Аннотация: Впервые опубликованы в журнале "Современник" за 1847-1848 гг. в отделе "Смесь".
П. В. Анненков Парижские письма
П. В. Анненков. Парижские письма
Серия "Литературные памятники"
Издание подготовила И. Н. Конобеевская
М., "Наука", 1983
I
8-го ноября 1846 года.
С чего начать о Париже? Разве с брошюрного мира, который к новому году заволновался непомерно, словно сумасшедший перед полнолунием. Брошюрная литература в последние три месяца имела, как вы знаете, несколько фазисов. Она шипела по-змеиному около выборов 1, свистала потом на Ротшильда и компании железных дорог 2, а теперь разразилась альманахами. Сколько их, сколько их! Социальные, популярные, и проч. и проч. Полфранковики так и скачут у меня за ними: это походит на травлю. Меня более всего тешат усилия каждой партии говорить с народом народно и перетащить его на свою сторону. Уж как они захваливают его и какие шелковые ковры расстилают под ногами его: только удостой немножко поваляться в теории нашей! Один из этих альманахов, "de la France democratique"3, взыскан честью преследования. Его отобрали во всех книжных лавках, еще не известно за что. За литографию ли, изображающую медаль скульптора Давида в честь ларошельских сержантов4, за статью ли против палаты пэров, или за простонародные песенки на палату депутатов, которые не совсем глупы. Вот образчик:
Le chambr' c'est un coup d'oeil unique,
Et c'theatre est en verite
Bien plus gai qu' l'Ambigu-Comique
Et plus comiqu' que la Gaitel (bis)
Aux piec's qu'on r'present-les premiers,
L'jour est sombr'dans c'iocal ferme,
Mais on y voit beaucoup d'iumieres
Sitoit qu' l'iustre est allume {*}.
{* "Палата, если вы взглянете,
Настоящий театр,
Гораздо более веселый,
Чем Амбигю-комик,
И комичнее, чем Гете!" (бис)
"В пьесах-премьерах
Темно при закрытых дверях,
Но появляется много света,
Как только зажигается люстра" (франц.)}
Остальное все в романтическо-торжественном тоне Пьера Леру, который теперь в своем "Revue sociale"s изменил теорию распределения богатств в обществе, так что часть каждого работающего определяется уже не талантом его, а действительною нуждой (selon le besoin). Но где мерило? Эта крайняя степень, до какой может дойти сумасбродство сердца благородного и добродетельного! Остается только распределять общественные богатства по темпераментам, по расположению к брюнеткам и блондинкам (то-то бы хорошо!) и т. д. Странно, что о книге "Cosiderations economiques" до сих пор не говорит еще ни один из журналов 6. Уж не хотят ли они похоронить ее, как это бывает здесь, молчанием за железную стойкость автора посреди партий и презрение к ним? Говорят, что Луи Блан7, доктрина которого разбита в прах автором, поседел от негодования. А что -- если бросим в сторону религиозные колебания автора "Considerations economiques", читали ли вы когда-нибудь книгу, которая яснее и убедительнее доказала бы, что цивилизация не может отречься от самой себя, что все ее победы, как-то: машины, конкуренция, разделение работ и прочее, невозвратно принадлежит человечеству, и что единственная помощь для общества заключается не в благонамеренных способах исцеления, предлагаемых со стороны, а только в отыскании закона, по которому богатства развиваются правильно и сами собою?..
Толпы народа бегут в Saint-Germain l'Auxerrois смотреть вновь реставрированный портал его. Нынешним утром потянулся и я за ними и вынес оттуда весьма горестное впечатление, которое намерен разделить с вами. Внутренность портала и ажурные фронтоны дверей заняты фресками Виктора Мотте (Mottez) 8, изображающими историю Спасителя, с распятием над главным входом. Расчлененные столбы, образующие этот портал "ли галерею, покрыты во впадинах своих фигурами из Ветхого и Нового завета 9: выдумка весьма неудачная, потому что каждая фигура чудовищно жмется в этом узком пространстве и перегнута на самое себя. Это, впрочем, еще не самое противное. Главные фрески выдержаны в тоне новой римской школы. Уж не говорю о бедном чахоточном колорите, о рисунке без твердости и силы, о разрывчатости всего создания, но замечаю только новый факт в истории мистической живописи: во Франции она стала замещать гримасой -- выражение, вместо духовного упоения -- является у нее ступидитет {Ступидитет (от франц. stupidite) -- тупость.}, с вашего позволения, и страшное, отчаянное отсутствие всякой мысли, делающее то, что произведения ее походят на кафтан, ловко набитый, но висящий на палочке. Так искусство, оскорбленное в существе своем, отмщает ложным пророкам своим!.. Я дожидаюсь выставки, чтобы поговорить с вами на просторе об этом предмете. Знаете ли, что мне кажется? Мне кажется, что живописцы XIV и XV столетия, тречентистыи кватрочентисты, напрасно считаются людьми, переводившими в искусство божество и откровение. Они занимались выражением собственных религиозных созерцаний, а не определением божества, как отдельного мира, как объекта. Это было дело одного византийского искусства, а потому оно одно и свято. Наше отечество частью до сих пор сохранило ее предания, в Европе же искусство это утерялось еще ранее Джиотто и Фан-Дейка10, то есть XIV столетия. Вспомните, например, падуанские фрески Джиотто11. Тут главная задача, положенная художником, состояла в том, чтобы отыскать красоту формы для религиозных сюжетов и уловить выражение страсти, которая со всем тем проявляется у него еще весьма общно и неиндивидуально. Божественность сюжета тут только данная для посторонней и ему чуждой цели. Указывают обыкновенно на школу Перужино 12, на его задумчивые лица, спокойствие всех представлений и святую тишину, разлитую в них. Очень хорошо; но надо весьма небольшое внимание, чтоб увидеть, как все это принадлежит только личности художника. Как повторялся до Перужино, так и после него будет повторяться тот неизменный закон, по которому наш ум, силясь разрешить жизненные противоречия, создает грациозную мечту и за нею спасается от всех диссонансов, бурь и треволнений. Что тут есть общего с представлением божества, да и не профанация ли искать его в человеческой слабости, хотя и выраженной глубоко художнически? Перейдем к Фра-Фиезоле13, который особенно цитируется приверженцами мнения, оспариваемого мною. Здесь личность выступает еще сильнее. Где ярче выразилось католическое монашеское воззрение на жизнь, как не у этого моваха? Не есть ли каждая его картина призыв к католическому монастырю, к музыкальной обедне, к торжеству обряда, к детям красивым, как ангелы и возвышающим кадила, к толпе доминиканцев, благоговейно стоящих перед престолом? Все это, может быть, очень похвально (а художественно оно чрезвычайно), но общего определения божества искать тут не следует. Другое дело -- византийское искусство! С самого зародыша своего имело оно целью чисто и просто напоминать Его. Зная, что лик человеческий не в состоянии дать никакого пояснения в этом случае, оно создало свои условные типы, имея в виду только разбудить частное сознание и поднять его к внутреннему созерцанию божества. Так точно некогда было и в Европе. Кто не видел знаменитой Pala d'ora в храме св. Марка 14в Венеции? Это собрание мозаичных картин по золотому полю, изображающих события Нового Завета и черты из жизни святого Марка, деланные в самом Константинополе в X столетии. Искусство занято тут не тем, чтоб осмотреть каждое явление со всех сторон и выразить его в наибольшей полноте, а напротив, взять только сторону самую простую, намекнуть ею без всяких подробностей о происшествии и представить все остальное благочестивому воображению самого зрителя. Искусство, как бы пораженное ужасом, отказывается от всех своих притязаний, но это-то самое и упрочивает ему сильное влияние. И так всегда поступает искусство символическое. Все же, что было сделано после Византии, и все, что будет еще делаться, несмотря ни на какие порывы и стремления, всегда было и всегда будет результатом личности человека, принадлежать только человеку и объясняться его понятиями, наукой, историей и никогда не выходить из этого круга! Не так ли?..
Мне случайно попался здесь на днях один славянский "Сборник" 15. Так как я давно уже не имел в руках русской книги, то с радостью пробежал первую статью: "О современном направлении искусств пластических"16 (прилагательное на конце для колорита). Мы с вами, кажется, говорили когда-то о невыгодах сильного литературного образования. Знайте же, что самый блестящий пример способности беседовать о всяком предмете без изучения его находится, к великому моему изумлению, не здесь около меня, в Париже, под колоннадой Магдалины, а там около вас, под стенами Китай-города. Мастерство вводить лица и сказать о них именно все то, что -- смею выразиться так -- связано почти со звуками их имен, но сказать особенным оборотом, как будто заключающим новую мысль, это мастерство очень порядочно развито у вас. Иногда, конечно, от трудности работы бывают и промахи. На стр. 34, при суждении о Меркурии скульптора Джиованни Болонского17 я встретил, например, следующий период: "Не просто, непосредственно вылилась она (статуя): художник стремился придать особенную легкость и подвижность фигуре, утончая и облегчая формы тела: он не чувствовал, каков есть, не знал, каков должен быть Меркурий, и потому в произведении заметна какая-то односторонность..." Я подходил к этому периоду и справа, и слева, и en face {Напротив (франц.).}: все напрасно. Он, как чудовищный сфинкс, продолжал смотреть на меня тупо и безжизненно. Прибавьте еще к этому старческую, особенно неприятную хитрость избегать результатов собственных положений, когда они открывают существенную, светлую сторону противной партии. Самая религиозная школа живописи в Италии, по мнению автора, была Умбрийская 18. Она несомненно выросла в лоне латинизма, но чтобы отделаться от уважения к нему, автор придумал следующую фразу (стр. 45): переход Умбрийской школы к другому направлению "доказал бессилие западного католицизма удержать в пределах религии ни живописи, ни тем более других искусств" и проч. и проч. Очень ловко! Еще одна любопытная черта в этой статье. Некоторые из периодов ее до такой степени общи, что, как флаг, могут развеваться по воле ветра во все стороны. Так и видно, что у них нет корней ни в труде, ни в мысли. Впрочем, мне иногда это кажется следствием тех софистических и праздных диспутов, за которыми большая часть нашей молодежи теряет всякое чувство истины. Посмотрите сами (стр. 43): "Но сильное развитие других сторон жизни, независимых от искусства, и внутреннее сознание самого художества, пробуждаемое теоретическими направлениями, препятствует искусству удалиться от жизни действительной, как это было во время цвета академии"... Поставьте вместо препятствует способствует -- мысль будет в той же степени верна, как теперь: так отвлеченна она и так походит на тему для диспута! Статья эта заставила меня крепко задуматься о нашем образовании, о классе общества, который его получает, и об употреблении, какое он делает из него. Уяснилось мне одно следующее: замечание о чужой гнилости еще не есть признак собственного здоровия... Но довольно об этом.
Жизнь течет здесь в Париже пока еще весьма тихо и вяло, чему особенно способствует катастрофа орлеанского наводнения. Многие говорят, что и полное издание повестей Бальзака под титулом "Comedie humaine" {"Человеческая комедия" (франц.).} немало помогло развитию общественной грусти. Не могу удержаться, чтобы не передать вам одно замечание о Бальзаке, слышанное мною или в театре или за обедом: "Сочинения Бальзака походят на корзинку ходячего стекольщика: каждое стекло само по себе весьма тускло, а вместе взятые, они составляют массу, непроницаемую для света". Очень мило! Движение около театров однакож начинает, видимо, усиливаться. В Ambiqu Comique имела успех, и, что называется, колоссальный, новая драма Сулье "La closerie des genets" 19. Дело тут в двух отцах, подозревающих каждый свою дочь в незаконном составлении ребенка и вследствие сего позволяющих себе самые отчаянные тирады и поступки. Все улаживается, впрочем, благополучно после многих испытаний и страхов. Умный посредник, маркиз из помиренных легитимистов, успевает освободить обольстителя от жены, насильно ему навязавшейся, и возвратить его к ногам жертвы, между тем как он, сам маркиз, берет, вероятно, за комиссию, невинную ее подругу. В первые представления одобрение публики близка подходило к энтузиазму. Это заставило меня еще раз серьезно подумать о болезни, полученной мною еще в молодости, и которую, за неимением лучшего, я называю: позывом к художественности 20. Всякий раз, как удавалось задавить этого червячка, гнездящегося во мне, глаз мой прояснялся, и я чувствовал себя здоровее. Нынче, выгнав его одною художественною статьей из славянского "Сборника", о которой уже упомянуто,, я тотчас понял причину общего восторга и законность его. Все лица драмы взяты из жизни и верно выражают уровень, проходящий по всем слоям французского общества. Бретонский мужик с крестиком св. Лудовико за Вандейскую войну21 подает братски руку наполеоновскому генералу с почетным Легионом22. Блестящий замиренный маркиз23 стоит между крестьянскою девушкой и барышней в дружественных отношениях, понимаемых и тою, и другою. Отпускной солдат из Алжира24 идет рука об руку с артистом из Парижа. Не забыта даже дама большого света, родословная которой начинается в бедной хижине; но она несколько оклеветана,. и это чуть ли не существенный недостаток пьесы. Вот на каких лицах зиждется вся драма, и теперь понятно, отчего с первого раза вызвала она сочувствие публики.
Вам, может быть, приятно будет узнать новую шутку неугомонного Кабе25. Он уже давно на последнем листе своего "Populaire" печатает похвальные письма самому себе, получаемые от лиц всех сословий. Ныне сообщает он новый вариант панегирика. Какой-то господин, будучи при смерти, поместил в завещании: "объявить Кабе глубочайшую благодарность за минуты наслаждения, доставленные мне, завещателю, чтением икарийской системы"26. Почтенный покойник! Это, однако, еще не лучшая шутка Кабе. Он повздорил с фаланстерианцами27. Спор вышел, кажется, из того, чтоб узнать, которая из двух партий более облагодетельствовала человечество. Из желания очистить поскорее этот пункт Кабе предлагает Консидерану28 нанять общими силами большую залу в хорошем квартале города и держать публично диспут о достоинстве обеих теорий, как во времена Абеляра. Дело остановилось за безделицей -- за позволением. Вероятно, администрация, мало заботящаяся об интересе писем из-за границы, лишит меня удовольствия видеть одно из любопытнейших заседаний, какие представляло последнее десятилетие. Это тем более правдоподобно, что "National" возбудил презрительный смех в консерваторах, яотребовав для работников публичных заседаний и права говорить о выгодах и невыгодах снятия таможен, как о деле, в котором они всего более заинтересованы, между тем как противники таможен, пэры и мануфактуристы, получили позволение составить общество и иметь заседания. Какая же тут, бога ради, зала для фантасмагорий Кабе и Консидерана я для публичных прений о том, чтоб узнать, где будет слаще пить и есть, в Икарии или в фаланстерах?
Сегодня хоронят старика Дюперре29 у Инвалидов, но на дворе холодно и сыро -- и у меня нет охоты смотреть эту церемонию...
До следующего письма.
II (а)
[Когда Париж денно и нощно стучит у вас под окнами, но [эти] и это имеет занимательность. На слишком гладкой дороге приятно встретить бревно и попотеть около него, а потом ведь всегда есть возможность плюнуть и обойти препятствие.] Многие находят, что обыкновенные сумасшествия французского карнавала в нынешнем году достигли крайнего развития, за которое вряд ли и перейти могут. Замечено именно в полицейских сержантах невыразимое снисхождение к условным жестам и позам [лореток] гризеток на балах Оперы, Varietes, Валентине и относят это к нетвердому положению министерства. Всем известно, как долго страдала Франция от чистоты нравственных убеждений муниципалитета и катоновской строгости 1 правил таможенных приставов. И тем, и другим нанесены страшные удары. Допущение живых картин, сделавшихся источником дохода для трех театров и забавным зрелищем публики, так крепко связывает греческую цивилизацию с парижскою, что даже эстетика и филология противятся вмешательству цензора в кивере и красных эполетах. Развитие публичных балов доконало совсем это установление, уже потрясенное живыми картинами. С годами пропадала в них интрига, значение маски, таинственность и умение сочинить маленькую повестицу, а все более выказывалась потребность судорожного потрясения организма и усилия сделать назло официальному опекуну2. Несколько лет маскарад был войной между публикой и блюстителем благочиния. К ужасу моему должен я вам сказать, что последний побежден, по крайней мере на эту зиму. Галопад, который теперь танцуют, уже не может быть бешенее, вскрик уже очень близко подходит к настоящей лесной дикости, и речи, которые вам держат на ухо, сохраняя умеренность, требуемую духом языка, уже ямеют весьма ясный благоуханный запах примитивности и наивного прерывания в природе. Причину упадка маскарадов Оперы полагают, главное, в том, что умные и добродетельные лоретки, уже вышедшие из точки отправления Руссо 3 к более широкой системе шотландского эмпиризма "г. Дюгальд-Стюарта 4, разобраны и Оперу не посещают. В этом они походят на лучших профессоров Франции, которые, сделавшись пэрами, и лекций более не читают5.
Что касается до посягновения на таможенных, оно вышло из общества свободного обмена 6,для ясности скажу: du libre echange. Я был на последнем его заседании в Salle Montesquieu. На трибуне величались все знаменитости политической экономии: Дюноэ 7, Бланки 8, Шевалье, Бастиат 9, Леон Фоше 10, Горас Сей 11, а внизу до трех сот человек избранной публики собралось посмотреть на них. Известно, что противная партия, составившая комитет для защиты национального труда, а для ясности скажу: comite pour defendre le travail national, вместо опровержений профессорских теорий в какой-нибудь другой зале, взволновала мануфактурные департаменты Франции и послала грозный циркуляр администрации, объявив, что при первой уступке ее свободным обменщикам она, партия защиты, вооружит врагов династии. Вы видите, экономисты рассчитывают на красоту своего слова, мануфактурщики -- на величие вооруженной силы; те опираются на непреложные законы ума, а эти -- на твердость и самоотвержение кармана. Старик Дюноэ открыл заседание выговором противной партии за грубость употребляемых ею средств и призывал ее к спокойному, дельному обсуждению вопроса. Бланки визгливым голоском опровергал упрек в дерзости новой реформы, ограничивая ее на первый раз уничтожением в тарифе параграфа совершенных исключений и понижением пошлин с некоторых предметов, как кофе, какао и проч., которые от увеличившегося потребления вознаградят снисхождение правительства к ним с избытком. Он объявил также, что по милости мануфактуристов нынешние палаты неподвижнее палат двадцатых годов и что мануфактуристы не имеют даже права подавать голоса в настоящем вопросе, будучи судьями в собственном деле. Тогда воздвигся Шевалье и тоном жреца, только что беседовавшего с Аписом12, произнес громовую речь против мнимого патриотизма защитительной партии и ее претензий блюсти выгоды работников13. Хорош этот патриотизм, который из личных выгод уничтожил блестящие начатки таможенного союза между Францией и Бельгией, который из мелочного расчета не допустил в государство сезама14 и тем лишил Францию нескольких миллионов и возможности поднять торговую морскую силу! Хороша претензия, когда фабрики мануфактуристов суть вертепы распутства, огрубения и уничижения человеческих способностей! Вот как говорил он! В больших собраниях [любезный друг Боткин] я заметил, что слушающие бывают иногда любопытнее говорящих. Например, немаловажное значение приобрело для меня обстоятельство, породившее в самую жаркую минуту речи Шевалье громкий и продолжительный смех. Увлеченный бесом ораторства и естественным желанием как можно более напакостить враждебным фабрикантам, Шевалье поставил им в пример один американский город до 30 000 жителей, в который приходит со всех сторон 18000 хорошеньких работниц, никогда не подвергающихся опасности защищать свою невинность и добродетель. Взрыв безумного смеха, встретивший слова эти, убедил меня, что по сю сторону океана эти 18 тысяч целомудренных дев весьма бы поуменьшились и что здешняя публика не понимает благородной терпимости публики американской. Это меня глубоко опечалило, как вы догадываетесь. Наконец, Горас Сей заключил заседание, убеждая нас, слушателей, к рас-4 пространению, по мере сил и возможности, идеи свободного обмена, которая, -- говорил он, -- должна обойти весь мир. А до тех пор можно, я думаю, заметить, что идеи редко распространяются посредством приглашения. Вообще эта борьба чистой теории с живыми интересами, сделанная под влиянием английской реформы 16 и без всяких других средств, кроме правильности выражения, весьма походит на забаву ученых. Это -- их Тиволи 16.
Любопытнейшую сторону парижской жизни представляют в эту минуту, без сомнения, новые произведения промышленности, выставленные магазинами. Целую неделю ходил я по лавкам и признаюсь, давно не испытывал такого удовольствия, как в этом изучении тайной мысли, двигающей современную производительность. Право, любопытно было бы определить, каким образом формируется эта мысль, называемая вульгарно модой, а что она вдруг проносится от одного конца государства до другого, светится в разнороднейших произведениях -- в ножевом клинке и в куске материи, и имеет корни в общественной настроенности -- это, мне кажется, очевидно. В эту минуту, например, факт, что вся изобретательная способность индустрии движется воспоминаниями искусства и образа жизни XVIII столетия17, этот факт для меня столько же важен, как недавнее арестование одного N "National" за статью против возвращения правительственной системы к старому порядку вещей. Вы легко свяжете, [друг мой,] страсть, которая овладела многими, собирать вещи и игрушки прошлого века с наклонностью настоящего к полному наслаждению собой и жизнью. Здесь образовались для первой целые магазины. У Дивильруа (passage Panorama) любовался я коллекцией старых опахал, роскошно обделанных в черепаху, золото и перламутр и на которых кисти учеников Вато 18 и Буше 19 изобразили беседу дам и кавалеров в присутствии амуров, поясняющих содержание ее, сельские праздники, даже мифологические события под деревьями, где в листьях таятся воркующие голуби. У Рого, на Монмартрском бульваре, это еще полнее. Там выставлены золотые табакерки с тончайшею живописью идиллического содержания, весьма мало закрывающего настоящую мысль сюжета, перстни, брошки и, наконец, те маленькие фарфоровые статуйки, в которых под видом пастухов и пастушек прошлый век рассказывал анекдоты из собственной жизни. Но промышленному искусству предстояла на этой реставрации недавней старины трудная работа заключить дух ее в непогрешительную чистоту линий, в художественную форму, снять угловатость с представлений ее и умерить выражение. За этою работой промышленность нынешнего года показала талант неимоверный. В магазинах Жиру я видел дамские туалеты, рабочие столики, вазы, сервизы и бюро для письма, в которых главный мотив составляет эмаль по фарфору, прорезанная тонкими золотыми нитями и покрытая живописью, где цветы и амуры переплетаются в удивительном рисунке. С трудом можно отвести глаза, и только ярлычки >с ценами 2 т., 3 т., 4 т. франков заставляют их,так сказать, войти в себя. Этот tour de force {Смелый прием (франц.).} или ловкость современной промышленности еще яснее видна в магазинах Таксана, на углу бульваров и улицы de la Paix. Он приготовил к новому году доброе количество ларцов, несессеров, пюпитров для письма, garde-bijoux {Шкатулка для драгоценностей (франц.).} и проч., из которых, каждый есть образец отделки и, в некотором роде, поучение плодотворное. Круглота формы, любимая восемнадцатым столетием, образовала, здесь превосходный рисунок: золотые полосы вместо старой путаницы завитков разрешились в художественные арабески, и линии, подражающие старой оковке ларцов, пересекаются удивительно свободно и красиво, а живопись, сохраняя тон нежной аллегории, выдержана строго и вместе тепло. Каждая вещь в этой форме может быть принята за светлое воспоминание отжившего столетия. Смотря на нее, хочется быть богачом, ю покуда не отнимут ее от глаз, страдаешь жаждой обладания. Обиднее всего, что имена рисовальщиков, дающих первую мысль этим вещам, совершенно потеряны для публики, которая знает только человека, приведшего ее в исполнение. Бронзовые произведения, требующие, как вы знаете, настоящего творческого таланта, и притом в весьма сильной степени, уже гораздо слабее. Одна часть их навеяна бытом Алжира, который имеет сильное влияние и на самою живопись: так много тешит новая колония народное самолюбие20! Это борьба бедуинов с гренадерами или эпизоды африканской жизни, где барс и степной лев меряются силами с кавалеристом французской армии и проч. Вторая часть их, весьма полно представляемая магазином Сюса, находится в крайнем противоречии с первою: это женщины в сладострастных положениях несмотря на то,, выражают ли они робкую стыдливость или безграничное упоение, скромность или увлечение. Любопытно, что многим из них основным типом, послужила великолепная, несравненная Венера Милосская из Луврского музеума. Художники только, вероятно, из тонкой лести мещанству представили эту энергическую, страстную женщину в ее вседневных занятиях: в расческе роскошной косы, в омовении чудного тела ее и даже в перемене хитона; можно подумать, что все это злая нескромность горничной девушки Венеры. Впрочем, истинное, выражение искусства находится не в произведениях, где забота о дешевизне, старание сделать доступным приобретение неимущему эстетическому карману порождает непременно некоторую мелкоту представления и выделки. Я совсем не приверженец, системы, выдуманной, полагаю, старым ночным колпаком и состоящей в том, чтоб умельчать великие вещи ради доставления удовольствия экономным супругам или бедным молодым людям, подающим надежды. Она" рождает подлог вместо дела, производит иллюзию вместо поучения, портит в одно время и образец, и того, кто наслаждается подражанием ему для бедных [как мы с вами, друг мой] есть музеумы, выставки, собрания: вот настоящая подмога бедности. И какое приобретение может с ними сравняться, и какой богач имеет то, что каждый день может видеть всякий? Европа поняла дело лучше, чем человеколюбы сантиментальные: между тем как публичные кабинеты и коллекции распространяются везде и неимоверно, фальшивые древности, подражания монетам, бисквитные статуйки, уродливые копийки беспрестанно падают. Все это я вам говорю по случаю магазинов серебряных дел мастера Мореля в улице des petits Attgustins. Там все дорого, но каждая вещь кажется упреком обветшалому, древним неизвестному разделению ремесла от искусства. Начиная с золотого набалдашника для палки до серебряного сюрту {Сюрту (от франц. surtout) -- большой вазы.} для пиршественного стола, все имеет у него в основании поэтическую, художественную мысль, которая отзывается на всех подробностях и наполняет собою как главную фигуру, так и самую дальнюю черту произведения. Я видел, например, кубок, у которого кристальная чашка покоится на двух золотых фигурах -- тритона и нереиды, между тем как вьющиеся широкие растения ползут по двум краям чашки и чудно завиваются вверху, составляя ее ручки. Везде верность раз взятой мысли поразительная. Из множества вещей помню еще один браслет с жемчугом. Что может быть обыкновеннее этой данной мысли? Но две серебряные резные русалки на золотом фоне, взятые в ту минуту, когда выносят они со дна морского корзинку перлов, сообщают обыкновенному браслету оттенок художественности и высокого искусства. Особенно ими помечена одна серебряная холодильница шампанского. Подножие ее составляют три пантеры, головы которых повторены еще и на золоченой крыше; на круглых же боках ее развивается удивительный рельеф: внизу спят вакхическим сном четыре лица четырех разных возрастов, между тем как над головами их носится вереница женщин, изображающая горькие и страстные видения каждого. Присутствие творческой силы тут уже так ясно, что у Мореля просили позволения перевесть рельеф этот на слоновую кость и украсить им стены богатого кабинета. Однакож заговорился я о промышленности, но ведь она тоже принадлежит к явлениям здешнего карнавала, о коем здесь и ною преимущественно.
Но самое несомненное достояние его суть две театральные пьесы, два обозрения на театре du Vaudeville и на Палерояльском. В первом является новая планета в бюро "Иллюстраций"21 (г-жи Дош22 и Жюльет23), и последняя показывает первой, называя ее сестрицей, все, что происходило нелепого в Париже. Идут пародии на театральные пьесы прошедшего года, новые открытия, объявления, романы, спекуляции. Планета чуть-чуть с ума не сходит от ужаса и бежит опрометью к себе на небо, где она. с начала веков вела спокойную и добродетельную жизнь. Палерояльское обозрение еще смешнее. Там хлопчатый порох (poudre-coton), в образе Сенвиля24, идет с приятелем своим, центробежного дорогой, изображаемою г-м Грасо 2S, взрывать монмартрские копи и отыскивать клад. Вместо клада попеременно являются им на Монмартре: "Клариса Гарлов" 26, "Найденыш" Сю27, "Вселенная и свой уголок" Мери28, драма Су лье29, госпожа Магодор, аристократические купальни, "Роберт Брюс" Россини, битва кашемиров, театры, экономическая щетка, сам Александр Дюма с новым театром 30, где люди будут с столовыми, гостиными и конюшнями и проч. Неудержимый хохот носится во все время представления этой пьесы, имеющей большой успех и которая, наконец, делается невыносима по изобилию уморительных глупостей и сумасшествию веселости, не дающих вам отдыха ни на минуту. Оставляю до будущего письма [Боткин] печальную историю появления великих сценических произведений, которых ожидала публика с таким замиранием духа: "Agnes de Meranie" Понсара 3 и оперы "Роберт Брюс" Россини. Было бы неуместно говорить о них тогда, как Париж, несмотря на сильные холода, денно и нощно бегает по улицам, словно спасаясь от всякого дельного слова и от всякого напоминовения о литературных и жизненных треволнениях.
[1-ое Генваря 1847 -- С сим числом вас поздравляю. Я пишу к вам в Москву, но не знаю, где вы. Повторите ваш адрес, да на всякий случай приложите адрес того Современника32, к которому можно писать в случае нужды. Мне это необходимо. Кудрявцев33 мерзнет жалостливым образом.
П. Анненков]
II (б)
- В College de France и в Сорбонне не все по-старому [любезный В. П.], Вы знаете, что в первой Эдгар Кине отказался от кафедры по случаю перемены, сделанной в его программе, и южные литературы, таким образом, не имели представителя в Париже. Вероятно, тени Дантов и Камоенсов 1 громко требовали удовлетворения от Сальванди 2, потому что он, при открытии нового курса, отдал кафедру Кине 3 г. Гинару 4; но этой кафедре, вероятно, суждено переменять беспрестанно обладателя. Кине, разумеется, протестовал против назначения ему адъюнкта без его согласия, но, убежденный потом самим г. Гинаром, объявил, что если уж нужен непременно адъюнкт, то лучше г. Гинара не найти. Все, казалось, было слажено; однакож с приближением курсов последний проведал, что студенты, вполне признавая его добросовестность и многие хорошие качества, все-таки собираются освистать его при первом появлении, не находя другого, как самый лучший способ оказать симпатию свою к его предшественнику. Не чувствуя в себе способности на самопожертвование, Гинар, под предлогом глубокого уважения к Кине, отказался вовсе от кафедры, и зима эта, таким образом, должна пройти для нас без единого слова об инквизиции, Колумбе, ореолах Жиотто и воплях Бруно 5 и проч. Это жалко. Впрочем, поведение Кине во всем деле было чрезвычайно достойно и благоразумно. Кине живет точно так, как говорит -- несколько напыщенно, но очень звучно и твердо. В Сорбонне произошло нечто посерьезнее. Знаменитый Дюма 6, вероятно, уже снесясь с администрацией, предложил от собственного имени [совету] факультету des Sciences {Наук.}, где он старшина, просить совет университета об образовании третьего факультета -- механических искусств, ремесел и земледелия, студенты которого могли бы получать все ученые степени первых двух факультетов. Так и сделано. Вы понимаете [,друг мой], что утвердительный ответ на эту просьбу будет одним из самых важных происшествий нынешнего года во Франции. Впервые промышленность и землепашество станут наравне со всеми другими учеными занятиями, почислятся детьми современной цивилизации, и снимается с них последнее урекание в корыстности и неблагородстве, оставшееся от средних веков. Гораздо менее будет вам понятно, что мера эта встретила [самое] первое жаркое сопротивление. [как бы вы думали где?] в демократической партии. При этом случае особенно ясно выказались узкость и ограниченность ее понятий о морали, которая все еще держится на старом эпитете d'un homme irreprochable {Безупречный человек (франц.).}, то есть на достоинстве быть бедным с удовольствием и заниматься только невещественными вопросами самой первой величины. Едва разнесся слух е нововведении, как партия ("National") объявила, что им оскорбляется величие науки, принужденной заниматься теперь торгашами, спекулянтами, фермерами вместо того, чтоб смотреть в небо, открывать идеи, совершенствовать человечество. Равнять людей, говорила она, -- которые если и изобретают что-нибудь, то изобретают для собственной пользы,-- равнять их с бескорыстными тружениками кабинетов есть позорная выдумка, достойная развратного общества, которое хочет освятить наукою собственную болезнь -- жажду золота. Так они поняли эту меру. Дюма, разумеется (к случаю пришлось), растерзан в куски. Вообще [,друг Боткин,] моральные идеи оппозиционной Франции -- вещь любопытная и заслуживали бы некоторого разбора, который, однако, оставляю до того близкого случая, когда писать будет не о чем. В это время я [тоже] вам скажу, что воззрение самого автора "Systemes des contradictions" на жизнь до такой степени сухо7, хоть и верно логически, что если жизнь не захочет быть добродетельною по его системам, право, хорошо сделает. В этом будущем письме я укажу вам на вторую часть увража его, где семейный быт так прекрасно определяется, как домоводство, ключничество и скопидомство, где еще приложено нечто в роде математической таблицы для особ обоего пола, с обозначением, в какой, возраст и какою любовью любиться им следует, где еще, именно по этой природной глухоте к биению жизни, не понято значение искусства и артист назван развратителем общества! Тогда же обращу я ваше внимание на замечательный факт, недавно мною слышанный: говорят, что Прудон и Жорж Занд, при взаимном уважении, терпеть друг друга не могут. Как это понятно! Наконец, я заключу письмо мое указанием на "Лукрецию Флориани", этот перл романов Жорж Занд, в котором не знаю чему более удивляться -- широте ли кисти, глубине ли характеров, мастерству ли рассказа и которое многие приняли за снятие всякого запрещения, между тем как он есть, напротив, самое строгое наложение правил на праздношествие страстей, по моему мнению, разумеется, и моральный вопрос разрешается превосходно 8.
В полемике, возбужденной решением сорбоннского факультета наук, было уже несколько любопытных случаев. Прилагаю здесь один. Министр предоставил самому факультету обсудить предложение и подать ему рапорт подробный, что и было выполнено. Журналы тотчас же объявили, что рапорт этот составлен г. Дюма и фальшиво им выдается за мнение самого факультета. Три члена последнего протестовали против несправедливого утверждения, и в числе их свежая знаменитость, г. Леверрье 9. Вы знаете, с каким триумфом поднят он был на щитах за открытие планеты. Награды, похвалы и даже стихотворения посыпались дождем. Меня немножко посмешило, что при исчислении первых помечено было и позволение содержать табачную лавочку, данное сестре его; но я перестал смеяться, когда вспомнил народное происхождение почти всех здешних ученых и бедность, с какою боролись их семейства вначале. Итак, теперь наступила для Леверрье минута пережить другую сторону предмета: началось разложение его репутации. Известно, как это делается: миру, удивленному громкою славой, показывают те дудки, которые служили для произведения звука, и работников, нанятых сообщать им воздух из собственных легких. Это больно со стороны, но вместе благодетельно. Человек перегорает на огне полемики и выходит именно только тем, чем создала его природа. От души можно поздравить Леверрье, что гонение началось так рано: Оно как оспа: чем скорее, тем лучше.
Остальное в College и в Сорбонне по-старому; те же профессоры, то же направление, хотя многие из них выбрали новые предметы. По мере того, как с течением зимы все они будут яснее определяться, я буду сообщать вам известия. Вне круга официальных преподаваний замечательны три курса: Огюста Конта -- о положительной философии, Араго 11 -- популярной астрономии в обсерватории и Рауль-Рошета12 -- истории древних архитектур по оставшимся памятникам в королевской библиотеке. Возвращаюсь опять к университетскому вопросу, с которым не могу расстаться, -- так он мне кажется важен, а главное так живо затронул он здесь всю литературную часть публики. "Journal des Debats" еще с переформовки университетского совета сохраняет в отношении к Сальванди, вы знаете, некоторого рода оскорбительный тон недоверия. Ожидали от него сопротивления новой мере -- и не ошиблись. Еще задолго до появления рапорта г. Дюма посетители College de France были несколько изумлены вступительною лекцией Сен-Марк-Жирардена, одного из главных редакторов журнала, как известно. Предмет, им выбранный на нынешний год, -- литература XVIII столетия, подал ему случай горько посетовать на материальное направление нашего века, в котором может погибнуть -- говорит он -- духовное наследство отцов французских. "Промышленность -- дело полезное, -- внушал он нам, -- согласен даже, что результаты ее достигают иногда поэтического эффекта, но когда мысль всего общества устремлена единственно на промышленность, я принужден сказать: есть опасность!" Слушатели были приведены в умиление, чему, вероятно, особенно способствовало воспоминание об акциях железных дорог, полученных журналом "des Debats" от компании 13. Вслед за Жирарденом и Филарет Шаль открыл свой курс северных литератур. Вступительная лекция этого второго редактора была еще смелее. Он просто объявил, что все современное поколение Франции представляет ужасное зрелище духовной немощи, подавлено мелочными интересами, но что близко время, когда молодежь, погрязшая теперь в легких и часто неблагородных удовольствиях, очнется, пробужденная опасностью, какая угрожает основным идеям отечества... И тот, и другой профессор были правы; яо согласитесь, что сходство этих причин с истинами, преследуемыми
самим журналом, в котором эти профессора участвуют, могло произвести некоторое замешательство в умах. Все объяснилось строгою статьей "des Debats" касательно меры. Они ("des Debats") проведали именно, что, кроме своего официального смысла, мера еще имеет затаенный смысл -- отнять непомерную важность, данную в народном образовании латинскому и греческому языкам. Это посягательство на основное качество литератора должно было соединить пишущую часть публики всех цветов, и действительно, в эту минуту совет университетский имеет приятный случай наблюдать, в какой форме выражается одно и то же осуждение у разных лиц, смотря по их темпераменту и любимому чтению каждого. Одна "La Presse" делает исключение... Я всегда удивлялся способности этой газеты, стоя На одной ноге с "Debats", говорить всегда наперекор им14. Этим она выражает свое стремление к успеху, который, впрочем, должно понимать не иначе, как успех в подписчиках. К этой потребности противоречия следует отнести и то, что она открыла по вопросу о свободе торговли колонны свои г. Видалю15, который равно беспристрастно называет слепцами и pro {За (франц.).}-таможников и contra {Против (франц.).}-таможников, а говорит об организации государственного обмена, условливающем просветленное позволение и таковое же запрещение. Мне не нравятся [Боткин] эти обоюдоострые статьи, порожденные заразительным примером Прудона и, как у всех подражателей сильного образца, лишенные настоящего значения; но это в сторону. Одобрение "La Presse" не спасает университетской меры, которая под всемогущим осуждением, а главное, под могущественным veto {Вето (лат.).} "Journal des Debats", вероятно, бедняга, и зачахнет. "Так из чего же было занимать меня этим вздором, и еще во время карнавала?" -- можете вы сказать весьма основательно. А я вам отвечу с нахальством, всегда приходящим по мере писания и развития предмета на бумаге, что весь проект имеет для меня особенное значение. Он мне кажется симптомом сознания, пробуждающегося в самой Франции, касательно разъединения, существующего здесь между потребностями общества и официальным преподаванием. Я исключаю точные науки и говорю только о нравственных, философских и исторических. Идеи, которые кружатся в народе, ничего не имеют общего с Сорбонной. Каждый груд, немного дельный, находится в явном противоречии с кафедрой. College de France, установленная с целью выражать частное воззрение, личный опыт, упала до совершенного произвола в назначении лекций, в предметах их, в способе изложения [все вещи, крепко удивлявшие нашего Кудрявцева]. Франция думает, судит, открывает совершенно помимо касты своих наставников, которые, наконец, потеряли способность и понимать ее. Мудрено ли, что борьба между духовными нуждами общества и стоячестью официальной науки проявляется то посредством учено-религиозного вопроса, как прежде, то посредством учено-индустриального вопроса, как теперь? Я люблю подчиняться всеобщему приговору и, несмотря на блеск последней меры, сначала ослепившей меня, уступаю голосам, которые находят в ней опасность для нравственного влияния государства... Им, конечно, лучше знать настоящее его величие, чем иностранцу, хотя бы он и принадлежал к числу друзей ваших; но, соглашаясь, что проект, может быть, не зрел, для меня остается еще убеждение, что он выведет за собою другой, полнее. Нельзя же, чтобы в обществе, особенно отличающемся стремлением к единству материальной и духовной централизации, воспитание и жизнь шли рядом, не заботясь друг о друге, как в азиатских городах турка, данный в провожатые немецкому археологу. [Высказав это самым торжественным тоном, какой бир-бас породить может, жду вашей меткой и прозорливой оценки.]
Из новых публикаций замечательны особенно, во-первых: "Histoire de la domination romaine en Judee" par S. Salvador, 11 части 16. Кроме увлекательной занимательности рассказа о всей политике римской в Сирии и Палестине, яркой картины разнородных партий, существовавших в Азии с Помпея 17 до Тита 18, и пояснения многих событий туземными нравами, книга эта еще развивает и героическую сторону в характере еврейского народа, забытую теперь почти совсем. Вместе с тем она доказывает упорство еврейской мысли, сохраняющейся даже ныне в самых образованных людях этой нации, так что воззрение Сальвадора в 1846 году на историю иудеев можно легко связать с понятием о ней санхедрина времен последних Маккавеев20. Обращаю внимание ваше на эту книгу, которая вместе с "Филиппом II и Перецем" Минье21 и с посмертным изданием: "Histoire de la poesie provencale" Фориеля22 составляет венок исторических произведений французской школы [изданных], появившихся в этом году. Не мешает вам знать, если еще не знаете, что Дидот издает в дешевом издании 12 томов "Bibliotheque des memoires relatifs au XVIII siecle" 23, которая начинается с последних годов Людовика XIV строгим выбором любопытнейших достоверных записок, как-то: г-жи du Hausset, барона de Bezenval 24и проч., а окончится на временах терроризма записками госпожи Роланд25 и другими. Уже серия этих записок открылась мемуарами m-me Delanay, горничной девушки герцогини Менской26, в которых Сент-Бев отыскал так много тайной грусти, недовольства своим положением и разочарования! Вообще, с годами способность Сент-Бева к анализу едва заметных оттенков в характере, любовь его к утонченному проявлению чувства и мысли, снисхождение ко всем болезненным и расслабленным организациям чрезвычайно усилились. Пример -- его статья о Теокрите27, помещенная в "Journal des Debats". Это переносит меня к другому, не менее замечательному критику, Филарету Шалю. Из своих лекций, из статей, разбросанных по обозрениям, выдал он четыре тома (дешевого издания) "Le dix-huitieme siecle en Angleterre", "Etudes sur l'Antiquite" 28и прочее, и обещает еще продолжение. Это -- чтение самое разнообразное, в основании которого положена бездна эрудиции, беспрестанно вас обманывающей и оставляющей только в раздражении любознательность чтеца. Всякая мысль у него покидается тотчас, как показалась новая сторона предмета, мелькнет и [предмет] пропадет, плодотворное объяснение вдруг останавливается посереди дороги; это даже обидно. Так и кажется, что он спешит приколоть идею в том виде, как она блеснула в голове из сознания неспособности своей, обработать ее. Это мне объясняет врожденное отвращение Шаля к системе и методе, проповедуемое им и с кафедры. Не могу умолчать о маленькой книжке Александра Вейля "La guerre des paysans" 29, которая очень бегло рассказывает страшную драму, грозившую поглотить реформу Лютера, но основные черты которой собраны здесь в их последовательности и во всей их дикой энергии. Вот, [любезный Боткин], реестр изданий, обративших здесь особенное внимание. [Из поверхностного моего отчета вы увидете, что можно всех их прочесть и остаться в первобытной простоте, и это будет единственное поучение, какое вы из него извлечете.]
Еще одно слово: знаете ли вы статью де Молена30 ("Journal des Debats" 17 ноября) о Пушкине по поводу перевода его поэм и некоторых стихотворений господином Dupont? 31 Вообразите же: он судит о нем с политической точки зрения вместо художественной и эстетической, как бы [следовало] другой сделал, и находит крайнее ребячество там, где каждому русскому слышится глубокое слово! Так тяжело еще понимать нас иностранцам! Вот еще черта любопытная: Де Молен проходит без внимания мимо "Бориса Годунова", мимо "Дон-Хуана" и останавливается с любовью и умилением перед "Евгением Онегиным"!..
[Прощайте. Жду ваших писем.
4-го Генваря.
П. Анн<енков>]
III
[20-го фев<раля>. Париж.]
[Здравствуйте, неоцененный мой.]
Может быть, не совсем скучно будет вам [,друг мой,] пересмотреть все шедевры здешних театров. Каждый из них приготовил, как это обыкновенно бывает, свою капитальную пьесу к зиме, и как все эти пьесы теперь уже налицо, то по ним можно судить вполне о драматическом движении во Франции. Признаться сказать, для меня они имели еще другую занимательность, именно как вопрос: чем занята общественная мысль; но это я оставляю про себя и от души позволяю вам думать, что всякая театральная Пьеса сделана для того, чтоб быть театральною пьесой, а совсем не вопросом, который только в следственном деле бывает у места. Начинаю с "Роберта Брюса", французской оперы. Вам, вероятно, уже известен неслыханный поступок г-жи Штольц при первом представлении 1.[Оскорбленная шиканьем, а может быть, и собственными фальшивыми нотами -- она стала сперва иронически приседать перед публикой, лотом ходить большими шагами по сцене, всплескивая руками, потом разорвала на мелкие куски платок, и так как ярость публики росла вместе с яростью певицы, то многие ожидали, что она кинется в партер и будет им разорвана. Однако порядок кой-какой восстановился благодаря усилиям капельмейстера.]
В следующие представления было мертвое молчание со стороны публики, бесчисленные фальшивые ноты со стороны г-жи Штольц, и так идет до дня сего ради всеобщего желания не остановить представлений. Никто не предполагал, что по части скандальёзных происшествий будет в нынешнюю зиму нечто получше. Процесс Александра Дюма с журналами "Constitutionnel" и "Presse"2 [доказал, что парижская публика во всех сомнительных случаях имеет право надеяться на своего любимого автора. Господин этот обязался первому журналу поставить в продолжение года 9-ть волюмов {Волюмов (от франц. volume) -- томов.} романов, столько же второму, вместо того дал им волюмов пяток, и за ним теперь осталось не то 150 тысяч, не то 200 тысяч, положенных обоюдными контрактами. Об этих именно ненаписанных строчках идет дело. Редакторы журналов складывают их к подножью фемидиного престола и взывают о правосудии. Не то чтобы автор исписался или изнемог под тяжестью неблагоразумных контрактов их. Взяв с редакторов тысяч 30 фр. задатка (каждый том Дюма ценится нынче в 4500 фр.), автор вдруг стал писать пять разных фельетонов для пяти других журналов, потом поехал в Испанию показать ей гений французского народа в своей особе 3, потом поехал в Алжир и застрелил всех львов и тигров существовавших под вековой тенью Атласа, 4 потом переехал в Тунис и спас жизнь французскому отряду. Взял и совершенно забыл об этих геркулесовских работах. Все это он сам рассказал в знаменитое заседание коммерческого суда, с прибавкой только непередаваемого хвастовства, нахальства и [торгашества] кичливости маркизским происхождением своим. Жалко, что нет нынче ни одного истинного комика во Франции, подобные явления умрут, может быть, незамеченные, а их бы стоило увековечить.] В речи Дюма каждая фраза была гасконада, каждая мысль -- нелепая претензия и каждое слово -- уморительное самохвальство. Это -- Хлестаков в самом крайнем, колоссальном своем развитии 4... Но возвратимся к пьесе. Несмотря. на восхитительные мелодии первого акта, на превосходный финал второго (третий очень слаб и вполовину наполнен балетом), эта опера Россини решительно не имеет никакого характера, не оставляет по себе никакого образа и до того лишена основной идеи, что до сих пор публика не знает, принять ли ее за шутку или за серьезное произведение болонского маэстро. Так всегда бывает с пьесами, составленными из разных посторонних клочков, хотя бы каждый отдельно из них и был превосходен. При этом случае следует упомянуть об удивительной обстановке, которая в соединении с превосходным хором произвела во втором акте (финал) сцену, постоянно электризующую публику. При перемене декорации открывается ущелье в шотландских горах, покрытых войском, ожидающим прибытия короля Роберта (Баруале) 5. Ряд бардов длинным строем приближается к авансцене с арфами в руках и начинает военный гимн, который прерывается маршем короля Роберта, появляющегося со своей свитой. Тогда марш и гимн соединяются в одно целое поразительного величия, и ему отвечают с гор восторженные клики войска, колебание знамен и щитов. В это же время публика всего театра подымается, и крики энтузиазма из партера смешиваются с последними нотами хора. На этот отклик настоящего народа, сохраняющего еще до сих пор воинственную черту в характере, Россини, конечно, не рассчитывал, но именно это невольное движение и довершает полный эффект, начатый на сцене. Кстати, я видел одного немца, который нисколько не был увлечен им, потому что говорил -- в XIV столетии не было бардов в Шотландии. Слова эти мне доказали еще раз всю пользу старого ученого образования. Нечто подобное, касательно энтузиазма, происходит при некоторых частях новой симфонии Берлиоза "La Damnation de Faust" {"Осуждение Фауста" (франц.).}, особенно при так называемом венгерском марше, Последние темпы которого всегда заглушаются френетическими {Френетическими (от франц. frenetique) -- исступленными.} рукоплесканиями. Что касается до целого, то оно уже страдает не от разорванности, а, напротив, от вычурности. Я убежден, что в России только прачка, которая на плоту крутит белье, выжимая из него воду, может иметь понятие о творческом процессе, свойственном Берлиозу [любопытно еще]. Между Берлиозом и Виктором Гюго есть, по моему мнению, сильное духовное родство, хотя первый, как талант, выше второго. Оба страдают жаждой новости, образов вне исторической и просто психологической поверки и гениальность полагают в том, чтобы произвести человека или идею, которые не имели бы ни с кем и ни с чем ничего общего. Как это любезно! Род человеческий за таковую к нему предерзость обыкновенно отомщает помрачнением головы неучтивца. Трагедии Виктора Гюго свидетельствуют это, и Берлиоз был тем же наказан. В своем либретто "Фауста" он приводит хор подземных духов и заставляет их петь следующий куплет, заметив сперва в выноске, что, по уверению Сведенбога6, это настоящий язык чертей:
Tradioun marexil
Trudinxe burrudixe,
Fory my dinkorlitz
Hor meak omevixe!
Drakaike!
Murakaike!{*}
{* Непереводимо.}
и проч. и проч. Он перелагает потом этот прекрасный диалект, ни мало не уступающий языку, каким у нас пишутся некоторые драматические фантазии, на соответственную ему музыку, и, действительно, выходит чертовщина совершенная, да только многие сомневаются, может ли такая гадкая поэзия существовать где-нибудь, даже в преисподней. Ее бы с Александрийского театра7 согнали. Несмотря на все эти недоразумения, есть чудные проблески в этой симфонии, мотивы несомненной свежести и оригинальности, увлекательные по выражению легкости и игривости хоры, как, например, сильфов {Сильфов (от франц. silphe) -- мертвоедов (этнограф.).} и гномов во второй части. Поэтому выходишь из концерта в том запутанном состоянии души, в котором должен был находиться известный античный герой, когда, нежно поцеловав детей своих, он отправил их на казнь 8. Я думаю, не без расчета также выбрал Берлиоз и театр оперы Comique для исполнения своей симфонии и драмы. Софистическому уму его, вероятно, улыбнулась противоположность огласить стены этого театра, посвященного шутливой и грациозной музыке, сильным и могущественным произведением.
В течение зимы опера Comique дала четыре оперы новых композиторов, и всякий раз, сидя в ее покойных креслах, окруженный старыми и юными щеголями, предавался я удовольствию следовать бессмысленно за звуками, прислушиваться к нежным переливам оркестра, к томному романсу, к веселой песенке и благодарить за всякую фразу, лелеющую ухо. Вы, может быть, несколько усумнитесь в возможности наслаждаться только чертами, только линиями, только звуками без образа и с едва видимым содержанием? Но послушали бы вы только здесь "Gibby la cornemuse" господина Клаписона9, с г. Роже10 и госпожою Делильп, новую "Ne touchez pas a la reine" господина Буассело12, исполненную г. Одраном 13 и госпожою Лавуа 14! Да что это я так умеренно говорю? Я, как Мария Стюарт у Шиллера, имею право сказать: "Святая осторожность, лети на небеса!" Знаете ли вы похвальную речь покойному Ройе-Коллару, произнесенную господином Ремюза15 в академии? Что такое Ройе-Коллар! Человек, всю жизнь колебавшийся между двумя направлениями, изменивший [попеременно] добросовестно им обоим и, наконец, отыскавший способ привести в теорию собственное бессилие, что и сделало его патриархом позднейших доктринеров 16. Все были уверены, что сказать настоящее похвальное слово Ройе-Коллару по мелкоте самого лица нет никакой возможности, а, однакож, после речи Ремюза Париж целую неделю только и бредил ею! Отчего же Париж целую неделю бредил ею? Ради фразы, звука и оборота, словом, ради только формы ее. Действительно, это chef-d'oeuvre {Шедевр (франц.).} французского языка в XIX столетии. Гибкость, тонина выражения, остроумная умеренность каждой мысли, меткость каждого слова, ясный, но не совсем выговоренный намек, все качества, к каким только способен французский язык, приведены тут были в дело автором "Абеляра" и увлекли меня вместе со всем читающим миром. Надеюсь, что этого оправдания достаточно, а если все еще совесть у вас неспокойна, я, пожалуй, приведу в оправдание и целый народ. Возьмите итальянцев, которые до дня сего мастерство сказать что-нибудь поставляли конечною целью литературы и весьма мало обращали внимания на то, что сказано. Прекрасный народ, один из всех европейских народов, который может прийти в восторг от сцепления, падения, интонации слов! Правда, теперь начинается реакция 17, благодаря неугомонному Бианки-Жиовини18, исторической драме, открытой Ревере 19, и нынешним сардинским брошюрам: погибель красного слова, видимо, приближается, исполняя рот мой прахом огорчения.
Это само собой переносит меня к здешнему Итальянскому театру и к Верди, который тоже принадлежит, в сфере музыки, к семье вышеупомянутых нововводителей 20. Опера его "I due Foscari"21 имела здесь успех колоссальный. Колетти 22 в роли старого дожа, Гризи 23 в роли молодой Фоскари были превосходны. Публика парижская смотрела если не друг на друга, что было бы грамматически неправильно, то по крайней мере внутрь себя и спрашивала: где же заунывное andante {Анданте (франц.).}, где фигурные аллегро с бесчисленною гранью фиоритур? {Фиоритур (от франц. fioriture) -- прикрас.} В andante слышалась твердая жалоба, аллегро против обыкновения выражало упрек и иногда угрозу, а потом хоры необычайной энергии, которая все растет, растет, как волна в бурю... Жены богатых мануфактуристов спрашивают у мужей своих: "Что такое сделалось с итальянскою музыкой? Уж не завели ли там обществ свободного обмена?" Но будет о музыке. Я и так, верно, наговорил множество ересей, огню подлежащих, но ведь я и отречься готов, хоть сейчас: не упорен я.
Перехожу к драматической литературе. Теперь вам уже известно падение "Агнесы де Мерани" г. Понсаро в Одеоне. Печальнее этого зрелища трудно вообразить себе. На первое представление съехалась публика, решившаяся заранее быть увлеченною во что бы ни стало. Ложи были наполнены всеми парижскими знаменитостями, не исключая Гизо, присутствие которого в театре как бы оправдывало весь запас восторга, предусмотрительно сделанный публикой на всякий случай. В продолжение первых актов чем более ослабевал автор, тем благорасположенней становилась к нему публика. Она придиралась к каждому стиху, несколько удачному, к каждому порыву актеров, тоже выходивших из себя ради соревнования. Можно было наблюдать, как партер не верит собственной своей скуке и соблюдает над собою род полиции, отгоняя все черные мысли и все ожидая: вот появится настоящее чувство и вырвется страсть. Все напрасно. Переваливаясь с ноги на ногу, шел автор к пятому акту, разговаривая с самим собою в каком-то непонятном состоянии немощи и тупости. В пятом акте обессиленная публика уже сохраняла мертвое молчание и разошлась, наконец, со всеми признаками изумления к способности некоторых пьес падать неудержимо, против всех и всего. Да зато и пьеса же! Недостатки "Лукреции"24, как-то: отсутствие жизни и наклонность к резонерству, достигли чудовищных размеров во второй трагедии Понсара. Каждое лицо с начала до конца рассуждает: кто -- о важности папского запрещения, кто -- об обязанностях королевского сана, женщины -- о любви, кавалеры -- о благочинии. Понсар способен заставить рассуждать ребенка о лучшей манере извлечения молока из материнских сосцов -- ведь заставил же он в пятом акте, при смерти отравившейся Агнесы, рассуждать папского монаха о том, подойти ли к ней с изъявлением сострадания или удержаться, умерив оное! Чудно! Падение "Агнесы" нанесло удар так называемой школе здравого смысла25, которая образовалась из академиков, избранных, то есть неизвестных литераторов и людей хорошего тона. Школа эта, поставив Понсара во главе своей, хотела посредством его противодействовать драматическим вольностям Гюго, Дюма и проч. Увы! Последствия доказали, что здравый смысл может производить точно такие же нелепости, как и всякий другой смысл, и даже хуже -- производить скучные нелепости! На кого же надеяться теперь и в кого веровать, когда и самый здравый смысл может так страшно падать? В отчаянии своем и, вероятно, еще для того, чтоб оправдать принятое ею название, школа эта через одного из своих членов запретила все пародии "Агнесы" на других театрах. Немного строго, а впрочем, в них, действительно, надобности нет.
Мне приятно при этом случае заметить [Василий Петрович], что ласковая снисходительность, проявившаяся в отношении "Агнесы", сделалась, кажется, основною чертою здешней публики и распространяется не на одни сценические представления. Куда ни обращался я, везде видел я внимание, беспристрастную оценку, похвальный разбор противоречащих мнений, с отдачей каждому должного. Я исполняю обязанность друга, предостерегая вас от некоторых иллюзий, всегда рождающихся, когда мы издали судим о народе по словам и актам людей переднего плана. Эти по необходимости должны быть горячи, странны, эффектны, запутанны, а публика, тоже по необходимости, может хладнокровно разбирать, насколько в них было жару, странности, эффектности и запутанности. Таким образом, все свое дело делают, и от этого разделения занятий рождаются те несомненные благие плоды, какие мы видим на глазах наших: укоренение существующей гражданской формы, занятие более собственными делами, всеобщее спокойствие. Есть люди, которые объясняют это арифметическое направление публики довольно коварно; говорят: она хладнокровна, потому что не верит ни в себя, ни в других,, a не верит этому, потому что занята иною, новою, неизвестною мыслью26. В этом утешении, мне кажется, есть много мечты, а также много бессилия. Мысль, которая никак не может найти надлежащей формы для действительного, политического своего направления, вряд ли и называться таковою может. Она может быть высокою думой для будущего и походить на знатную даму, которая считает неприличным связываться с настоящим ходом дел, но зато и весь мир, с достодолжным уважением к ее породе, проходит мимо без всякого внимания. Все это говорю я, чтобы спасти настоящую деликатную умеренность публики от оскорбительных подозрений и злой недоверчивости.
В цирке дают пьесу под названием: "Revolution francaise" {"Французская революция".}. Она дурно составлена и по характеру театра занимается более военною стороной эпохи. Вербовка волонтеров на Pont-Neuf, Демурье 27 с сотней фигурантов в Бельгии или тридцать акробатов на лошадях скачут по горам и решают дело под Цюрихом28, перестрелка, барабанный бой, страшный дым, неистовая музыка и перемена декораций с красным и голубым огнем: таково содержание пьесы. Со всем тем, раза два или три слышится известная песня, от которой так много страдала Франция2S; раз показывается страшный комитет, в котором говорит устроитель побед30; раз даже открывается само ужасное собрание и на кафедре стоит Дантон 3I, декламируя отрывок из настоящей речи, записанной "Монитором"32, между тем как президентское кресло занимает молодой человек, названный в афише С. Жюстом 33. Тут-то всякий человек, которому дороги успехи европейской цивилизации, с удовольствием мог бы заметить, до какой степени притупились некоторые звуки, обессилели некоторые имена. Еще за 7 лет нельзя было бы произнести и показать их, а теперь весь энтузиазм публики сосредоточился на проявлении военной доблести, черт самоотвержения и на жажде славы и побед -- вещах, лежащих в основе народного характера и ничем не истребимых. Это успех неимоверный, который я спешу вам передать [я слышал даже]. В доказательство, как одна идея военного достоинства поглотила в народе, по моему мнению, все прочие, привожу достоверный анекдот. Содержатель театра платит в вечер двадцать су больше фигурантам, изображающим иностранные войска, за то, что они беспрестанно отступают. В одном балете крайняя необходимость требовала, чтоб и французские гренадеры отступили [да и то], разумеется, на безделицу, шаг назад, не более, без этого обойтись нельзя было: сделался ропот между фигурантами; едва уговорили, да и то заметив, что это нужно для искусства, а в действительности такой вещи с сотворения" мира не было. Говорят, что и теперь, когда приходится делать этот роковой шаг назад, у многих из них слезы на глазах выступают; некоторые бормочут: "Проклятое искусство!"... Смех, да и только. Я отношу к тому же счастливому направлению смотреть на страшный переворот, о котором идет здесь дело, как на прошедшее, подлежащее хладнокровному обсуждению, и появление большого количества историй, им занимающихся. Книги эти уже не события. Луи Блана волюм имеет строгую критическую форму 34 и ищет начал переворота по разным землям и у Гуса. Волюм Мишле 35 держится на туземной почве и написан с жаром, который, может быть, даст ему мгновенную популярность. Обещают на днях волюм Ламартина (о жирондистах) 36, волюм Эскироса (о монтаньярах) 37 и волюм Пожула38, который, говорят, будет написан с консервативной точки зрения. Желательно было бы знать мне, успел ли я передать вам этим долгим отступлением мое понятие о настроенности французской современной публики.
В Gymnase dramatique39 царит безраздельно несравненная Роза Шери 40, с своею девственною скромностью, с задумчивою улыбкой, полной сдерживаемого чувства, наконец, во всегдашней своей борьбе между искушениями падения и сознанием своего достоинства, которую передает она так тонко и нежно. Нынешнюю зиму она почти совсем вытеснила свой антипод, который, однакож, служил ей как бы дополнением и пояснением, -- грациозно беззаботную и вызывающую на падение Дезире 4l. Боюсь я, чтобы по роду пьес, какие стал писать для [нас] Шери Скриб, все ее качества не обратились бы в манеру. После успеха "Шарлоты Гарло" 42 только и есть, что Брессан 43 в виде недостойного любовника, а Роза Шери -- в виде девушки, облагораживающей любовника силою чистой к нему страсти.
В новой пьесе "Irene ou le magnetisme" {"Ирина и магнитизм".} любовник уже магнитезер, который хочет завладеть девушкой посредством медицинских своих качеств и находит собственное спасение в ее девических мечтах и стремлениях. Разбирая эту пьесу, Ж. Жанен рекомендовал Скрибу написать уж заодно водевиль из новооткрытого действия эфира, который, как известно, поражает человека на несколько минут совершенною бесчувственностью. Действительно, комбинаций при этом случае может быть очень много, и даже моему уму, весьма мало драматическому, представляется несколько крайне обольстительных. Здесь у места сказать, что это открытие, взволновавши весь ученый мир и ныне почти единогласно признанное (Мажанди 44 сомнения все опровергнуты) одним из благодетельнейших для человечества, встречено было в ученом фельетоне "National" сильными нападками 45, и опять из принципа закоснелой морали: ведь эфир есть, так сказать, аристократия водки, -- то употребление безнравственного средства, как пособие, не должно быть допущено. Право, выходит из этих статей, что лучше человечеству умирать в мучениях под ножом оператора, да только с убеждением, что во рту никогда хмельного ие было. Если, с одной стороны, отвратительное зрелище представляет презрение к своему достоинству, продажа себя и своих убеждений, то, с другой, и эта исключительность людей с правилами возбуждает жалость. Между тем я сам, собственною особой, в присутствии одного из лучших парижских докторов, вдыхал эфир из красивого сосуда с трубочкой, похожего на кальян, и думаю, вы не почтете меня за это чудовищем разврата. Действие эфира на тех, которые достойны принять его (говорят, есть люди, сопротивляющиеся его влиянию, но для них уже изобретается новая крепчайшая химическая комбинация), большею частью мгновенно. С необычайною скоростью переносит он вас к самому высшему градусу опьянения, минуя вдруг все те более или менее скотские ступени, по которым проходит обыкновенный винный хмель. После нескольких глотков эфира, произведших сперва во мне перхоту, скоро, однакож, отстраненную им самим, именно через две минуты, почувствовал я онемение в ногах, сильное биение сердца и пульса. Голова моя не закружилась, а помрачилась, обильный пот выступил по всему телу. Разница между влиянием эфира и винных паров состоит в том, что первый не обезображивает сознания, а только отнимает его; сходство, может быть, состоит в том, что после первого отвращения наступает род влечения и неудержимой наклонности. В эфире факт этот особенно замечается на женщинах и девушках. При сильных вдыханиях из проводника, со стиснутым особенными щипчиками носом и уже со всеми форменными признаками сильного опьянения, я видел ясно вокруг себя и даже очень хорошо чувствовал, что еще пять или десять глотков погрузят меня непременно в сон, который и должен перейти в совершенное оцепенение. В это время доктор, державший все время пульс [у меня] мой, снял щипчики с моего носа и отодвинул инструмент, не желая, вероятно, приводить меня понапрасну в состояние крота или, может быть, боясь огорчить меня, лишив на несколько мгновений чувствительности, столь необходимой моему сердцу! Замечательно, что также скоро пропадает обаяние этих испарений, как быстро пришло оно. Два или три сильных вздоха освободили меня совершенно от всего: осталась только слабость во всех членах, легкое колотие у сердца, да и те через полчаса совсем пропали. Так вот так-то! Остальные театры не любопытны, исключая Theatre Francais с его "Дон Хуаном" Мольера, окруженным великолепнейшею обстановкой. Это гениальное в первых четырех актах своих произведение заслуживает порядочного разговора, и о нем когда-нибудь после. Все первые сюжеты театров Varietes и Vaudeville -- Буффе, Арналь, Дежазе -- были чувствительно обижены со стороны авторов и вращались в ролях, как будто нарочно сделанных для того, чтобы закрыть их достоинства. Если случится наоборот, не премину уведомить. Театр Porte Saint-Martin без Фредерика Леметра, который в отпуску; Ambigu судорожно держится за свою доходную "Closerie des genets {"Хуторок Жене" (франц.).}, a Gaite дал мелодраму Анисе Буржуа "Mystere du carnaval" 46, где шутовство маскарада развивается рядом с самым невозможным преступлением, так что масленица беспрестанно встречается с предчувствием эшафота, производя этим уничтожающие эффекты. Несколько раз слышался стон ужаса в партере. Впрочем, как же и легко надуть ужасом эту добрую публику, приходящую в театр с добродушною готовностью благодарно принимать решительно все, что подаст автор! Пустите, придравшись к чему-нибудь, отца с ножом на сына -- будет ужас. Держите этот ужас часок времени на одном месте, потом растворите задние двери на сцене и велите крикнуть первому встречному и без всякой причины: "Сын, защищайся: это не отец твой!" будет радость и шумный аплодисмент. Так великий знаток человеческого сердца Анисе Буржуа и сделал. Гораздо хуже, что прогулка масленичного быка не удалась 47: оба дня шел проливной дождь. Сердце разрывалось от горести при виде этого почтенного быка с золотыми рогами, предшествуемого рыцарями, мушкетерами и жертвоприносителями, сопровождаемого колесницей богов, богинь, гениев и обливаемого дождем! Он походил на профессора, говорящего речь при погребении в дурную погоду. Вечером последнего дня масленицы, mardi gras, сам "президент" из драмы "Коварство и любовь" 48 пролил бы слезы при зрелище, какое представляли мокрые бульвары. Тут гремели три бала, свет был от плошек и газовых этажерок, а на тротуарах кричали замаскированные [лоретки] гризетки, придерживая одною рукой мужские свои шальвары, а другою несчастный зонт, выбиваемый ветром. Некоторым подавал я руку, и они позволяли вести себя, куда угодно: так справедливо, что горе умягчает сердце человека! Прощайте. [Крепко благодарю вас за письмо и брошюру, полученные мною по почте уже, не знаю от кого. Перешлите это письмо в Петербург, если найдете любопытным и если поспеет к выходу книжки "Современника". Пусть скажут Белинскому 49, что здесь есть камфорные сигарки в роде папирос Parisien, помогающих от кашля в груди. Если их нет в П. Б. пусть напишет одно слово: надобно и бросит его моим братьям. Я тотчас вышлю.]
IV
...Вы требуете от меня новостей? Новости есть, да все газетные. Конечно, в новостях этого рода самое любопытное -- комментарии. От иногородних скрывается множество подробностей и намеков, ясных только на месте происшествий, но при передаче их является двойная невыгода: то переговоришь, то не договоришь. Корреспондент находится в положении того сказочного героя, который на распутьи двух дорог увидел надпись: "Пойдешь направо--голову сломишь, пойдешь налево -- головы не сломишь, да волк съест". Вот, например, недели две или три Париж был взволнован ссорой двух знаменитых особ, кончившеюся на днях радушным примирением 1. Сколько страстей, ожиданий и гипотез породила эта размолвка! Я наблюдал за нею единственно с литературной точки зрения. Так как одна из тяжущихся сторон занималась прежде историей, а другая обрабатывала с успехом роман, то любопытно было мне видеть столкновение этих двух отраслей цивилизации, возбуждавших такие сильные прения на нашей памяти, в эпоху появления Вальтер Скотта. И со всем тем, никак не могу сообщить вам результата прилежных изучений моих из опасения оскорбить который-нибудь из этих двух великих литературных родов или, что еще хуже, оба их вместе. Пропадай же все комментарии! Так как дело идет о ссорах, сообщу вам и другие, хотя и не столь важного, ученого значения, как та, о которой я говорил. После уморительного процесса Александра Дюма, в котором, как вы знаете, произнес он на самого себя ядовитейший пасквиль, достойный того, чтоб автора посадили в тюрьму за диффамацию {Диффамацию (от франц. diffamation) -- клевету.} себя, -- явился процесс Евгения Сю 2. Из этого процесса Европа узнала, что волюм Сю ценился после "Парижских таинств" в 10.000 франков; да это не беда, а вот беда: "Constitutionnel" 3 и за третий, уже нестерпимо скучный роман 4 Евгения Сю заплатил ту же сумму, да еще книгопродавец подкинул тысяч 30 за право издания, и оба к ужасу увидели, что сочиненьеце-то плоховато из рук вон. Отсюда гнев и придирчивый процесс с целью освободиться от тягостных условий, которые суд, вероятно, удержит в поучение своим и иностранным покупателям невещественных богатств сомнительного достоинства. Вторая ссора достигает пропорций поэтических и связывается с уничтожением журнала "Эпоха" 5. Улисс спекуляций 6, достойный такой же многозвучной статьи, какую Гоголь написал про настоящего Улисса7, г. Эмиль Жирарден 8 купил у последнего владельца "Эпохи" эту газету, перенес ее станки к себе и всех ее подписчиков присоединил к своему журналу. Редакторы ужаснулись, дня два еще издавали газету и, наконец, бросили. Пошла путаница неимоверная: процесс акционеров газеты с директором, продевшим ее, -- господина Жирардена с редакторами, бранившими его за эту покупку, -- редакторов с. директорами, господином Жирарденом и акционерами, -- поставщиков бумаги и других материалов со всеми ими вдруг и прочее. Вся эта масса процессов разрешилась тем, что "Эпоха" окончательно поглощена журналом Жирардена, подписчики ее получают "Presse", a редакторы ее выброшены на мостовую... Ведь это уж не просто спекуляция, а какое-то вдохновение. Что за человек Эмиль Жирарден, что за человек! Для него уже почти нет невозможностей, и я только прошу судьбу, чтоб когда-нибудь не пришло ему в голову объявить "Современник" своею собственностью. После пяти, шести слов, вы, гг. издатели "Современника", сами сознаетесь, что ошиблись в своих правах на издание, и собственноручно вручите ему ключи от вашего бюро. Пропускаю несколько других ссор, еще меньшего Достоинства, и перехожу прямо к такой, которая по своей важности требует непременно, чтоб я начал рассказ о ней с красной строки.
Прение между пророками свободного обмена и мануфактуристами перешло теперь на другую почву и сделалось прением между экономами и социальною школой. Этого и должно было ожидать: но никто не ожидал, чтоб оно приняло тако[й жаркий полемический тон. Мнения двух сторон выступили с озлобленностью и ожесточением, поразившими многих и убедительно доказавшими теперь, что в сущности вопросы эти связаны с политическими верованиями обеих партий. Теории никогда не выражались так крупно. Г. Видаль в "Presse", журнал "Democratie pacifique" 9 и Луи Блан в последней своей книге ("История французской революции") сильно и энергически, тоном крайнего негодования восстают против положений экономической школы. Разумеется, вы не ждете от меня разбора их упреков и крепкого отпора противников, пишущих в своем журнале: "Le libre echange" 10 и в "Debats"; но я не могу воздержаться от одного замечания, показывающего, как время объясняет все положения и ставит каждую шашку на свое место. Неисчерпаемым источником ожесточенных нападок на теорию обменщиков служит предположение, что эта теория снимает спасительную узду с отдельных личностей, подмывает права государства, развязывает руки и пускает каждого на борьбу со всеми. Партизаны свободного обмена отбиваются от предположения всеми силами, не убеждая нисколько социальных и демократических своих противников и даже частенько доставляя им новое оружье оговорками и полудоводами своими. Недавно, например, Видаль разбором их возражений приведен был к заключению, что государство воспитывает под покровом своим истинных врагов своих и гонит в лице социальной партии идею, которая одна стоит за несомненные права его. Кто бы подумал это? "Democratie pacifique" пошла еще дальше. Она смело объявила, что презрение, какое связывается со словами государственная монополия (monopole de l'Etat), происходит от путаницы понятий, порожденных консервативными анархистами, ныне уже смело подымающими головы. Сама фраза "государственная монополия", ими выдуманная, представляет бессмыслицу: монополия может принадлежать одному лицу, а не государству, то есть всему обществу. Основывая на этом табачную монополию, существующую во Франции, демократия представляет ее за образец, по которому должны устроиться многие другие монополии для блага государства, и, между прочим, важный нынешний вопрос, соляная монополия, которую она и призывает всеми силами своими. Не приходит ли вам в голову, что это кадриль, где в известное время все лица переставились, перешли с места на место? Дальнейшая разработка времени окончательно укажет им настоящие углы и установит приговор о них, который теперь всегда отзовется колебанием, существующим в самой жизни. В заключение скажу вам слова два о маленьких журналах, издаваемых работниками. "L'Union" 11 уже не существует: это неудивительно. Он был так бесцветен, и так много разнородных мнений существовало в его редакции, что падение его можно было предвидеть наперед. Два других журнала: "L'Atelier" 12, католическо-либеральный, и "La Fraternite" 13, религиозно-общинный, здравствуют. Любопытно, что в деле обменщиков оба они почти одними словами выразили свое отвращение от новой теории, называя ее только домогательством капитала, а всю распрю -- междуусобною войной денежных людей, и не предвидя от нее ни малейшего облегчения в участи работника, плата которому, при всех возможных изменениях тарифа, все-таки будет следовать за ценой хлеба и "падать вместе с нею. Голос их в этом движении немаловажен и сообщает вопросу полноту, необходимую для правильного и совершенного ее разрешения, которое, впрочем, еще нескоро предвидится. Еще есть время, слава богу, отравиться мерзейшими сигарами во Франции, выносить пар сотню вонючих сапог в Германии и за банку хорошей помады в Италии заплатить то, что стоит в России паек денщика!..
Мишле, при оглушающих рукоплесканиях, читает в Институте своим задумчивым, прерывающимся голосом комментарий на собственную последнюю книгу, в котором уничтожает всех почти действователей переворота восемьдесят девятого и последующих годов, называя их артистами и дилетантами политической бури, ими не понятой. Нельзя быть более смелым и вялым в изложении, как этот человек!..
Сейчас пришло известие о смерти Мартеня 14, убитого столь же следствием апоплексического удара, сколько и страшною клеветой, неимоверно скоро распространившеюся, и которая, поместив его в одно из тайных заведений разврата, отдала в руки полицейского чиновника, им самим Приставленного. Клевета взяла тут, как видите, манеру современных драматургов.
Начались религиозно-философские конференции в церквах по образцу знаменитых конференций аббата Лакордера в Notre-Dame, имевших нынешнюю зиму большой успех. Так как они теперь напечатаны, то можете сами ознакомиться с ними. От вас убежит только при чтении неимоверная способность проповедника играть фигурами, образами и аллегориями, часто зиждущимися просто на сходстве слов, но которым умеет он придавать искусными оттенками резкого голоса своего особенное выражение и краску. Не знаю, поразит ли вас также, как меня, опровержение некоторых современных теорий не простыми истинами Писания, а другими, весьма произвольными теориями, причем странным образом под сводами готической церкви раздавались имена Магомета, Гегеля и др.
Все три высших слоя здешнего общества решились как будто пройти парадом друг перед другом посредством трех публичных балов в Opera-Comique, положив 20 франков за право входа. Два из них уже было: артистический -- в присутствии всех женских знаменитостей здешних театров и артистов всех родов (он давался в пользу бедных артистов), и буржуазный -- в присутствии семейных депутатов, негоциянтов, профессоров и журналистов. Сбор с этого последнего бала, патронируемого королем я принцами, определен на малолетних колонистов земледельческой школы Petit-Bourg. Третий, легитимистский, бал в пользу старых пансионеров Карла X -- будет на днях.
Восстановление капитула Сен-Дени 15 на особенных правах, по смыслу которых члены его отходят от ведения епископов в ведение правительства, (а примас его будет иметь в распоряжении высшее семинарское преподавание, образуя таким образом нечто похожее на особенное министерство духовных дел, произвело суматоху в религиозных журналах. Кричат, что религия взята ко двору и проч. Я тут плохой оценщик и мало понимаю галликанские резоны, ими приводимые. А вот что сочинение Ламартина о жирондистах, имеющее выйти на днях, возбуждает какую-то всеобщую горячку любопытства, и что на законе о низшем преподавании 16, только что внесенном, г. Сальванди должен выдержать сильную парламентскую битву, -- вот это так несколько очевиднее для меня... Мало развлекло здесь напряженную мысль публики открытие нового театра А. Дюма - Theatre Historique, предположившего обучать бульвары отечественным событиям посредством своих драм; труппа обыкновенная, драма "La Reine Margot" {"Королева Марго" (франц.).}, хоть необыкновенная по длинноте и сцеплению сценических эфектов, не только не превосходит человеческие понятия, но и просто ожидания, порожденные объявлениями. Она имела, что называется, succes d'estime {Умеренный успех (франц.).}, то есть почетное падение. Не так было с новою одой-симфонией "Христофор Колумб" Фелисиена Давида 17. Энтузиазм, ею порожденный, в котором и я погрешил легонько в первое исполнение, напомнил красные дни "Le Desert" {"Пустыня" (франц.).}. Как не погрешить, скажите сами? Эта ода-симфония есть торжество сладострастного сенсуализма в музыке, странным образом открытого в ней сен-симонистскою головой 18. Вы понимаете, что сенсуальная музыка должна непременно быть музыкой описательною и привязываться к предмету, исчерпывая все, что заключается в нем роскошного, грациозного и насладительного. Так и сделано. Каким образом? Не знаю. Тут есть музыкальные ткани прозрачности и тонины необыкновенной; тут есть такие комбинации инструментов, которые производят звук как будто еще нового, неслыханного доселе инструмента; тут есть, наконец, словно несколько голосов самой природы, как падение волн, стон ветра в парусах и пр. Знаю только, что из всего этого механизма выходят картины одна другой ярче: видишь постепенное удаление Колумбова корабля от берегов Испании, ночь под тропиками, дребезжащий свет звезд в волне, обтекающей корабль. В последней (четвертой) и лучшей части многим энтузиастам казалось, что интродукция несет с собою запах цветов и далекой земли навстречу Колумбу и спутникам его, что постепенно развертывается перед глазами их берега Нового Света, и что, наконец, выросли перед ними жемчужные горы и залиты пловцы светом, благоуханием и восторгом! А что после?.. Картина индейской жизни, пляска и песня не в ложном сентиментальном колорите, а в какой-то свежей простоте, в какой-то младенческой прелести. После колыбельной песни индейской матери, привязывающей к дереву колыбель ребенка, где нежность грациозного очерка уже безусловно превосходна, публика потеряла всякое приличие и умеренность в одобрении. Она почти поравнялась с нашею петербургскою публикой, прощавшеюся с Виардо, Рубини и Там-бурини, когда они на время уезжали за границу... Но довольно! Услышите когда-нибудь сами.
Сегодня, 16 марта, во вторник, открывается публичная художественная выставка в Лувре, куда я поплетусь, как только кончу это письмо. На первый раз можете судить о плодовитости французского искусства по следующему факту: 2.100 N содержит новый каталог, и 2.300 N -- (картин и скульптурных произведений) отказано в приеме присяжными 19. И все это делается при возрастающей беспрестанно дороговизне хлеба 20, при неимоверных усилиях муниципалитетов удержать его в цене, доступной низшим классам, при сомнительных надеждах на будущую жатву и при явном дефиците финансов, который в 1848 году будет представлять почтенную цифру 650 миллионов. Между тем правительство покупает хлеб со всех сторон, посылает свои пароходы во все европейские моря покровительствовать и помогать подвозом его, усиливает внутри войско и сдерживает народонаселение, колеблемое страхом голода. В одно утро Париж был грустно потрясен в своих художественных, экономических и литературных занятиях известием, что три лица из наиболее провинившихся в смутах Бюзансе приговорены тамошними присяжными к смертной казни 21. Надеются на милость короля...
16 марта н. ст.
V
Луврская картинная выставка 1847 г.
Поверите ли, что я должен начать описание выставки возвещением о погибели исторической и религиозной живописи во Франции, по крайней мере в прошедшем году, труды которого собрала нынешняя выставка? Любопытно, что Дюссельдорфская школа 1, имеющая претензию на сохранение лучших художественных произведений, нанесла первый удар исторической живописи. Она сделала это по излишеству любви и сочувствия к старым нравам и событиям, а за любовь, вы знаете, многое прощается. Желая проникнуть в задушевный, интимный смысл исторических событий и в глубокие оттенки характеров, доступные только романисту, она свела историческую живопись до tableau de ganre {Жанровой картины (франц.).}. Что сделал Дюссельдорф из любви, за которую многое прощается, то сделала Франция по другому чувству -- по отвращению к фразе, официальному пониманию исторических лиц и происшествий, наконец, по сомнению в тех и других. Вот уж это не так похвально, но удивительно, как в иное время и любящие, и не любящие люди бывают похожи друг на друга! Еще на прошлых выставках появились некоторые академики с картинами неслыханных размеров, содержание которых имело ложную торжественность, не оправданную историческими убеждениями народа. Их встречал, вы помните, сатанинский смех публики, и опозоренные им, побледнелые и сконфуженные картины скрывались в какой-нибудь угол провинциальной префектуры или в кассу какого-нибудь полезного заведения. Ныне ничего нет подобного. У старых художников, которые еще решаются появляться на публичную оценку (их шейного: знаменитейшие имена Академии, исключая Вернета 2, ничего не Прислали на выставку), заметна робость, нетвердый шаг, как будто недоверие паствы смутило самого жреца. Вы помните, например, того Деверия (Deveria) 3, который несколько лет тому назад взял момент рождения Генриха IV 4 для картины, полной грома, треска и преувеличений. Она находится в Люксембургском музеуме. Eugene Deveria явился ныне с картиной "Рождение Эдуарда VI"5 и последовавшею затем смертью матери его Жанны Сеймур 6, которая на великолепном ложе, окруженная всеми своими дамами, покрытая бархатным одеялом, умирает, бросая последний взгляд На младенца, убившего ее. Уже большое снисхождение сделал художник господствующему вкусу публики, разорвав страданием красоту лица несчастной родильницы, и все-таки публика проходит без внимания мимо картины, находя в ней смерть все еще неестественно учтивою, умеренною, благовоспитанною. Тем менее расположена публика обманывать новые таланты вредным снисхождением. Я был даже удивлен решительным приговором, который произнесла она портрету Наполеона во весь рост, в императорской мантии, написанному Ипполитом Фландреном (Flandrin) 7 для одной из зал государственного совета. Самое великое имя, за которым уже многие посредственности находили спасение, не спасло теперь художника от осуждения за голубой фон, на котором вырезывается голова императора, с выражением браминского погружения в самого себя. Так даже ошибка в роде величия, замещение данного характера другим, большим или меньшим, все равно, здесь тотчас же чувствуется историческим тактом массы, толпы. Трудно даже представить себе, как быстро понимает она всякую натяжку возвести до огромного значения происшествие, не заслуживающее этого само по себе, и несмотря на всевозможную ловкость обстановки, которою художник старается иногда подкупить зрителя в свою пользу. Примером этому служат ныне две картины: "Сикст V 8, благословляющий Понтийские болота" Рудольфа Лемана 9 и "Основание Королевской коллегии Франциском I" господина Делорма 10. В этих картинах есть все для успеха в любом государстве Европы: движение бесчисленного количества лиц, распределенное умно, группировка их, показывающая художнический расчет, наконец, самые их огромные размеры и заметное изучении предмета. В них нет только гармонии колорита и того, что называется стилем; но не это оскорбило особенно эстетическое чувство французов, a усилие раздуть отдельное явление до смешной важности, в которой теряет оно не только способность действования на других, но и весь свой смысл. Критика сделала несколько весьма строгих замечаний художникам, а публика изобрела для подобных картин название исторических маскарадов. Само собою разумеется, что это требование поставить каждое событие и лицо на свое место и дать им настоящее выражение, должно было породить живописные биографии, занятие частными явлениями, словом, особенный род изображения отдельных происшествий, то есть историческая tableaux de ganre. Конечно, прежде этого не было, да ведь и жизнь была простее за три столетия. Не правда ли? Когда содержание готово, то можно брать формы откуда угодно -- с итальянской улицы, с антика, с фигур, уцелевших на старой стене. В такие эпохи художник встречает на перекрестке красивого мальчика и делает из него Крестителя, присматривается к древнему саргофагу и переносит его мотивы в барельеф христианского содержания; тогда Форнарина 11 и Виоланта 12 чудным образом служат типами для изображения римских лиц духовной и светской истории. Не так бывает, когда содержание утрачено для искусства, и нужно отыскивать его в естественном движении современных идей. Произведения художника, который теперь хочет миновать их, всегда будут иметь пискливый голосишко человека, изуродовавшего себя из похвальной цели. Теперь всякому художнику предстоит двойной труд -- угадать верное содержание и обработать его в искусство. Но, оставив это в стороне, можно повторить, что критическое направление привело французскую живопись к тем же результатам, к каким немецкая приведена была добросердечием своим и сыновним уважением к предкам.
Это хорошо, да вот какая беда, оказывается: самый род крайне тесен и ничтожен. Подумайте только, два человека в Европе -- Лессинг из Дюссельдорфа да Поль Деларош 13 из Парижа -- успели дать историческим tableaux de gerne теплоту романа, занимательность посмертных записок и трогательность задушевной исповеди. И с какими пожертвованиями сделали они это! Не принуждены ли они были существом самого дела теряться часто в отделке самых микроскопических подробностей, без которых в подобных картинах нет полноты впечатления? Не походят ли произведения их на живописные барельефы от противопоставления множества лиц, которыми художники должны были заниматься с одинаковой тщательностью и любовью, если хотели быть верными собственному направлению? Я, видевший в промежутке трех месяцев Лессингова "Гусса" во Франкфурте и Деларошевскую "Иоанну Грей" 14 в Париже, в Обществе вспоможения артистам, знаю положительно, сколько было пожертвовано художнических требований старанию уловить историческую истину. А что же после этого сделает из этого рода (tableaux de gerne) фаланга второстепенных талантов? Разорвет событие на анекдоты, на составные его части, это легко, но... увы! ложь может быть так же присуща сказочнику, как и составителю ходульной эпопеи. Она будет только у первого измельчавшая, если смеем выразиться, ложь... Нынешняя выставка всего лучше объясняет мои слова. Роберт Флери 15, творец "Аутодафе", явился с двумя картинами: "Галилей перед судилищем", произносящий свое знаменитое: "Е pur si muove" { "А все-таки она вертится" (итал.).} и "Христофор Колумб, представляющий Фердинанду экземпляры (!) индейцев, им открытых". Сюжеты, как видно, совершенно в духе tableaux de gerne, что не мешает им быть в исполнении ложными и сухими в одно время. Зверообразно смотрит кардинал на старичка, лукаво произносящего свою фразу в первой картине; с мольбой и негой протягивают экземпляры индианок руки к королю, прося свободы, во второй, и все это в тёмнокрасном колорите; исполнение посредственное, свойственное этому художнику. Обман фальшивой естественности рознится c обманом надутого величия только тем, что первый по плечу всякой ничтожной личности и ею принимается с некоторым удовольствием. Многие-буржуа говорят про "Галилея" Роберта Флери нечто вроде: "Старая1 лиса -- так и видно". Это особенная манера выражать сочувствие к великим действователям и понимать их. Пропускаю картину Александра Гессе16, изображающую народный восторг венецианцев при освобождении из тюрьмы адмирала Пизани 17, и другую Жакана (Jaquand) 18, представляющую Карла V 19 в монастыре, выслушивающего выговор другого монаха за рассеяние. Они обе обращают внимание публики именно яркостью ложной своей стороны; публика имеет ухе-, чтобы различить диссонансы трескучей живописи, и совершенно беззащитна, когда принимают покорный вид искатели истины. Резкая пестрота и судорожное увлечение в первой кажутся настоящим итальянским бытом; мелодраматический монах во второй соответствует дурному мнению об Испании. Дело только в том, что: ложь, согнанная с пьедестала, на котором она непомерно чванилась, оделась попроще, стала добрым малым и теперь гуляет под руку с самыми; правдолюбивыми людьми, даже на публичных прогулках, а те и не подозревают, с кем идут они и как компрометируют себя таким сообществом. При всем моем желании быть кратким, не могу умолчать о картине Шопена 20, того самого, который уже составил себе репутацию мастерством низводить библейские рассказы до фельетонных повествований: вспомните его "Суд Соломона", "Целомудренного Иосифа" и проч. Он явился с четырьмя картинами, из которых одна -- "Молодость Людовика XIV", вылощенная, манерная, холодная и с матовым блеском табакерочной доски, украшенной живописью, особенно хорошо показывает, что оба рода, торжественный и будничный, могут иметь одинаковые результаты. Смешны кажутся версальские плафоны, на которых Юпитеры и Аполлоны имеют профиль и даже позу основателя дворца; странны кажутся богини с ужимками придворной любезности; но спрашиваю: менее ли смешна и странна мещанская сцена, явно рассчитывающая на умиленного зрителя, в которой Анна Австрийская21 со слезами умоляет Конде22 о защите малолетнего сына, уже (в противность всем историческим данным) думающего о будущем своем величии, грозного и негодующего? Если сантиментальность подобной картины может действовать на человека, я не знаю, почему и статуя Людовика XIV в парике и тоге на Place de la Victoire {Площадь Победы (франц.).} не может погрузить его в священный ужас. Разве не одна и та же расчетистая мысль породила их мимо истины, мимо всех свидетельств современных, мимо исторического и иного приличия? Да уж если подумать хорошенько, так смешное обоготворение великой личности, право, лучше этого воззвания к чувствительным сердцам, посредством которого любой bourgeois может связать собственные свои семейные делишки с отечественными событиями. Есть в истории случай, особенно любимый этим направлением, именно -- смерть Марии Стюарт. Почти не проходит выставки, где бы происшествие это не явилось в более или менее пошло-слезливом виде. Не обошлась без него и нынешняя, да, вероятно, еще редкая мастерская в Европе не имеет пюпитра с этим эпизодом английской истории. Подумаешь, что человечество из всех поминаний своих предпочитает, разумеется, после проступка нашей прабабушки Евы, одно это, а все потому, что каждая мать семейства, даже не имеющая дочерей, может умилиться перед ним. Какое прекрасное лицо в истории составляет несчастная Шотландская королева, когда все усилия художников опошлить его до сих пор не имели успеха! Говорить ли вам о веренице картин в том же роде, красующихся по стенам бедной Луврской галереи, о принцессах, раздающих милостыню безобразным нищим, о верных служителях с затаенными мунениями любви, о всех этих произведениях, в которых ничтожность мысли спорит с немощью исполнения?.. Одна любительница, г-жа Каве (Cave)23, изобразила выздоровление юного Людовика XIII 24, расслабленного и играющего в шашки с важным сановником, полным угодливости и благоговения. Кругом себя я слышал: "Pauvre petit, comme il est souffrant!" {"Бедный малютка, как он страдает!" (франц.).} Из исторических tableaux de gerne удалась ныне одна, но именно потому, что в ней нет никакого исторического лица и никакого исторического события. Изабе (Eugene Isabey) представил толпу разодетых кавалеров и красивых дам в костюмах XVI столетия, подымающихся по большой лестнице Дельфтского собора. Верхняя галерея готической церкви изукрашена знаменами, наполнена музыкантами, и между тем как первые группы уже входят в церковь, приветствуемые звуками труб, другие тянутся по лестнице, а толпа внизу разбивается на пары и торопится следовать за другими. Какая это церемония, кто эти люди, зачем они собрались и что празднуют -- неизвестно, но вся картина похожа на беглый взгляд в прошедшее. В ней есть движение, жизнь, а размашистое и несколько поверхностное исполнение еще более придает ей вид прозрения, замеченный многими знатоками с похвалою.
Таково состояние исторической живописи на нынешней выставке.
Что касается до религиозной живописи, вы очень хорошо знаете, что Франция никогда не достигала чистоты духовного созерцания, так сильно заметного в Римской и в первоначальной Фламандской школах. Несмотря на все исключения, какие могут быть представлены, можно утвердительно сказать, что с Лебрена 26 до Горация Вернета включительно в религиозную живопись Франции беспрестанно врывались общественные привычки, условия и даже капризы. Примеров много. На глазах наших завоевание Алжира внесло арабский элемент в представление священных' событий; прежде был элемент дворцовый; завтра будет элемент социальных теорий и проч. В ожидании последнего могу вам только сказать, что теперь религиозная живопись Франции представляет такую анархию, какою ни одно искусство в Европе похвастаться не может. Все существующие направления чудным образом смешались с воспоминаниями старой французской школы и порождают произведения крайней нелепости. Часто на одной картине вы видите мотив Пуссеня 27с манерой Жувене 28.Глаз и чувство оскорблены на каждом шагу. Еще хуже, когда художник захочет притвориться доверчивым и беззлобным младенцем; тогда из соединения лукавой простоты с хитростью, свойственною французскому гению, в искусстве происходят вещи поразительного безобразия. Нет, не чуток французский ум к тонине, заостренности религиозных ощущений и страшно падает, когда за ними погонится! Пройду молчанием большую часть картин духовного содержания, потому что насмешливый тон был бы здесь неприличен, а они все как будто написаны с целью пробудить самый застоявшийся юмор.
И весь этот длинный обход сделан мною для того, чтоб с достодолжным уважением приблизиться к настоящему зерну этой выставки, к произведениям новой Французской школы, и показать вам ее значение, необходимость, достоинства. Правда, многие из предводителей ее или не прислали картин, или были бесчестно высланы приемщиками (jury) {Жюри (франц.).}, состоящими, как известно, из академиков. Декамп29, Руссо30, Каба31 не удостоились попасть на выставку; но и те, которые попали туда, как например: Делакруа32, Кутюр33, Коро34, Диаз35, хорошо выражают направление этой школы и сильное развитие ее в последнее время. На них-то обрушились отчаянные приговоры людей, считающих подобные явления последними признаками падения искусства; их-то встретили" восторженные поздравления других, видящих тут вместо падения зарю нового и истинного развития его. Как будто сознавая свою силу, школа вышла из ограниченных рамок, в которых держалась доселе, и явилась с огромною картиной, которая затмевает все около себя, не исключая и новой "Юдифи" Вернета, имеющей почти столь же много внешнего блеску, как и старая, но гораздо менее внутреннего содержания. Я говорю о "Римской оргии времен упадка", картине г. Кутюра (Couture). Кутюр взял один чудный стих Ювенала36: "Пророк взялся отомстить Риму за побежденную им вселенную" (сатира VI-я) и выразил его в оргии, наблюдаемой в стороне двумя людьми, из которых одного вы сейчас признаете за Ювенала: так сильно отпечаталось желчное негодование на лице его. Любопытно следить за мыслью Кутюра в этой картине: он выражает тайную мысль самой школы. В отношении древнего мира никогда оргия не может служить упреком, еще сильнее признаком гражданского падения: в лучшие свои эпохи он любил ее и часто изображал ее в барельефах и в живописи. Чтобы свести ее до упрека, надобно было взять художнику совершенно другую сторону предмета: древние выражали ею накопление молодых сил, прорвавшихся на волю; надобно было художнику теперь, наоборот, показать оргию без наслаждения, издыхающую под бременем раздражительных ощущений, но издыхающую без удовольствия, без торжества, со всеми признаками скуки и душевной пустоты. Только такая оргия может существовать во времена упадка. Именно так и сделал Кутюр. Уже на первом плане его картины видите вы человека, убитого пиршеством и явно изображенного тут художником с намерением показать, как единая цель одурения заместила все другие требования долгого ужина. Направо от него рабы выносят труп другого собеседника. Как ни разнообразны мотивы нагих римлянок, возлежащих со своими любовниками, как ни сильно проявляется на задних планах раздражительное действие паров, везде одинаковое выражение тупоты и искусственной страсти, утомления сопровождает их жест, взгляд, действие, не исключая и того молодого безумца, который на левой стороне с пустым кубком бросается к статуе, требуя вина от самого цесаря. Замечательнее всего в этом отношении женщина посередине, опирающаяся на колена своего собеседника с изнеможением только что миновавшегося физического потрясения. С самой закраины картины глаз спокойно ведется художником через гирлянду цветов, перевивающих опрокинутые амфоры, до самого этого лица, и тут встречает женщину с блестящими черными глазами, в цвете молодости и красоты, но с таким выражением тоскливой думы, но бросающую такой взгляд скуки и безотрадного пресыщения, что она одна могла бы объяснить смысл картины, если бы ничего другого не было. Но вся картина Кутюра, написанная чрезвычайно твердо и смело, совершенно лишена отделки и того, что называется последним ударом кисти; импасто ее особенно неровно, все тельные части холодны, мертвенны, и светло-серый колорит составляет ее главный тон. После этого вы догадаетесь, почему она навлекла на себя так много осуждения со стороны любителей точной, определенной живописи. Но если вы поймете, что долгое бдение и жгучие наслаждения должны были под конец сообщить телу героев и героинь этой картины мраморный оттенок, если вы обдумаете, что пары долгого пиршества, в котором участвуют столько лиц, непременно должны образовать тяжелую атмосферу, на которую восходящая заря, застающая собеседников в их грустном веселии, бросает свой легкий, серебряный свет, тогда вы увидите ясно, что все кажущееся условным, произвольным в картине было сделано художником с намерением, для полноты законченного эффекта. Уразумев образ воззрения на историю новой школы, проявляющейся особенна ярко в этой картине, вы поймете и самый процесс, каким она передает его в искусстве.
Да, наскучив всеми фальшивыми подразделениями родов живописи, школа эта взяла за основное правило, что мир и история принадлежат всем, не составляя ничьего исключительного достояния. Как Вечный Жид, ходит она с тех пор по всему земному шару, вербуя для искусства всякую мысль, всякое явление, предание, рассказ, обычай, даже лепет народный и фантастическое видение какой-нибудь сказки. Поэтическое выражение, свойственное выбранному предмету, сделалось единственной целью ее усилий, последнею задачей, которую она старается разрешить. Отсюда вытекают все ее достоинства, которым соответствуют оглушительные "браво" в журнальных фельетонах, и все ее недостатки, которым идут параллельно мучительные "helas!" {"Увы" (франц.).} в обозрениях. Старание уловить сущность предмета, выказать все его содержание в поэтической (заметьте!), а не обыкновенной естественности порождает иногда, кроме небрежности исполнения, составляющей основную черту школы, и другие недостатки, а именно -- недостаток освещения. Рисунок и колорит, в картинах этой школы отзываются прихотью и своенравием. Смотря по силе творческого таланта в художнике, все это может быть очень хорошо и очень не хорошо, но зато, по крайней мере, тут есть откровенность со стороны художника. Он берет на себя полную ответственность, не скрывается за школьными преданиями и, требуя полной свободы для себя, дает ее и всем своим судьям. Само собой разумеется, что тут также не может быть и помину по пошлости условного понимания вещей, а это -- уже немаловажная заслуга. Шесть картин, выставленных ныне Делакруа, как разнообразием своих содержаний, так и манерой исполнения, всего лучше дают понятие о лицевой и задней сторонах школы, которой он считается корифеем.
Первая картина, поражающая нас при входе в длинную галерею, есть "Распятие" Делакруа. Спаситель на кресте испускает дух. Кто может иметь понятие о теме, которая спустилась тогда на землю и которая другой раз уже не повторялась во вселенной? Все усилия художника выдумать такой необыкновенный феномен, казалось, должны бы остаться бесплодными. Вот почему уже многие живописцы вместо мглы, скрывшей тогда солнце и небо, изображали сентябрьскую ночь, и никому в голову не приходило корить их. Делакруа не был остановлен однакож этою кажущеюся невозможностью. Не знаю, как сделал он, но он создал особенную мглу, в которую вошел красновато-синий оттенок, и ею задернул небесный свод. Конечно, тут все условно, странно и прихотливо, но поэтический эффект достигается вполне. Еще страшнее ночи фигура Спасителя, на мертвенном челе которого отражается грозный блеск феномена, это фигура с поникшею на грудь головою, с растворенною раной на боку, с перстами рук и ног, окостеневшими в судорогах!.. Тут бы и должен остановиться Делакруа; но, увлеченный собственною мыслью, он поместил еще внизу несколько лиц, которые выходят совершенно из плана и резкими движениями нарушают только величие ужаса, достигнутого художником в распятии и в ночи, служащей ему фоном. Особенно странен и смешон воин верхом: конь его пятится назад со всеми признаками разумного понимания дела. Слишком напряженное рвение дать выражение всем аксессуарам породило тут наивность, достойную веков карловингских.
Скачком, который может показаться вам крайне смелым, переношу вашу мысль от этой картины к "Марокканской скачке", где пять или шесть африканских наездников с развевающимися плащами и подымая густую пыль, несутся стремглав к цели, заряжая свои ружья и стреляя из них. При этой картине, самой своевольной, какую я когда-либо видел, не может быть слова не только об отделке, но даже о чем-нибудь похожем на достоверность. Вся она отражается в уме зрителя, как мгновенное впечатление от толпы, безумно промчавшейся и оглушившей вас. В этот момент сумасшедшей удали мелькнули перед вами неимоверные прыжки лошадей, неистовое увлечение всадников, и вместе с тем все подробности, линии и краски смешались. Это смутное впечатление бега взапуски Делакруа вздумал переложить на картину. Согласен, что здесь искусство вышло из пределов своих, в которых оно должно оставаться, если не хочет совершенного уничтожения в пустоте или метафизике; но, с другой стороны, надо иметь самообладание Будды, чтобы воспретить пораженному глазу своему удивление к энергии и таланту, с каким Делакруа выпутался из дела. Столько же силы настоящей и смешного преувеличения, ясности намерений и ошибки в способах, поэтического смысла в целом и чудовищности в подробностях, знания живописных эффектов, с одной стороны, и странных художнических недоразумений -- с другой, проявляется и в других картинах Делакруа, например, в "Жидах -- музыкантах Могадора", а еще более в "Пловцах, испытавших кораблекрушение" и подбирающих в бедную лодку без весел и парусов, несомую волнами, трупы товарищей, встречающихся на пути. Безотрадность положения людей, отовсюду окруженных смертью и которые со всеми усилиями отчаяния занимаются вещью, совершенно для них бесполезною, выражена превосходно; но зеленая волна, уцепившаяся за лодку, как настоящий зверь, не принадлежит живописи и должна быть возвращена по праву Байрону, которым, вероятно, порождена. Все эти противоречия хотел я развить вам, но не знаю, удалось ли мне это? Время бежит, листы неимоверно накопляются! Г<ерцен> крадет у меня дни за днями37, и я спешу к концу. Заключу длинное описание это еще одной картиной Делакруа "Гауптвахта в Мекене" (Corps-de-garde a Mequinez). Два африканских муниципала преспокойно спят в своей караульне: один, прикрытый цыновкой, положил седло под голову, другой, просто прислонясь к стене; оба на полу. Солнце уже начинает играть в караульне, сообщая ей красный тон от седел и доспехов этого цвета, разбросанных в ней; но не оно составляет главный персонаж картины, а именно вот этот здоровый, крепкий, мертвенный сон, оковавший грубые, фантастические лица двух воинов. Сон этот кажется насмешкой над нашим тревожным, болезненным европейским сном. Чудная, тишина разлита по всей картине и составляет резкую противоположность с судорожным движением, царствовавшим в прежде виденных нами картинах Делакруа. Так гибок и разнообразен талант этого человека, так с юношеским увлечением усваивает он все явления жизни, так даже в падении, когда случается ему падать (а падает он часто), еще заметно в нем обилие творческой силы, с которою он еще не может управиться.
До следующего письма о ландшафте и о том чистом роде (ganre) {Жанр (франц.).}, в котором французское искусство наиболее торжествует38, -- до следующего, если, разумеется, настоящее доставило вам что-нибудь, кроме скуки.
20 апреля н. с.
VI (а)
Окончание о Луврской картинной выставке 1847 г. -- Брошюра г. Женена,-- Драма Феликса Пиата: "Ветошник".
В последнем письме я остановился на ландшафте и на том чистом роде (ganre), в котором, как я уже сказал, торжествует французское искусство. Работа не слишком легкая: всмотреться в это огромное количество водопадов, убегающих рек, тихих полей и мрачных гор, -- солнц, покрытых туманом, солнц, сожигающих почву, восходящих и закатывающихся, разобрать эти моря -- в бурю, в затишье и в среднем состоянии, -- наконец, приглядеться ко всем этим испанским цыганам, бретонским мужикам, итальянским женщинам и потом еще рассматривать это множество купальщиц, уже не принадлежащих никакой земле (кто разберет, какая подданная-- купальщица?), окруженных фантастическим пейзажем, в котором иногда Ионическое море омывает шотландские или норвежские берега. Гораздо длиннее этого периода Луврские галереи, наполненные картинами и картинками, под влиянием которых переходите вы поминутно от дня к ночи, от луны к пожару, от старой улицы какой-нибудь деревушки к багдадскому дворцу и каирской мечети. Нервический человек тут пропал бы, наверное, и, вероятно, для таких болезненных организаций назначен здесь особенный день для входа в музеум по билетам (суббота), чтобы дать им возможность пройти свободно в галереях, не обращая внимания ни на что окружающее. Этот космополитический, универсальный оттенок, который лежит здесь на пейзажной живописи, еще увеличивается от вмешательства иностранных художников: фламандцы, как Дикманс1, например, внесли мелочные эффекты и микроскопическую отделку Дова2 и Метцу3; северные германцы пришли со своим Рейном, замками на скалах и тонкими госпожами, чинно гуляющими в друидических лесах; итальянцы явились с мадоннами в часовнях, освещенными то лампой, то солнцем Рима, сабинскими крестьянками на коленях и проч. Да и сами француза потрудились еще более запутать дело, представив картины в картине: я видел исторические пейзажи, списанные с Пуссеня, виды Италии, почти снятые с картин Клода Лорреня 4, и, наконец, придворные завтраки дам и кавалеров под стрижеными деревьями -- прямо перенесенные с Вато. Прибавьте к этому от времени до времени какую-нибудь неожиданную нелепость, от которой, как от последней карты на карточном домике, весь домик разваливается. На прошедших выставках эту печальную роль играла этрурская живопись г. Биара 5 и живопись во вкусе г. Папети 6; ныне взялись за нее сами академики, вероятно, из желания быть замеченными, что им так редко удается. Таким образом, г. Гюден 7 (Gudin) явился с морскими видами, в которых и земля, и вода, и небо равно имеют прозрачный, фосфорический, ложный блеск, заставляющий многих буржуа говорить: "А ведь лучше было бы, если бы в самом деле такая природа была, как у г. Гюдена!" Таким образом, еще г. Гейм 8 написал: "Чтение комедии в обществе гг. королевских актеров", где чтеца Андриё окружил он всеми современными литераторами Франции в такой странной расстановке и с таким комическим выражением лиц, что, говорят, они собираются купить картину на общие деньги и сжечь. Таким образом еще... но к чему продолжать? Довольно сказанного. Вы поймете, что когда мысль вашу в продолжение двух или трех часов таскали от одного земного пояса.до другого, вертели перед ней парчу и лохмотья, старались разнежить и застращать, не останавливаясь даже перед чудовищностью, лишь бы опутать ее, -- вы понимаете, что после этого она, как Эсмеральда после пыток, на ногах стоять уже не может и должна искать освежения в живой натуре. Вот почему, я думаю, Mabille, Ranelagh, Chateau-Rouge9 поспешили открыть свои загородные балы, а впрочем, может быть, и потому, что время пришло: на дворе тепло, и первая зелень охватила все здешние сады и рощи. Эта эпоха в Париже -- прелесть.
Но возвращаюсь к картинам.
Есть однакоже возможность отыскать порядок в этом хаосе. Для этого надобно только пройти молчанием все, что заслуживает одобрения, что похвально, в чем видно изучение природы и даже некоторая поэтическая теплота, а остановиться единственно только на том, что ново, оригинально и имеет решительный шаг сильного таланта, а потому и особенную важность для общества. В Европе искусство столько же общественный вопрос, сколько воспитание, пролетариатство, соль или табак. В самом деле, какую душеспасительную истину извлечете вы, прочитав, например, что "Нормандский пейзаж" г. Куанье (Coignet) 10 очень весел, хотя и сух, что "Возвращение с рынка бретонских крестьян" г. Адольфа Лелё (Leleux) ll имеет невыразимую прелесть истины, что кисть его брата Армана 12 делается все тверже, что "Пиринейцы" Рокеплана 13 просты и верны, а "Разбойники" Лепуатьеня14 в плащах и шляпах с перьями шумливы и театральны, что Флере (Fiers) 15 по-прежнему отгадывает в пейзажах окрестностей Парижа их задумчивое выражение и меланхолическую красоту, что Мейер написал прекрасное "Захождение солнца на море", а Бланшар 17 -- "Переход через ручей стада коров", очень милый, и прочее и прочее. Нельзя даже останавливаться на таких явлениях, какое представляет, например, г. Пангильи 18 (Penguilly l'Haridon), переносящий манеру испанцев в свои маленькие живописные анекдотцы. Вы можете судить о мрачном содержании этих картинок по названиям, данным им в каталоге; это, во-первых, "Нищие", во-вторых, "Un tripot", вертеп, в-третьих, "Пейзаж в дождь". Последнее вас удивит, и вы не найдете ничего страшного в нем, особливо, если человек завелся зонтиком, но дождь г. Пангильи не совсем простой. Это дождь исторический, омывающий монфоконскую виселицу с дюжиной жертв на ней, с которых сбегает он длинными струями на камни, прорезывает между ними ручьи и мутно шумит в темную, глухую ночь. Капризно и странно, но -- увы! -- как-то бессмысленно. Не знаешь, любуется ли художник явлением, или протестует против него, или делает то и другое в одно время. После этого скажите сами: следует ли обогащать ум приятелей, живущих вдали, замечаниями о заметном усовершенствовании такого-то художника, о перемене манеры у другого, о видимом упадке третьего или о хорошенькой картине, более или менее удавшейся, но которая, если бы и еще более удалась, так ничего не прибавила бы к общественному развитию, а если бы менее удалась, так ничего бы не отняла от него и- ничему не научила? Конечно, все это до малейших подробностей дозволяется знать критику туземному -- для оценки произведений, директору департамента внутренних дел -- для назначения крестиков, немецкому изыскателю -- так, для того, чтоб знать, на манер Осипа в "Ревизоре" 19, который все берет и веревочкой не гнушается. Ведь есть немцы, которые знают наших Хераскова и Петрова 21! Но мне, не родившемуся для этих трех почетных званий, мне неприлично захватывать преимущества и льготы, им усвоенные. Личное удовольствие, какое могу испытывать при том или другом произведении, берегу я для себя, а с отсутствующими приятелями буду только говорить о таких произведениях, которые или вносят новый элемент в искусство, а стало быть, и в общественное духовное богатство, оригинальною манерой и смелым поэтическим взглядом на природу, или сильно выражают современное направление и тайные требования общества. Таким образом, из тысячи имен пригодны бывают для письма иногда пяток, а иногда и ни одно не бывает пригодно. Судите поэтому, что в нынешний раз я буду говорить с вами серьезно только о двух лицах -- о Коро (Corot) и о Диазе (Diaz), именно по причинам вышеизложенным. Вместе с тем согласитесь, что невозможно лучше оправдать молчания, как сделал я, за что мне, вероятно, будут благодарны многие русские писатели и ученые!
Из двух пейзажей Коро особенно замечателен тот, который представляет вечер, и на нем-то я остановлюсь преимущественно. Маленькая, уединенная речка, сдавленная небольшими возвышениями, начинает покрываться вечернею мглой, но так, что особенным действием косвенных лучей солнца одна сторона ее уже делается совершенно безразлична и уходит в темноту, между тем как на другой еще играет последний свет вечера, но бледно и нерешительно. Облака на небе разорваны, и красный оттенок их тухнет как будто на глазах ваших. Перспектива реки в этом освещении и перспектива воздуха выдержаны превосходно. Через несколько минут внимания вы еще различаете на полусветлой стороне речки за пригорком, осенённым деревьями, лодку и человека, который вводит ее в затишье к берегу. Фигура лодки и человека представляет один нерешительный силуэт, позволяющий распознать их в общности, но уже не дающий никаких подробностей. Когда вы подходите к картине близко, она теряет все свое очарование, потому что вы видите предметы отдельно и теряете целое. Один шаг назад воссоздает ее вам в поэтическом блеске: вы словно наблюдаете тихую смерть дня! Картина эта -- не копия с природы, не подражание видимым предметам: это передача впечатления, которое дает иногда глазу художника природа в некоторые моменты свои. Таков Коро!
Можно сказать, что та же самая манера свойственна и Диазу, но тут уже вошел каприз, своеволие представления природы, иногда просто старание обольстить глаз комбинацией красок, в которых изумруд зелени, рубины и перлы женских костюмов, огонь солнечного луча, играющего на девичьем теле, составляют удивительный калейдоскоп, не лишенный, однакож, как тот, гармонии в цветах. И впечатление еще увеличивается от беглого, поверхностного, убегающего, так сказать, исполнения. Как ни долго смотрите вы на картину Диаза, едва только отошли вы, вам уже она кажется пейзажем, мимо которого промчались вы на паровозе. Известно, сколько в современной французской буржуазии лежит чисто головного, абстрактного сенсуализма. Вспомните романы Дюма и Сю. Эту черту внес Диаз в живопись. Из десяти картинок, выставленных им ныне, только в трех нет фантастических женщин в густой чаще леса, на берегу ручья, облитых светом и негою в одно время, в сладострастном покое или в раздолье игр, сокрытых от всякого глаза. Женщинам этим нет имен; нельзя узнать, под каким небом родились они и даже какой народ выдумал костюм их: костюм их -- это блестящая ткань, переливающаяся различными цветами, и только. Всего лучше поясняют дело самые названия картин, под которыми внесены они в каталог: "Repos oriental", "Le reve", "La causerie orientale", "Baigneuse" {"Восточный отдых", "Сновидение", "Восточная беседа", "Купальщица" (франц.).} и проч. Может ли быть что-нибудь неопределеннее, мечтательнее? С этой точки зрения Диаз может считаться Вато современного общества, живописцем своего века и притом одним из самых сильных талантов его. Что он может сделать в серьезную свою минуту, свидетельствует его удивительный "Лес осенью", когда земля делается хрупка и все тоны неба и воздуха быстро бегут и сменяются один другим: это превосходно! Диаз уже составил себе школу во Франций22, и между подражателями его есть люди тоже с талантами, каковы Лонге23, Миллер24 и др. Здесь кстати сказать, что реального выражения страсти любви и наслаждения, чем так блестит, например, бессмертная Венецианская школа, я не видел еще нигде в современном французском искусстве. С некоторою, впрочем, умеренною гордостью замечал я, что как только вздумает он коснуться действительного чувства, то переходит тотчас или в сантиментальность, или в скандалёзный будуарный романчик. Этот последний имеет ныне даже своего представителя в особе г. Видаля25. Рисунки его поражают мастерством выводить наружу, в условных грациозных формах, грешные мысли развивающегося организма. Люди совсем не робкие были однакож изумлены, увидев ныне в Лувре рисуночек его, изображающий молодую девушку, с упоением целующую собственный свой образ, отражающийся в зеркале. Тем приятнее, тем поразительнее для меня было встретить в скульптурных произведениях статую, полную силы и настоящей страсти, которая до того поразила Париж, что здесь только и толкуют о ней, когда речь заходит о выставке.
Статуя эта принадлежит г. Клесингеру26 (Clesinger) и, под простым названием: "Женщины, уязвленной змеей" (Femme piquee par un serpent"), представляет совсем не боль, не отчаяние, а, напротив, жизнь в самую жаркую ее минуту, наслаждение в самом сильном его проявлении. Змей, обвивший ногу этой женщины, есть только уловка не назвать вещи по имени, впрочем, никого не обманувшая: такого выражения упоения змеи не производят, будь они воспитаны хоть центральною фаланстерией. Статуя находится в лежачем положении, на розах, с головой, откинутою в беспамятстве назад, с корпусом, сильно выдавшимся вперед, так что линия, образуемая им, составляет мягкую дугу. Если поднять статую на ноги, она представит очень близко знаменитую "Менаду" Скопаса27, рельеф, находящийся в Лувре. В лежачем положении эта фигура, полная крайнего внутреннего самозабвения, грешит против законов скульптуры тем, что с какого вам угодно пункта глаз ваш обнимает только одну часть тела, а не все целое. Она должна быть поставлена весьма низко для полного осмотра. Заранее можно сказать, что настоящее ее место -- какой-нибудь великолепный бассейн в саду загородного дома. Нужно ли вам говорить о нежнейшей отделке, об искусстве сообщать всему телу, каждому мускулу, каждой складке и морщинке биение жизни, тайне, доступной весьма немногим скульпторам в наше время? Поистине сказать, статуя Клесингера между колоссальными фигурами великих и не великих людей, заказываемыми муниципалитетами французских городов ради местного кичения, между холодными и безобразными бюстами, между фигурок манерной грациозности и в нескольких шагах от расслабленной "Pieta" {"Божественная любовь" (лат.).} г. Прадье28 (Прадье вздумал себя попробовать в самом патетическом сюжете нового искусства -- "Плача Матери над Святым Сыном" -- и произвел болезненное и ничтожное создание), статуя Клесингера, говорю, производит между ними невыразимое впечатление! Это до того свежий, здоровый голос природы, что от окружающей обстановки он делается почти едок, почти невыносим, и многими считается за отзыв языческого мира, между тем как явление, видимо, принадлежит всем векам. Стоит только один раз посмотреть вокруг себя, и оно делается ясно, законно, чисто. А что стоит человеку один раз быть повнимательнее к самому себе и другим. Ведь один рае не закон! Приказывал же Гиппократ29, кажется, напиваться раз в месяц для здоровья, а тут просят раз в жизни быть тверёзу. Можно, чай, согласиться, да вряд ли кто послушает!..
Воротимся снова в картинную галерею не для того, чтобы заниматься бесчисленным множеством гравюр, литографий, рисунков, не представляющих ничего особенно замечательного, а чтобы сказать несколько слов по случаю всяческих портретов на слоновой кости -- акварельных, двумя карандашами, пастелью, масляными красками и проч., которыми выставка преизобилует. Кроме пяти портретов, все остальные еще раз доказывают жалкое положение общества, хотящего обмануть самого себя, не имеющего силы показаться тем, что оно есть, и беспрестанно занятого надеждой привести других на счет себя. На всех этих лицах лежит лицемерная мысль с примесью самой смешной претензии для того, кто умеет разобрать и понять ее. Не говоря уж о молодых дамах, портящих душу и образ свой жаждой ложного эффекта, не говоря уж о молодых кавалерах, творящих себе характеры по образцам романов в ходу, -- тут есть старики и старухи, гнушающиеся своим возрастом и похожие на бесчестных спекулянтов, играющих в большую биржевую игру без капитала; тут есть даже дети, которых выучили сидеть на стуле с выражением глубокой думы на челе, кажