которой особенно полюбилась приятная монастырская жизнь его, и когда правительство решилось принять на себя заботу охранения дворца, толпа эта уже не хотела покинуть теплое местечко. Отряд национальной гвардии, посланный для защиты Тюльери, встретил с ее стороны сопротивление и мог исполнить свое поручение, только заключив с нею формальную капитуляцию, по которой правительство обязалось не шарить в карманах у старых защитников дворца при выходе из него и объявить им благодарность за добрую службу республике. Были и совершенно бескорыстные депутации в Ратушу: от рыночных торговок, трубочистов, савояров, бродячих торговцев, сносивших туда свои поздравления и пожелания благополучии. Процессии эти не ограничивались дневным светом, они возобновлялись ночью, при сиянии факелов, и превращались в шумные прогулки по городу, устрашавшие обывателей. В Ратуше бессменно сидел или какой-нибудь член правительства, или мэр Парижа, Арман Марает со своими помощниками, Бюше и Адамом18; эти дежурные члены правительства принимали тодпы, говорили им речи и отпускали их: в городе их называли ответными машинами, machines a reponse. Всего шумливее обнаруживалась страсть к сажанию так называемых деревьев свободы, овладевшая некоторою частью работников и украсившая почти все площади и углы города молодыми голыми тополями, признанными за эмблему народа, по созвучию слов peuple {Народ (франц.).}, peuplier {Тополь (франц.).}. Дело это производилось с некоторою церемонией. Обыкновенно толпа добывала себе священника и заставляла его благославлять дерево, потом выпускала заранее приготовленного оратора из членов правительства или клубных знаменитостей, который произносил речь, а затем, при наступлении вечера, приказывала иллюминовать все окружные дома. Остальную часть праздника принимали на себя уличные мальчишки: они начинали стрелять из ружей и пускать петарды, иногда в окна домов и в ноги пешеходов. Журнал "la Presse", отличавшийся беспощадною войной с правительством, упрекал его за допущение подобных беспорядков, но получил в ответ от полуофициального его органа, "le National", замечание, которое чрезвычайно хорошо рисует положение тогдашнего общества. "Да, -- говорил "National",-- власть правительства бессильна, но при этом потрудитесь еще разобрать, как и перед кем она бессильна. Правительство, действительно, лишено средств остановить всякую притеснительную выходку первого встречного, которому вздумается осветить тот или другой квартал Парижа; но взамен правительство так могущественно, что перед ним не смеет шевельнуться вся консервативная партия целиком, еще недавно управлявшая государством и обладающая доброю частью всего богатства нации".
   Усилия правительства подчинить и собственную свою республиканскую партию какому-либо порядку привели его к необходимости подумать о том, чтобы выкинуть из Парижа его многочисленное иностранное население из рабочих и выходцев, которое участвовало в революции наравне с туземными патриотами. Ко всем бесчисленным депутациям, осаждавшим Ратушу, присоединились еще депутации от разных народностей: ирландцев, немцев, итальянцев, поляков. Они приходили к Ратуше при треске барабанов, с развернутыми знаменами, домогаясь каждая по-своему помощи для освобождения своего отечества. За них крепко стояли клубы и все демократическое общество, на том основании, что революция в Париже может быть упрочена только братскими революциями во всех других странах, что каждая попытка восстания в Европе есть победа для Франции, которую она одерживает, не трогаясь с места. Надежды воинственной пропаганды, этой любимой мечты французской демократии, разрастались по мере известий о волнениях, произведенных у близких и дальних ее соседей февральскими событиями19. В редком доме Парижа не говорилось о коренном изменении всей карты Европы и при этом не было такого странного, несбыточного предположения, которое бы не" казалось очень простым и легко осуществимым, даже для лиц, известных своею осмотрительностью во всех других отношениях. Безграничная вера в себя и в будущее носилась в воздухе и царствовала в головах до такой степени, что самые невообразимые политические комбинации, обращавшие в ничто произведения целых столетий, считались уже делом решенным, и о них говорилось как об исторических явлениях, вошедших в общее европейское право. Я слышал однажды мнение очень образованного человека, космологически пояснявшего и оправдывавшего свое и общее доверие к политическим чудесам. "Нет сомнения, -- говорил он, -- что солнечная система наша вступила в такие пространства неба, которые должны изменить своим влиянием все физические и нравственные основы человеческого существования на планете, как это уже и начинается. Вот почему величайшее благоразумие состоит теперь в том, чтоб ожидать самых несбыточных явлений и безгранично верить в возможность их". Правительство, однакоже, еще не думало этого. Оно принимало довольно холодно и уклончиво депутации от народов, особенно польскую партию, оправдываясь перед общественным мнением необходимостью сберечь дипломатические сношения с дружественными государствами и повременить решением до полного развития всех сил республики. Втайне оно раздавало оружие немцам и волонтерам, собиравшимся в Бельгию, на Рейн и в Польшу, и поддерживало их политическую экзальтацию денежными и другими пособиями. Оно имело двойную цель, гналось за двумя зайцами. Очищая Париж от иностранцев, оно сбывало с рук один из анархических элементов и задавало соседям немаловажную работу дома, которая должна была отвратить их внимание от дел Франции. Благодаря этому чердаки домов, занимавшиеся иностранным пролетариатом Парижа, огласились воинственными криками, которым вторила и улица. В квартирах вождей образовались склады огнестрельного и холодного оружия; теоретически -- публицисты, стихотворцы превратились мгновенно в полководцев. По целым ночам совещались они о маршах, эволюциях и планах сражений, а днем раздавали штуцера и револьверы толпам соотечественников, приходивших записываться в ряды будущего войска. Письменные столы их кабинетов были завалены, вместе с книгами и журналами, военною амуницией; в спальнях продавались ружья и штыки; дамы шили, не разгибаясь, знамена, значки и трофеи. В успехе задуманных предприятий никто не сомневался. Так, выкинуты были все немецкие рабочие в Баден-Баден, где после первых выстрелов это вооруженная революция, шедшая на завоевание Германии, разбежалась и была потоплена в крови 20; так, еще наиболее воинственная часть французского и польского пролетариата была привезена по железной дороге на границу Бельгии, в Киеврен, и тут предательская машина высадила весь отряд в дебаркадере, наполненном бельгийскими войсками, которые и арестовали его целиком; другой отряд был встречен ими около Лилля и рассеян. Наиболее беспокойные, неугомонные личности, имевшие осторожность не записываться в волонтеры и продолжавшие ловко возбуждать народные страсти Франции и особенно дух завоевания и покровительства, ей свойственный, были возведены правительством в звание тайных агентов республики, снабжены деньгами и инструкциями и высланы за границу. Таким образом отчасти обессилен был и этот элемент народного брожения в Париже.
   Покуда, однакож, шумел в городе тот неумолкаемый демократический праздник, который старались мы характеризовать, там и сям уже показывались зловещие признаки близкого его окончания. Одно за другим получались из провинции не совсем благоприятные известия, и многие из них уже носили характер общественного разложения. В Руане, после довольно бесчеловечного изгнания английских работников с фабрик, ремесленники ходили по окрестным долинам, уничтожая, насколько могли, большие фабричные заведения и не показывая особенного уважения к собственности вообще. Это было предтечей апрельского восстания в самом Руане, так беспощадно-энергически подавленного генералом Орденером. В Лионе каждый день порядок и имущество граждан становились предметом спора между рабочим населением его и комиссаром правительства, Эммануэлем Араго, боровшимся с ним, без особенного, впрочем успеха. В Бордо новый агент правительства был просто выгнан, и город удержал старого, менее революционного, и такая же сортировка комиссаров Ледрю-Роллена произошла в Труа, Безансоне, Амиене, Балансе. Зараза самовольных расправ сообщилась и войску: некоторые полки выпроводили своих офицеров, освободили арестантов и разбежались из казарм после первой жалобы, не тотчас же удовлетворенной. Ненависть к Парижу и диктаторскому тону его населения, для которого сберегаются все ласки и милости правительства, уже начинала подавать голос с разных пунктов страны, воскрешая старое историческое явление на Западе -- вражду поля, деревни, крестьянина к городу и его притязаниям, которую очень хорошо поддерживали и разрабатывали легитимистские газеты ("l'Union"21, "Gazette ie France"), с одной стороны, а с другой -- орган орлеанистов, приобретши вскоре большую известность: "Assemblee Nationale" 22. В самом Париже случилось происшествие, обнаружившее, как мало все произведенные в нем очищения могут еще служить ему порукой, что он не проснется когда-нибудь утром с новою, неведомою революцией на руках. Злым гением города являлся опять старый Бланки, этот, как его называли, Паганини заговоров, составлявший их по влечению природы и ради удовольствия. Оскорбленный в чувстве своего артистического самолюбия малою удачей попытки 16 марта, Бланки приготовил втихомолку новое восстание работах, в виде возмездия за недавно проигранное сражение. Цель заговора осталась неизвестною; да, кроме обычных революционных отвлеченностей, заговор и не мог иметь никакого лозунга, потому что составлял не более как ответную игру (partie de revanche) в политических шахматах; но последствия его могли быть неисчислимы. Вероятно, тайной полиции министра внутренних дел никогда бы не посчастливилось открыть заговор, если бы в Ратуше не составилась вторая тайная полиция, которую устроил мэр города Арман Марает, собственно про себя и с намерениями следить за действиями самого министра. Ею именно и усмотрен был заговор, и найдено чрезвычайно оригинальное средство отвратить беду. Прежний депутат оппозиции в палате г. Ташеро23 предпринял издание более или менее позорных документов, обнаруживших способ управления Францией в министерстве Гизо, продажнические уловки и тайные пружины администрации вообще. Главными источниками скандальёзного обозрения Ташеро сделались архивы, открытые редактору с этой целью временным правительством. Разумеется, это обозрение, проверяющее зады ("Revue retrospective")24, читалось с жадностью. Почти накануне осуществления нового предприятия Бланки, в "Обозрении" появился официальный документ25, касавшийся заговора и событий 12-го мая 1839 года, за которые Бланки, бывший главным руководителем их, содержался тогда в тюрьме и готовился снести голову на эшафот. Ко всеобщему ужасу и негодованию, содержание документа, заключавшего в себе подлинные записки Бланки, обнаружило, что этот новый Катилина выдал тогда всех своих товарищей, подробно рассказал о пружинах и ветвях заговора, замешивая в дело, с откровенностью и чистосердечием, каких в нем никогда не предполагали, много лиц, остававшихся еще неизвестными правительству Луи-Филиппа. Вдобавок, тон показаний Бланки отличался еще какою-то кокетливостью, словно он хвастался перед своими судьями умением составлять тайные общества и управлять людьми, словно добивался чести породить высокое мнение о своих политических способностях в правительстве. Ирония и глубокое презрение к нравственным правилам всех своих сподвижников, не исключая и Барбеса, довершали впечатление, которое производил этот документ. Удар был верно рассчитан. Новый заговор Бланки разлетелся в прах от одной этой публикации "Обозрения" г. Ташеро, и самый клуб Бланки, где он царствовал безгранично, был на минуту потрясен в основании. Великий агитатор, пораженный на некоторое время совершенным бездействием, принужден был все усилия своего изворотливого ума, хорошо знавшего почву и людей, с которыми имел сношения, употребить на то, чтобы снова собрать вокруг себя и укрепить за собою потрясенную партию, в чем и успел.
   Мы уже часто упоминали о журналах, но обязаны прибавить, что революция породила мало замечательных органов журналистики. Журнал Прудона "le Representant du Peuple"26, отличавшийся оригинальностью взглядов и энергий речи, весь был обращен на беспощадное осуждение людей, принципов и самого хода революции. Новая "Presse" Жирардена, возвысившая число своих подписчиков с первых же дней переворота до огромной цифры, преследовала временное правительство с либеральной точки зрения, требуя от него в одно время крепкой устойчивости и безграничной смелости, притворяясь революционнее самой революции и защищавшая дисциплину не хуже любого алжирского генерала. Репутация гениального спекулянта, какою уже пользовался Жирарден, еще возросла, особенно оттого, что никто не мог разобрать, в чем состоит его настоящая игра. Позднее оказалось, что он играл в пользу бонапартизма. Его дерзкая, обличительная речь и постоянная диффамация правительства и его партии, все это имело вид гражданского мужества, все это служило как бы упреком собратьям по журналистике, робко соглашавшимся ("Journal des debats") предоставить устройство республики, если только оно возможно, самим республиканцам; но в сущности и этот вид мужества был не что иное, как дальновидный биржевой расчет. Когда раз газета позволила себе сделать сравнение Ламартина с Гизо и Ледрю-Роллена с Дюшателем, не находя большой разницы между ними, то одна фанатическая толпа, выведенная из терпения или направленная коноводами, бросилась на улицу Монмартр разбивать типографские станки газеты, при кликах: "a mort Girardinl" {"Смерть Жирардену!" (франц.).} Редактор показал себя и в эту минуту игроком не ниже обстоятельств. Он велел отворить ворота типографского дома, вытребовал к себе депутацию из толпы и тотчас завел с ней жаркую полемику, но в это время уже прибыл отряд национальной гвардии, а за ним поспешили явиться на место происшествия начальник ее, генерал Курте, и сам оскорбленный Ледрю-Роллен. Ламартин готов был броситься туда же. На другой день все журналы, без исключения, осуждали выходку толпы: так важно казалось всем сохранить полную свободу книгопечатания. Жирарден на это и рассчитывал, однако после этого случая тон журнала, на некоторое время, значительно смягчился. С "Прессой" соперничествовала только, как своими 27-ю тысячами подписчиков, так и ожесточенными нападками на временное правительство, газета "l'Assemblee Nationale", орган клуба "свободных выборов", хотя поводы к вражде тут были совершенно иные. Она считала правительство просто-напросто похитителем власти, относилась к нему как к самозванцу и следила за каждым его движением как за новым преступлением против законности, представляемой в ее глазах только будущим Национальным собранием Франции. Всякое распоряжение администрации она оспаривала во всех отношениях. Разоблачение тайных пружин клубов и партий, их скандальёзная хроника составляли также часть ее программы. Затем оставалось только или яростное ничтожество, или ничтожество резонирующее. К первому отделу, кроме уже названных нами прежде изданий и множества других, не заслуживающих названия, принадлежал и журнал "La Garde National" Капо-де-Фелида 27, отличавшегося способностью к бесцеремонному ругательству с противниками еще в 30-х годах. Ко второму отделу, вместе с "Commune de Paris" Барбеса и Собрие, вместе с "Reforme" Флокона и его партии, вместе с "La vraie Republique" 28 -- органом Люксембургской комиссии, принадлежал еще "le Peuple constituant" Ламене, уже едва-едва сохранивший свой ультра-радикальный оттенок. Журнал "тот постоянно отзывался чем-то вроде укорительной проповеди; он сильно негодовал на социализм, которым закрашивались его товарищи по радикальной пропаганде, неумолкаемо гремел против заносчивости и безумства новых теорий, влекущих Францию на край погибели, когда перед ней лежит один верный путь -- именно путь обработки политических догматов и затем безусловной покорности им. Гораздо яснее видел свое призвание и неуклонно следовал ему, несмотря на всю мечтательность заданной цели, настоящий социалистический журнал "La Democratie pacifique". Почти все время революции он находился в состоянии какого-то вдохновения, отвечая на каждый частный вопрос новою теорией. Он хлопотал о водворении на земле блаженного царства кредитных бумаг, освобождающих частные лица и государства от гнета долгов, денег и всяческих затруднений. Решение всех задач (было ли то накопление мертвых векселей в банке* была ли то продажа общественных земельных участков, или покупка железных дорог правительством) вызывало у редакторов особого рода творчество, ту деятельность богатого воображения, которою они постоянно отличались в изложении своих планов общей мобилизации, универсального превращения всех достояний в бумажные ценности, отвечающие сами за себя. Когда ультра-радикальные журналы принимали серьезную мину экономистов, они или рабски следовали фантазиям Луи Блана, или бессовестно обкрадывали "Democratie pacifique", поочередно с журналом Прудона. Был однако еще один радикальный журнал, замечательный по диалектическому искусству речи и блестящей литературной форме, который издавался в министерстве внутренних дел. Это были знаменитые "бюллетени"29 Ледрю-Роллена, которые выходили из-под пера Жорж Занда 30 и, вывешенные на стенах домов и по углам переулков Парижа, подымали столько противоположных страстей в его народонаселении. Мы помним эти художественные радикальные бюллетени, где знаменитый романист Франции, добровольно превратившийся в тайного секретаря министра, говорил с народом великолепным языком страсти. Особенно два бюллетеня сделались всем памятны по своему лирическому одушевлению. В первом Жорж Занд призывала работников рассказать миру свои неслыханные страдания, а во втором умоляла оскорбленных и униженных женщин не удерживать своих стонов, не подавлять в себе чувства обиды из великодушия и смирения, а, напротив, рыдать громко, упрекать людей во всеуслышание, для того чтобы отвечать равнодушному обществу еще раз услугой -- указанием на тайную язву его, хотя услуги этого рода уже накопились в значительном количестве, не принося особенной пользы. Пламенная речь министерских дифирамбов разносилась по Парижу наравне с декретами и важными политическими известиями. Знаменитый бюллетень Жорж Занд о выборах, появившийся 16 апреля, накануне манифестации работников, был уже настоящим политическим событием. Он пророчески возвещал Франции, что если выборы в национальное собрание не будут соответствовать ожиданиям народа, то народ возьмется опять за оружие и уничтожит их. Бюллетень старался заблаговременно утвердить право на этот поступок за народом. Ужас, произведенный бюллетенем в умах тех, которые только с появлением национального собрания ожидали правительственного порядка, общественного спокойствия, разразился яростною полемикой; но никто не заметил тогда, что грозный бюллетень, явившийся накануне дня, который мог сделаться роковым для Франции, ослаблял приготовленное движение, способствовал к отнятию доброй части энергии у напора анархических сил, отчасти успокоенных лестной перспективой, какую открывал им министр в будущем. Люди, слушавшие накануне торжественное признание их всемогущества, держали слабее оружие в руках и менее были расположены употребить его в дело. "Тогда не останется (говорил бюллетень, подразумевая неудачные выборы) другого спасения народу, строителю баррикад, кроме того, чтобы еще раз возвысить свой голос и устранить решение ложного народного представительства... Париж, по праву, смотрит на себя, как на доверенное лицо от народонаселения всей французской земли. Париж -- аванпост той армии, которая сражается за республиканскую идею... Если анархия, издали подводящая свои мины, если общественные влияния успеют ввести в заблуждение или обмануть ожидания разрозненных и удаленных друг от друга масс народа, то народ Парижа объявляет себя ответчиком за всех, оберегателем всей нации". Так в смутные эпохи государственной жизни партии иногда служат в одно и то же время двум, совершенно противоположным целям, которые глаз современников не всегда различает.
   Что касается до социалистических учений разных других толков, дробившихся до бесконечности, то большая часть их пристроилась к Люксембургской комиссии, как бы обрадовавшись твердой почве, которую, благодаря ей, почувствовали они внезапно под собой. Сама "Democratie" потеряла одного из сотрудников своих, Туссенеля, покинувшего фурьеризм за слишком почетное место, которое назначено капиталу в его системе, а Видаль, автор книги "О распределении богатств", уже заседал в Люксембурге, рядом с Альбером. За Люксембургскую комиссию схоронились также и работничьи журналы, слывшие коммунистическими при Луи-Филиппе. Основатель католическо-демократического журнала "L'Atelier" Бюше и один из главных его редакторов, резчик по дереву, работник Карбон31 уже заседали в парижской мэрии в качестве секретарей и прославляли в своем журнале благодеяния порядка и достоинства правильного труда. Другой журнал, издаваемый работниками, "la Fraternite", с умеренным социалистическим оттенком, приобрел покровительство мэра, Армана Мараста, и некоторые из его редакторов попали в список кандидатов на депутатство, составленный партией "National". Так, в виду всех, уже образовалась рабочая аристократия, отделяясь вт своих собратьев Во имя прав личности, высшего развития и благоприятных условий. Сам мэр города, Арман Марает, глава умеренных республиканцев и владелец журнала "le National", считает социализм бедствием Франции, а Люксембургскую комиссию полезным злом, рожденным для того, чтоб уничтожить все прочие вместе с собою, и не скрывает своего мнения. При всеобщем молчании изящной и ученой литературы, которую застала врасплох февральская революция и которая во все ее течение так и не выходила из своего изумления, -- политическая печать царствовала безгранично. Беллетристика давала знать о своем существовании только продолжением романа "Paturot a la recherche d'une position sociale" -- этим вялым возобновлением "Жилблаза" 32 в современной форме, с злым намерением, но без силы и одушевления в исполнении; натянутыми и немного искусственными шуточками огорченного "Шаривари", который напрасно слыл республиканским шутником при Луи-Филиппе; да еще адресами к избирателям от знаменитых литераторов Франции: Дюма, Сю, Виктора Гюго и проч. Адресы эти заключали в себе политическую исповедь авторов, объясняли их отношения к прежнему правительству, которым многие из них были облагодетельствованы и, несмотря на разницу стиля, достигавшего у иных космического и вместе чудовищного выражения, приходили все к одному общему смыслу: они всю жизнь призывали в душе царство народа, предчувствовали февральскую катастрофу и способствовали ее появлению по мере сил своих и способностей.
   Молчал и театр. Театр был теперь не на сцене, а на улице. Разумеется, прежде всего дирекции театров бросились на постановку пьес, запрещенных цензурою Дюшателя. На афишах тотчас же появились объявления о похороненных и воскреснувших драмах и водевилях: "Les filles cloНtrees" 33 в Одевне, "Le poete de Famine" 34 в Амбигю и проч. и проч.; все вти жертвы административной тирании, как их называли, действительно обнаружили бесполезность приговора, их поразившего. Нелепость и бессмыслица их были так велики, что решительно уничтожали действие чудовищных и скандальёзных подробностей, которыми эти пьесы изобиловали. Пошлость играла тут роль спасительницы нравственного и человеческого достоинства. Из этих запрещенных пьес еще довольно забавна была, при крайней пустоте сввей, пьеса Пале-Рояля "Le camarade de lit" 35, представлявшая солдата первой революции, который пошел отыскивать по свету своего старого друга и товарища по казарме, Бернадота. Допущенный к нему, он мало-помалу разговорился с ним за бутылкою вина о прежнем житие-бытие, о богатырских походах, о том, как начинали они карьеру, и довел своего растроганного друга до того, что тот начинает припоминать песенки своей молодости и, наконец, уходит спать, крича на весь народ: "vive la Republique, une et indivisable" {"Да здравствует республика, единая и неделимая" (франц.).}. Несмотря, однакоже, на эти забавные и незабавные нелепости, партеры театров постоянно были пусты, и ни одно произведение, мало-мальски замечательное, не явилось в течение всей революции побороться с общим безденежьем и общим равнодушием к театру и поддержать разорявшиеся дирекции, которые тщетно взывали к правительству о помощи. Одна Рашель спасала еще общников классического французского театра Theatre Francaise. Она придумала декламировать на сцене "la Marseillaise" и для того явилась перед публикой в образе древней статуи, с белою туникой, но с трехцветным знаменем в руках, олицетворяя таким образом Францию. Певучим речитативом и вполголоса, при мертвой тишине партера, произносила она стихи знаменитой песни, сообщая каждой строфе особенную интонацию, переходя от глубокого чувства грусти по родине к сосредоточенному негодованию на врагов и, наконец, к отчаянной решимости сопротивления. За всеми этими оттенками песни следило и выражение необычайно подвижного лица актрисы, а когда, в минуту призыва к оружию, она падала на колени, страстно прижимая к груди трехцветное знамя, глаза ее горели лихорадкой энтузиазма. Благодаря этой декламации, продолжавшейся не более одной четверти часа, зала Французского театра наполнялась народом сверху донизу и оглушалась неистовыми рукоплесканиями. Легко было понять, что люди различных партий и направлений видели в Франции, олицетворяемой актрисой, каждый свою собственную Францию, по своему вкусу и понятию, а в знамени, к которому она приникала, различали множество таких девизов, каких на нем вовсе и не было нашито.
   Посреди этой общей несостоятельности и ничтожества театров выдавался в это время Фредерик Леметр, известный актер театра Porte St. Martin. Он также возобновил две запрещенные пьесы: "L'Auberge des Adrets" 36 и "Robert Macaire" 37, которые не уступали ни одной из своих подруг в отсутствии человеческого смысла. Спектакль, составленный из этих драм, продолжался, напоминая римские времена или ближайшую эпоху мистерий, два дня, то есть два вечера сряду. О содержании пьес распространяться нечего: автор их, имя которого я позабыл, очень добродушно воображал, что создает страшную мелодраму; но актер, Фредерик Леметр, понял дело иначе и превратил мелодраму в площадный фарс, для потехи публики, создав при этом из главного действующего лица чудовищного героя Робера Макера, поразительный тип современной испорченности. Первая пьеса, "L'Auberge", вся наполнена страшным преступлением, которое совершает Робер (кажется, убийством своего благодетеля); вторая -- дальнейшими успехами Робера на пути возмутительных измен, злодейств и обманов всякого рода. Чего тут только не было!.. Но вот что замечательно. Робер казался страшен не столько подвигами своими, превосходившими меру возможного нравственного безобразия, сколько сам собою, психическою задачей,-- которую представлял из себя. Этот человек ни на минуту не лишается веселого расположения духа; он обладает неистощимым юмором и прикрывает крайнее развращение мысли и сердца лоском блестящего остроумия, располагающего в его пользу людей, которые всюду ищут потехи для себя. Притом же Робер, созданный актером Фредериком Леметром, не только сочинившим всю свою роль, но еще и дополнявшим ее блестящею импровизацией в минуту исполнения, является и вполне свободным человеком. Он свободнее всего своего века. Нет ни одного так называемого предрассудка, которому бы он верил; нет ни одного чувства, ни одного правила, ни одного общественного или нравственного догмата, которые бы он признавал. Он подсмеивается над всеми условиями человеческой жизни, даже такими, которые принадлежат всему животному царству, как, например, влечение матери к своему детенышу, и окидывает презрительным взглядом мир, который лежит перед ним, опутанный сетями разных моральных чувствований и предрассудков. Подделываясь под лад этого бедного человечества, над которым еще тяготеет ноша обязанностей и добродетелей, уже сброшенная им самим, Робер постоянно говорит о святости долга, о будущем торжестве правды на земле, о величии самопожертвования на пользу общую и проч., и становится особенно красноречив именно в те минуты, когда он предает друга, обкрадывает сына, наносит побои отцу и позорно клевещет на жену. Как Искусный артист, хвастающий своим умением владеть знакомым инструментом, Робер любит перебирать лестницу ощущений и помыслов людских для того, чтобы каждая нота издала под его рукою резкий, нестерпимо фальшивый звук, который можно было бы покрыть хохотом, сарказмом и злою иронией. Прибавьте к этому, что Робер -- даровитый человек, чувствующий себе цену и способный занять какое угодно место в обществе. Несмотря на свои преступления, он является постоянно нищим и в лохмотьях; он поэт порока, и поэтому всегда переступает меру, необходимую для выгодных преступлений; он с сумой за плечами и протягивая руку за подаянием, он держит себя, как английский лорд и говорит гордо, как вельможа. Изменившееся положение тоже не имеет влияния на Робера. Сделавшись главою огромного мошеннического общества на акциях, ворочая миллионами и щеголяя в изящном фраке, Робер нисколько не возбраняет себе удовольствия отрезать у посетителя цепочку на часах. Нищенство и богатство стали для Робера такими же мало обязывающими понятиями, как совесть или честь; все это уже ниже его, хотя, разумеется, он предпочитает богатство бедности, по материальным результатам, для которых не щадит ни себя, ни ближнего. Замечательно, что Фредерик Леметр, исполняя свою роль, несколько раз превращался сам, не подозревая того, в действительного Робера Макера. Оно и понятно: нельзя так близко породниться с типом, не имея в себе самом каких-нибудь отдаленных на него намеков. Так, речь, которую Робер, в качестве главы торгового общества, держит к акционерам, Фредерик Леметр начал теми обычными словами, какие влагались в уста экс-короля его министрами при открытии парламентов: "e'est toujours avec" {"Каждый раз с новым удовольствием" (франц.).} и проч., и пересыпал ее намеками на прошлое, мало приличными и еще менее великодушными. Еще хуже было, когда, следуя роли, Фредерик Леметр вышел на большую дорогу грабить проезжающих в костюме, имевшем разительное сходство с одеждой важного лица, только что покинувшего Францию: в партере пронесся какой-то смутный, почти болезненный вопль, без всяких рукоплесканий. Признаюсь, этот вопль, неожиданно раздавшийся, посреди постоянного, непрерывного хохота, имел для меня огромный смысл. Он свидетельствовал, что как бы ни ослаблена была общественная совесть софизмами и потворствами всякого рода, были же все-таки посягательства, которые возмущали ее. Со всем тем роль Робера, повторяем, была художественным произведением Фредерика Леметра; и если тип, им созданный, не присоединился к знаменитым типам театральной летописи: Дон-Жуанам, Фальстафам38 и проч., то единственною помехой этому было то обстоятельство, что он не отлился в незыблемую форму письменного памятника. Рожденный на мгновение сценическою импровизацией одного очень даровитого человека, он вместе с ним и пропал, оставив по себе воспоминание только в бывших зрителях своих, все более и более редеющих. Теперь уже много потерял в своем значении и серьезный вопрос, им возбужденный, о нравственном состоянии того общества, которое дало материалы для создания подобного типа и которое встречало его, судя по общему хохоту и одобрению, как очень знакомое лицо. Толпа не может рукоплескать чистой клевете, в какой бы форме она ни являлась: всякий фарс, всякое преувеличение, ради комических и художественных целей, должны сохранять связь с жизнью, по крайней мере для того, чтобы возбуждать смех. Самый смех есть тут не что иное, как результат сличения комической гиперболы с действительностью, сличения, которое каждый зритель делает про себя. Что тип Робера не был произвольным созданием одной фантазии Фредерика Леметра, это доказывалось, между прочим, и страстями, которые волновали партер во время представления. Множество лиц выражало непритворное благоговение к того рода величию, которое сообщил знаменитый актер своему детищу, и множество глаз устремлены были на него с выражением чего-то вроде почтительной зависти, испытываемой обыкновенно учениками перед великим образцом. То и другое сказывалось еще в разных восклицаниях, раздававшихся из партера, посреди представления, и в уединенных рукоплесканиях какого-нибудь пораженного зрителя. Партер, видимо, находился под обаянием идеи, олицетворяемой типом. Когда в последнем акте Робер Макер, преследуемый полицией, садится в лодочку воздушного шара, пускаемого каким-то антрепренером, и, подобно Фаусту, уносится с ним в небо или бог весть куда, избавившись таким образом от ответственности за все свои проделки на земле,-- оглушительный восторг партера показывал довольно ясно, в каком состоянии умственной анархии находятся все эти головы, и служил хорошим комментарием для многого, что делалось на улицах Парижа, что говорилось в клубах и что думалось большинством толпы про себя.

ПРИМЕЧАНИЯ

  
   В настоящем издании впервые публикуется вся зарубежная корреспонденция известного русского критика, публициста, литературоведа и мемуариста Павла Васильевича Анненкова.
   "Письма из-за границы" и "Парижские письма" впервые были опубликованы в "Отечественных записках" (1841--1843) и "Современнике" (1847--1848); вторичная и последняя их публикация осуществлена А. Н. Майковым в издании "П. В. Анненков и его друзья. Литературные воспоминания и переписка 1835--1885 гг." СПб., 1892.
   Непосредственно к письмам по своему содержанию примыкает очерк "Февраль и март в Париже в 1848 году", написанный Анненковым в конце 1850-х гг. и опубликованный первоначально в "Библиотеке для чтения" 1859, No 12 и "Русском вестнике", 1862, No 3. Вторая публикация была сделана автором в его избранных сочинениях "Воспоминания и критические очерки. Собрание статей и заметок П. В. Анненкова. 1848--1868 гг." Отд. 1. СПб., 1877. Эти три работы составляют основу настоящего тома.
   В разделе "Дополнения" впервые публикуются два материала, не известные нашей науке. Это "Записки о французской революции 1848 года", на основе которых был написан очерк "Февраль и март в Париже 1848 года", но далеко не вобравший всего их содержания. "Записки" были созданы Анненковым в Париже в период революции 1848 г., свидетелем которой он был. "Запискам о французской революции 1848 года" предшествуют "Путевые записки", дополняющие "Письма из-за границы" и написанные примерно в то же время.
   Данная книга является первым научным изданием зарубежной публицистики Анненкова.
   Орфография и пунктуация публикуемых текстов приближены по возможности к современным нормам русского литературного языка. Однако при общей лингвистической унификации текста, с целью сохранения своеобразия авторского стиля и особенностей речевой практики 1840-х годов, допущены некоторые отклонения, которые сводятся: к делению текста на абзацы; фонетическому оформлению одинаковых по значению слов (сантиментальный -- сентиментальный), в том числе и имен собственных (Стирия -- Штирия, Тюльери -- Тюильри, Каваньяк -- Кавеньяк, Сталь -- Шталь); синтаксическим конструкциям (управление); пунктуации. В отдельных случаях сохранена даже старая орфография (однакож -- однако ж; как-то -- как то и др.).
   Переводы иностранных текстов, слов и выражений даются под строкой, обозначены знаком звездочки *, сноски Анненкова обозначены цифрой и знаком звездочки *.
   Тексты всех пяти материалов прокомментированы, ранее публиковавшимся текстам предшествуют преамбулы, впервые публикуемым -- археографические введения. Публикация зарубежной публицистики Анненкова сопровождается двумя статьями.
   Подготовка ранее публиковавшихся текстов, публикация автографов, комментарии ко всем материалам, преамбулы и археографические введения, указатели имен и периодической печати подготовлены И. Н. Конобеевской, ею написана и вводная статья "Парижская трилогия и ее автор". Исследование "К. Маркс, Ф. Энгельс и П. В. Анненков" подготовлено совместно И. Н. Конобеевской и В. А. Смирновой.
   За систематическую помощь, консультацию и содействие в работе выражаю глубокую благодарность Институту Марксизма-Ленинизма при ЦК КПСС, доктору искусствоведения И. С. Зильберштейну и Н. Б. Волковой, директору ЦГАЛИ.
  

ФЕВРАЛЬ И МАРТ В ПАРИЖЕ 1848 ГОДА

   Очерк П. В. Анненкова "Февраль и март в Париже 1848 года" состоит из трех частей и впервые был опубликован в русской периодике 1859--1862 гг. Первая часть под названием "Париж в конце февраля 1848 года" появилась в журнале "Библиотека для чтения", 1859, No 12, с. 1--40, за подписью: П. Анненков. Вторая под названием "События марта 1848 г. в Париже" и третья -- "Физиономия Парижа в марте месяце" были опубликованы в "Русском вестнике", 1862, No 3, с. 239--299, также за подписью: П. Анненков.
   Публикации возникли на основе "Записок о французской революции 1848 года", написанных Анненковым "в Париже в период революционных событий 1848 г. (см. ниже), но представляют собой качественно новый материал. Во-первых, Анненков, использовал лишь первую часть своих "Записок", значительно сократив ее, но в то же время ввел в текст сведения о последующих событиях революции. Во-вторых, сам - рассказ о парижских событиях в очерке лишен непосредственности и взволнованности, присущих "Запискам", но взамен чувствуется определенный отбор описываемых событий и даны обобщения, отсутствующие в "Записках".
   Анненков намеревался продолжить публикацию своих воспоминаний о революции, что явствует из его письма к M. H. Каткову, редактору "Русского вестника", от 15 февраля 1863 г., где он спрашивает: "Да уведомите -- найдется ли место в "Русском вестнике" для продолжения моих заметок о французской революции 1848 г., последнюю часть которых привожу теперь в порядок" (ГБЛ, ф. 120, Катков, карт. I, ед. хр. 11).
   В ответном письме от 5 марта 1863 г. Катков уведомляет Анненкова: "...не может быть сомнения, что продолжение Ваших воспоминаний будет принято "Русским вестником" с полным удовольствием и радушием" (Анненков и ею друзья, с. 494) Однако продолжения воспоминаний не последовало.
   Впоследствии Анненков объединил журнальные публикации в один очерк, состоящий из трех частей, и под названием "Февраль и март в Париже 1848 года" опубликовал в I отделе своих "Воспоминаний и критических очерков" (СПб., 1877, с. 241--328). Текст первой и второй публикаций очерка идентичен, есть лишь небольшие отклонения. Так, в книжной публикации опущено придаточное предложение в заключительной фразе первой части очерка: "История возвращения необдуманного переворота назад, домой, к старым, но уже опустошенным местам, может быть, еще поучительнее истории его мгновенного и неожиданного успеха, который мы старались представить в кратком очерке нашем" ("Библиотека для чтения", 1859, No 12, с. 40). Кроме того, изменена начальная фраза второй части очерка. В журнальной публикации читаем: "Мы начинаем с той минуты..." ("Русский вестник", 1862, No 3, с. 239), в книжной: "Начнем с той минуты..." (см. ниже).
   В основу настоящего издания положен текст второй, книжной публикации, т. к. она была последней прижизненной публикацией автора.
  

I

   1 ...который застал меня в Париже неожиданно. -- Анненков с осени 1847 г. безвыездно жил в Париже и в начале 1848 г. собирался вернуться в Россию, но революционные события заставили его задержаться. А. И. Герцен писал Анненкову
   из Рима 5 марта 1848 г.: "Жду от тебя вестей, вероятно, ни ты, ни Гервег никуда не поедете" (Герцен, т. 23, с. 65).
   2 ... устроенных оппозицией -- Имеется в виду династическая оппозиция. См. прим. к "Парижским письмам", письмо VIII, п. 17.
   3 Барро Камилл Гиацинт Одилон (1791--1873) -- французский политический и государственный деятель, глава династической оппозиции в период Июльской монархии; противник революции 1848 г., после подавления июньской революции 1848 г. возглавлял реакционное министерство.
   4 Дювержье -- Дювержье де Горан Проспер (1798--1870) -- французский политический деятель, представитель династической оппозиции в период Июльской монархии.
   5 Дюшатель Шарль (1803--1867) -- французский реакционный государственный деятель, министр внутренних дел при Луи Филиппе.
   6 ...пригласил национальную гвардию... -- Национальная гвардия состояла из лиц, освобожденных от военной службы, а также военно-обязанных старшего возраста; до февральской революции основной состав национальной гвардии--буржуазия, после революций была открыта для всех сословий, но состав ее мало изменился.
   7 Марат Жан Поль (1743--1793) -- французский публицист, деятель Великой французской революции, якобинец.
   8 Каванъяк, правильно Кавеньяк Луи Эжен (1802--1857) -- французский генерал и буржуазный политический деятель; военный министр во Временном правительстве 1848 г.; в период 1848--1849 гг. -- глава партии порядка, усмиритель июньской революции, организатор кровавых расправ с рабочими.
   9 Бедо Мари Альфонс (1804--1863) -- французский генерал и политический деятель, умеренный республиканец.
   10 Кремье Исаак Адольф (1796--1880) -- парижский адвокат и буржуазный политический деятель; в период Июльской монархии примыкал к династической оппозиции, в период революции 1848 г. -- член Временного правительства.
   11 Марает, правильно Марраст, Арман (1801--1852) -- французский публицист и политический деятель, умеренный буржуазный республиканец; в период Июльской монархии находился в оппозиции, был редактором газеты "Натиональ"; в период революции 1848 г. -- член Временного правительства; в 1848--1849 гг. -- председатель Учредительного собрания.
   12 Муниципальная гвардия, garde municipale -- создана в Париже в 1830 г. для подавления народных волнений.
   13 Кирасиры -- конные части войска.
   14 ...в зале дендерского зодиака... -- Астрономические знаки, впервые изображенные на стенах дендерского замка в Египте.
   15 Шамполион-Фижак Жак Жан (4778--1867) -- французский ученый-археолог, хранитель рукописей в отделе королевской библиотеки.
   16 ...о Бордоском банке... -- Банк в г. Бордо, финансировался главным образом виноторговцами, оказывал сопротивление распоряжениям Временного правительства.
   17 претензий республиканских историков... -- Видимо, речь идет о: Lamartine A. Histoire de la revolution francaise 1848, tt. 1--2. Paris, 1849.
   18 Моле Луи Матье, граф (1781--1855) -- французский государственный деятель, орлеанист, премьер-министр в 1836--1837, 1837--1839 гг.; депутат Учредительного и Законодательного собраний в период Второй республики.
   19 ...по поводу испанских и афинских дел... -- В 1840-х годах противоречия между Англией и Францией обостряются, предметом их конфликта были Испания и Греция, где каждая из сторон добивалась предпочтительного влияния; в греко-турецком конфликте 1820-х годов Англия приняла сторону Турции, Франция -- сторону Греции, что и привело к обострению их конфликта в 1840-х годах. В 1846 г. Гизо удалось добиться заключения брака испанской наследницы престола с младшим сыном Луи Филиппа и расстроить проектируемый Англией брачный союз принца Леопольда Кобургского с испанской королевой Изабеллой II.
   20 "Times" -- "Времена", крупнейшая английская общественно-политическая еженедельная газета консервативного направления; основана в 1786 г. в Лондоне.
   21 Гюбер, правильно Эбер (Hebert), Мишель Пьер Александр (1799--1887) -- французский юрист и консервативный государственный деятель, орлеанист, член палаты депутатов (1834--1848), с 1841 г. главный прокурор королевского суда, министр юстиции (1847--февраль 1848).
   22 ...рассказчиков из демократической партии... -- Видимо, предполагаются: Blanc L. Histoire la revolution 1848. Paris, 1849; Castilie I. Histoire de la seconde Republique francaise. P., 1854; Proudon P.-J. Confessions d'un revolutionnaire. P., 1849.
   23 ...этот расчетистый выстрел... -- Анненков воспользовался непроверенным слухом: выстрел был произведен охраной крепости Шато де'О, хотя, действительно, в этот момент у крепости были Этьен Араго и Шарль Лагранж.
   24 Тьер Луи Адольф (1797--1877) -- французский государственный деятель и буржуазный историк. В Июльскую монархию принадлежал к династической оппозиции.; в 1848 г. поддерживал партию порядка; в дальнейшем сторонник Луи Бонапарта и глава монархистов; палач Парижской коммуны.
   25 Ламорисьер Кристоф Луи Леон (1806--1868) -- -французский генерал, покоритель Алжира; в 1848 г. депутат Национального собрания, сторонник партии порядка, участник расправы над восставшими рабочими в период июньской революции 1848 г.
   26 Парижский Луи Филипп Альбер, граф (1838--1894) -- сын герцога Орлеанского, внук короля Луи Филиппа.
   27 Немурский Луи Шарль Филипп, герцог (1811--1896) -- второй сын короля Луи Филиппа, бежавший из Франции в момент февральской революции 1848 г.
   28 Монпансье Антуан Мари Филипп Людовик -- пятый сын короля Луи Филиппа, бежавший из Франции в момент февральской революции 1848 г.
   29 Гарун (?--809) -- калиф, по прозвищу Аль-Рашид, т. е. справедливый.
   30 Орлеанская Элен Луиза Элизабет, герцогиня (1814--1858) -- вдова старшего сына Короля Луи Филиппа, мать,графа Парижского.
   31 Дюпон, правильно Дюпон л'Эр Жак Шарль де (1807--1855) -- французский политический деятель, участник Великой французской революции и революции 1830 г.; в 1840-е годы умеренный республиканец, принадлежал к династической оппозиции, в революцию 1848 г. глава Временного правительства.
   32 Ледрю-Роллен Александр Огюст (1807--1874) -- французский публицист и политический деятель, один из вождей мелкобуржуазной демократии, редактор газеты "Реформа"; в период революции 1848 г. член Временного правительства.
   33 Гарнье-Пажес Луи Антуан (1803--1878) -- французский буржуазный политический деятель, умеренный буржуазный республиканец, участник революции 1830 г., крупный финансист, в период революции 1848 г. член Временного правительства.
   34 Ларош-Жаклен, правильно Ларошжаклен Анри Огюст Жорж (1805--1867) -- французский политический деятель, легитимист, член палаты пэров в период Реставрации, депутат Учредительного собрания в 1848 г.
   35 ...куполом Делорма... -- Церковь французского архитектора Делорма Филибера (ок. 1515--1570).
   36 ...с воспитанниками политехнической школы...- Студенты Сен-Сирской и Политехнической школ Парижа, вместе с студентами медицинского и юридического факультетов Сорбонны, образовали вокруг Временного правительства добровольную охрану и разносили по городу правительственные распоряжения, прокламации и воззвания, предотвращали воровство и поддерживали порядок; народ относился К этим добровольцам с большим уважением.
   37 Буль Андре Шарль (1642--1732) -- французский рисовальщик и резчик по дереву.
   38 Монталиво Марат Камилл Башассон, граф де (1801 --1885) -- французский государственный дяетель, публицист и журналист, монархист.
   39 Мария Амалия (1782--1863) -- жена короля Франции Луи Филиппа.
   40 Флокон Фердинанд (1801--1866) -- французский публицист и политический деятель, мелкобуржуазный демократ, один из редакторов "Реформы".
   41 duc d'Orleans, Орлеанский Фердинанд (1810--1842) -- герцог, старший сын короля Луи Филиппа, участвовал в действиях алжирской армии. .s
   42 Г--вег, Гервег Эмма (1817--1901) -- жена немецкого поэта и политического деятеля Георга Гервега; в 1840-х годах супруги жили в Париже как эмигранты.
   43 ...свершила потом с супругом... -- Речь идет о вооруженном вторжении в Германию, в г. Баден, добровольческого отряда немецких эмигрантов в апреле 1848 г.; одним из руководителей отряда был Г. Гервег, вместе с ним участие в экспедиции приняла его жена.
   44 ...пел ее и сам Л.-Филипп... -- Инициаторами революции 1830 г. были французские финансисты, которые и сделали королем Франции представителя Орлеанской династии, своего ставленника Луи Филиппа, правление которого продолжалось 18 лет.
   45 ...отобедали наскоро у одного знакомого... -- Имеется в виду Сазонов Николай Иванович (1815--1862), русский публицист, живший в 1840-х годах в Париже как политический эмигрант; близок кругу А. И. Герцена.
   46 Albert, Альбер, псевдоним Александра Мартена (1815--1895) -- рабочий, социалист, один из руководителей революционных тайных обществ в период Июльской монархии. В 1848 г. член Временного правительства, сотоварищ Луи Блана по деятельности в Люксембургской комиссии.
  

II

   1 ...оказался следующий -- Временное правительство, возникшее в результате Февральской революции, оказалось очень сложным по своему партийному и классовому составу; в него входили буржуазные республиканцы, умеренные буржуазные республиканцы, представители династической оппозиции, мелкобуржуазные демократы и утопические социалисты, что привело к резким противоречиям внутри его и пагубно отразилось на политике, им проводимой.
   2 Гудшо Мишель (1797--1862) -- французский банкир, умеренный буржуазный республиканец, во Временном правительстве 1848 г. министр финансов.
   3 Араго Доминик Франсуа (1786--1853) -- французский физик, астроном и политический деятель, буржуазный республиканец.
   4 Мари Александр (1795--1870) -- французский адвокат и политический деятель, умеренный буржуазный республиканец, министр общественных работ во Временном правительстве 1848 г., министр юстиции в 1849 г. в правительстве Кавеньяка.
   5 Карно Лазар Ипполит (1801--1888) -- французский публицист, государственный и политический деятель, буржуазный республиканец, министр просвещения во Временном правительстве 1848 г.
   6 Бетмон Эжен (1804--1860) -- французский адвокат и политический деятель, буржуазный республиканец, министр торговли во Временном правительстве.
   7 Сюберви Жан Жерве, барон (1776--1856) -- французский генерал и политический деятель, военный министр во Временном правительстве.
   8 Курте Амабль Гаспар Анри (1790--1877) -- французский генерал и политический деятель, республиканец, служил в армии Наполеона I; главнокомандующий национальной гвардией в 1848 г., после июньских событий вышел в отставку; не желая поддерживать правительство Кавеньяка.
   9 ...формирование 24 батальонов "подвижной национальной гвардии"... -- Речь идет о мобильной гвардии, которая по молодости лет гвардейцев (состояла из юношей 15--20 лет), происхождению (буржуазия и люмпен-пролетариат), высокому жалованию, составу командиров, взятых из старых кадровых военных, стала послушным орудием в руках правительства и обманула ожидания рабочих.
   10 ...бонапартисто-социалистским восстанием... -- Имеется в виду июньская революция 1848 г., главную движущую силу которой составляли рабочие, однако к ней присоединились, разлагая ее, сторонники Луи Бонапарта, в будущем Наполеона III,
   11 Commission pour les travailleurs -- Комиссия для рабочих, полное название -- Правительственная комиссия для рабочих, создана декретом Временного правительства от 27 февраля 1848 г. под напором трудящихся масс Парижа; по месту своих заседаний -- Люксембургский дворец -- комиссия получила название Люксембургской; состояла из выборных представителей от рабочих и предпринимателей, ее работа продолжалась свыше двух месяцев, с начала марта до половины мая; целью комиссии была выработка социальных реформ; председатель комиссии Луи Блаи, его заместитель Альбер; комиссия, несмотря на ряд мер, направленных на улучшение положения рабочих, сыграла отрицательную роль в ходе революции, так как отвлекала рабочих от истинных задач революционной борьбы.
   12 Барбес Арман (1809--1870) -- французский революционер, мелкобуржуазный демократ, один из руководителей тайных обществ в период Июньской монархии; был приговорен за свою революционную деятельность к смертной казни, амнистирован по ходатайству В. Гюго; активный деятель революции 1848 г., депутат Учредительного собрания; осужден за участие в событиях 15 мая на пожизненное заключение, освобожден по амнистии 1854 г.
   13 Национальные мастерские -- общественные земляные работы для безработных с платой по 23 су в день, организованы специальным декретом Временного правительства; рабочие были распределены в них по отрядам; начальник национальных мастерских -- инженер Тома Пьер Эмиль (1822--1880); рабочие национальных мастерских стали основной движущей силой июньской революции.
   14 Низар Жан Мари Ипполит (1806--1888) -- французский критик и историк литературы, академик: политические взгляды крайне неустойчивые; при Луи Филиппе был начальником отделения в министерстве народного просвещения.
   15 Орфила Матео Хозе Бонавентур (1787--1853) -- французский ученый, химик и профессор медицины, автор знаменитого труда по судебной медицине "Tracte de medicine legale", основатель патолого-анатомического музея в Париже, клиник, госпиталей, музея сравнительной анатомии, ботанического сада; приверженец министерства Гизо.
   16 Косидьер, правильно Коссидьер, Марк (1808--1861) -- французский мелкобуржуазный демократ, участник Лионского восстания 1834 г., один из организаторов тайных революционных обществ в период Июльской монархии.
   17 Омальский Генри Эжени Филипп Луи, герцог (1822--1897) -- четвертый сын короля Луи Филиппа.
   18 Дюфор Жюль Арманс (1798--1881) -- французский буржуазный политический деятель, в период революции 1848 г. депутат Учредительного собрания, сторонник Тьера в период монархии Луи Филиппа; министр внутренних дел при Луи Бонапарте.
   19 Бильйо Август Адольф (1805--1863) -- французский адвокат и политический деятель; сторонник Тьера в период Июльской монархии; депутат Учредительного собрания в 1848 г.
   20 Порталис Август (1801--1855) -- французский юрист и политический деятель, буржуазный республиканец.
   21 Беррье Пьер Антуан (1790--1868) французский адвокат и политический деятель, легитимист; депутат Учредительного и Законодательного собраний в 1848--1849 гг.
   22 Полиньяк Огюст Жюль Арман Мари (1780--1847) -- французский государственный деятель, монархист, глава французского реакционного кабинета (1829--1830 гг.).
   23 Распайль Франсуа Венсен (1794--1878) -- деятель французского революционного движения 1830--1840-х годов, ученый-химик и врач, публицист, социалист, депутат Учредительного собрания 1848 г., редактор газеты "Ami du peuple".
   24 "Ami du peuple" -- "L'Ami du peuple en 1848. An 1-er de la Republique reconquise" -- "Друг народа 1848. Первый год вновь завоеванной республики", французская ежедневная газета социалистического направления, выходила в Париже с 27 февраля по 14 мая 1848 г., продолжала демократические традиции печати Великой французской революции.
   25 "Le peuple constituant" -- "Народ-учредитель", французская ежедневная общественно-политическая газета республиканского направления; выходила в Париже с февраля по июнь 1848 г. под редакцией Ф. Ламенне и Паскаля Дюпра (1815--1871), республиканца.
   26 Бланки Луи Огюст (1805--1881) -- французский революционер, коммунист-утопист, приверженец заговорщической тактики борьбы; организатор тайных обществ "Времена года" и др.; в период революции 1848 г. стоял на самых крайних левых позициях демократического движения.
   27 "Commission des defenseurs de la republique" -- "Комиссия по защите принципов республики", клуб, объединявший мелкобуржуазных демократов и социалистов-утопистов, создан в Париже в марте месяце 1848 г.; в организации клуба принимали участие О. Бланки и А. Барбес, клуб первоначально проводил свои заседания на rue Blanche, 26, затем в Boulevard Bonne-Nouvell.
   28 ...клуб Бланки и клуб Барбеса... -- "Центральное республиканское общество" под председательством О. Бланки и "клуб Революции" под председательством А. Бар-беса.
   29 Сентябрьские законы -- см. прим. к IX "Парижскому письму", п. 16.
   30 ...адвокатов собственного дела... -- Имеются в виду А. Ламартин и Луи Блан, ставшие авторами трудов о французской революции 1848 г.
   31 ...трактатов 1815 года... -- Документы, принятые на Венскем конгрессе 1815 г., на основе которых был произведен новый раздел Европы.
   32 "Club republicain pour la liberte des elections" -- "Республиканский клуб свободных выборов", основан в марте 1848 г. в Париже, объединял представителей старой династической оппозиции и крупной финансовой буржуазии, носил откровенно реакционный характер; президент клуба Вьенне (1797--1863), буржуазный политический деятель, сторонник Тьера в период Июльской монархии.
   33 "societe centrale republicaine" -- "Центральное республиканское общество", клуб основан в Париже в марте 1848 г., объединял мелкобуржуазных демократов и социалистов-утопистов, во главе клуба стоял О. Бланки.
   34 ...наступили времена проконсулов... -- Имеются в виду комиссары якобинского правительства 1793 г.
   35 Даргу, правильно д'Аргу, Антуан Морис Аполлинарий (1782--1858) -- французский финансист и государственный деятель, буржуазный республиканец, директор банка в период революции 1848 г.
   36 Керетри Огюст Илларион (1769--1859) -- французский публицист и либеральный политический деятель.
   37 "l'Ordre" -- "L'Ordre, journal des gardes nationales" -- "Порядок, газета национальной гвардии", французская газета умеренно-республиканского направления, выходила в Париже с марта по апрель 1848 г.
   38 ...похожим на адамову голову... -- Иначе мандрагора, многолетние травы по берегу Средиземного моря, корневища которых напоминают контуры человеческого тела,
   39 Немецкое демократическое общество, основано в Париже в марте 1848 г., объединяло немецких эмигрантов, мелкобуржуазных демократов; активную роль в нем играл немецкий поэт, эмигрант, мелкобуржуазный демократ Георг Гервег (1807--1875), а также Венедей Якоб (1805--1871), немецкий радикальный публицист.
   40 Франкфуртский парламент -- Общегерманское национальное собрание, созванное в период революции 1848--1849 гг. в Германии с целью объединить страну и выработать конституцию. Открылось 18 мая 1848 г. во Франкфурте-на-Майне.
   41 Джонс Эрнст Чарлз (1819--1869) -- деятель английского рабочего движения, поэт и публицист, один из вождей левого крыла чартистского движения, друг Маркса и Энгельса.
   42 ...рассеять всю эту партию в один день... -- Речь идет о подавлении чартистского восстания в Лондоне 10 апреля 1848 г.
   43 ...вторжение французских немцев в Баден с оружием в руках... -- См. прим, к 1-й части, п. 43. Целью вторжения было провозглашение в Германии республики, добровольческий отряд был разбит у Доссенбаха 27 апреля 1848 г. войсками Германского союза.
   44 Жерар Антуан (1808--1855) -- французский публицист, писатель и политический деятель, социалист.
   45 Собриэ, правильно Собрие, Мари Жозеф (1825--1857) -- французский журналист и политический деятель, демократ, участник тайных революционных обществ; в 1848 г. основал газ. "Парижская коммуна".
   46 ...18 брюмера народа может повести за собой 18-е брюмера деспотизма... -- Государственный переворот, завершивший процесс буржуазной контрреволюции во Франции, свершившийся 18 брюмера по революционному календарю (9 ноября 1799 г.), в результате которого была установлена диктатура Наполеона Бонапарта.
   47 ...кругом июльской колонны... -- Колонна, воздвигнутая в 1840 г. на месте, где стояла королевская тюрьма Бастилия, разрушенная парижским народом 14 июля 1789 г.
   48 "Chant du depart" -- "Патриотическая песнь", гимн Великой французской революции, созданный на слова Андре Шенье.
   49 ...ca ira -- припев французской народной песни периода Великой французской революции.
   50 ...разрешилась майскою... -- События 15 мая 1848 г., когда была предпринята народом Парижа неудачная попытка разогнать Национальное собрание, которое начало проводить реакционную политику.
  

III

  
   1 "Club de la Revolution" -- "Клуб революции", образовался в конце марта 1848 г., проводил свои заседания в Пале-Рояле, объединял рабочих-социалистов, мелкобуржуазных демократов; президент клуба А. Барбес.
   2 "La Commune de Paris" -- "La Commune de Paris, moniteur des clubes" -- "Парижская коммуна, вестник клубов", французская ежедневная политическая газета демократического направления, выходила в Париже с марта по июнь 1848 г.; редактор Жозеф Собрие.
   3 "institution oratoire" -- "Институт ораторов", парижский клуб, основан в марте 1848 г., объединял умеренных республиканцев.
   4 Монтионовская премия -- Prix de virtu, учрежденный французским филантропом, бароном Монтионом Антуаном-Оже (1733--1820) при французской Академии.
   5 Араго Эммануэль (1812--?) -- французский адвокат и государственный деятель, мелкобуржуазный демократ, сын Д. Араго, в период революции 1848 г. комиссар Временного правительства.
   6 д'Альтон Ше, Альтон Ше Линьер Эдмонд де (1810--1874) -- член палаты пэров в период Июльской монархии, умеренный республиканец, известен своими независимыми и свободомыслящими взглядами, атеист.
   7 Клуб "Юной горы" -- "Club de la jeune Montagne", основан в Париже в марте 1848 г., объединял мелкобуржуазных, демократов.
   8 Клуб "монтаньяров" или "Сорбонны"... -- Клуб, основанный в Париже в марте 1848 г., объединял мелкобуржуазных демократов, главным образом представителей интеллигенции, назван по месту своих заседаний -- амфитеатра Сорбонны.
   9 "Le tribun de peuple" -- "Le Tribun du peuple, organe des travailleurs" -- "Трибуна народа, орган трудящихся", ежедневная общественно-политическая газета, выходила в Париже с 16 по 30 марта 1848 г., продолжала традиции демократической прессы французской буржуазной революции конца XVIII в.; ее издателями и сотрудниками были: Эскирос Анри Франсуа Альфонс (1814--1876), французский журналист, Лагалуа, французский рабочий-социалист, и аббат Констант.
   10 "Club des Jacobins" - "Клуб якобинцев", основан в марте 1848 г. в Париже, объединял мелкобуржуазных демократов; президент клуба Бушело Виктор Альфонс Жан, член парижского магистрата, заседания клуба проводились на rue du Fauburg-du-Roule.
   11 "Le Pilori" -- "Позорный столб", французская политическая газета демократического направления, выходила в Париже 18--24 июня 1848 г.
   12 "La Guillotine" -- "Гильотина", французская общественно-политическая газета, продолжала традиции демократической прессы Великой французской революции; выходила с марта по июнь 1848 г.
   13 "Клуб Сен-Марсо", существовал в Париже с марта по май 1848 г., объединял социалистов, коммунистов-утопистов, мелкобуржуазных демократов; президент Ф. Распайль.
   14 "Pere Duchesne" -- "Le Pere Duchesne, gazette de la Revolution" -- "Папаша Дюшен, газета революции", выходила в Париже с апреля по август 1848 г.; газета демократического направления; редактор Эмиль Кольфаврю.
   15 ...воскрешая память грязного листка Тибера... -- Имеется в виду газета времен Великой французской революции "Letters, bougrement patriotiques, du veritable Pere Duchesne" -- "Просвещенный, чертовски патриотичный, истинный Папаша Дюшен", выходила с 1790 по 1792 г., имела демократическое направление и отличалась грубостью и резкостью своих приемов; редактор Эбер Жак Рене (1757--1794).
   16 "Le Voix des femmes" -- "Le voix des femmes, journal socialiste et politique, organe des interets de teutes" -- "Голос женщин, социалистическая и политическая газета, орган большинства", французская газета республиканского направления, выходила в Париже с 14 марта по 20 июня 1848 г.; редактор -- видная деятельница женского Движения Эжени Нибойе.
   17 Легуве Эрнест (1807--1890) -- французский писатель и историк литературы, философ-моралист, член Академии, автор многих романов и драм, из которых роман "Edit de Falsen" пользовался большой популярностью; основная тема произведений и публичных лекций Легуве -- влияние женщин на семейную и общественную жизнь.
   18 Адам Антони Эдмонд (1816--1877) --французский журналист, публицист и буржуазный политический деятель, член редакции "Натиональ"; в период революции был помощником мэров Парижа -- Гарнье-Пажеса и Марраста.
   19 ...февральскими событиями... -- Французская революция 1848 г. имела широкий отклик во всей Европе. 17 марта 1848 г. произошло революционное выступление народа в Вене, в результате которого канцлер Меттерних бежал и была провозглашена буржуазная конституция. 18--31 марта в результате революционных выступлений народа в Милане Ломбардия была освобождена из-под австрийского владычества. 18 марта король Пруссии объявил конституцию. В марте--мае 1848 г. произошло повстанческое движение в Познаньском герцогстве.
   20 ...разбежалась и была потоплена в крови...-- См. прим. к I части, п. 43, и ко II-й части, п. 43.
   21 "L'Union" -- "L'Union sociale, revue populaire" -- "Общественный союз, народное обозрение", орган легитимистов; газета выходила ежедневно с 15 апреля по 7 июня 1848 г.
   22 "Assemblee Nationale" -- "L'Assemblee Nationale" -- "Национальная Ассамблея", французская ежедневная политическая газета консервативного направления, выходила в Париже с марта по июнь 1848 г., редактор Альфонс де Лавалетт.
   23 Ташеро Жюль Антуан (1801--1874) -- французский журналист и публицист, умет ренный буржуазный республиканец.
   24 "Revue retrospective" - "Обозрение прошлого", французский периодический сборник, издавался Ж. А. Ташеро в 1840-х годах.
   25 ...появился официальный документ... -- Имеется в виду отдельный выпуск "Revue retrospective", который содержал, по уверению Ташеро, копию анонимного доноса о тайном обществе "Времена года" и об организации им восстания, намечаемого на 12 мая 1839 г.; копия якобы была извлечена из секретного архива министерства внутренних дел и была снята с подлинника, написанного О. Бланки. Этот документ, имевший целью скомпрометировать Бланки, был грубой фальшивкой. Бланки написал опровержение, которое появилось в газете "Le Sentinelle des clubs", имевшей демократическое направление и выходившей в Париже в апреле 1848 г.; опровержение сопровождалось заметкой от редакции под названием "Протест Л. О. Бланка", Анненков, как и Герцен, поверил подлинности документа, опубликованного Ташеро.
   26 "Le Representant du peuple" -- "Le Representant du peuple, journal quotidien des travailleurs" -- "Представитель народа, ежедневная газета трудящихся", выходила в Париже с апреля по август 1848 г.; имела социалистическое направление, редактор П. Ж. Прудон.
   27 "La Carde National" -- "Национальная гвардия", французская ежедневная политическая газета умеренно-республиканского направления, выходила в Париже с 7 марта по 5 апреля 1848 г.; редактор Капо де Фелиде (1800--1863), журналист.
   28 "La vraie Republique" -- "Истинная республика", французская демократическая газета, выходила в Париже ежедневно в марте 1848 г.; редактор Торе Теофиль (1807--1869), публицист и журналист, мелкобуржуазный демократ.
   29 "бюллетени" -- "Bulletin de la Republique", официальный орган Временного правительства, печатал распоряжения и декреты, распространялся по всей Франции; официальный редактор Жюль Фавр; находился под непосредственным наблюдением Ледрю-Роллена.
   30 ...выходили из-под пера Жорж Занд... -- Жорж Занд была неофициальным редактором "Бюллетеня республики" и автором многих материалов, в частности обращений и прокламаций к французскому народу; ей принадлежит знаменитая прокламация от 15 апреля 1848 г., призывавшая народ к бдительности и революционной активности.
   31 Карбон Клод Антим (1808--1899) -- французский рабочий-социалист, публицист в журналист, редактор "l'Atelier".
   32 ...этим вялым возобновлением Жилблаза... -- Социальный роман Луи Рейбо "Жером Потюро в поисках единой социальной позиции" (1842), неоднократно переиздававшийся, своим описанием разных слоев французского общества, действительно, напоминал роман А. Р. Лесажа "История Жиль Блаза из Сантильяны" (1715--1735).
   33 "Les filles cloitrees" -- "Монастырские жертвы", пьеса французского драматурга Монвиля Жана Антуана, шла в Одеоне в 1830-х годах, была запрещена цензурой Дюшателя.
   34 "Le poete de famine" -- "Голодный поэт", пьеса шла в 1830-х годах в театре Амбигю, была запрещена цензурой Дюшателя; автора установить не удалось.
   35 "Le camarade de lit" -- "Товарищ по койке", пьеса 1830-х годов, запрещена цензурой в 1840-х годах; автора установить не удалось.
   36 "l'Auberge des Adrets" -- "Постоялый двор Адре", сатирическая эксцентриада Сент-Амана, французского писателя-драматурга и журналиста.
   37 "Robert Macaire" -- "Робер Макер", совместная пьеса Сент-Амана и французского актера Фредерика-Леметра, исполнителя главной роли.
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru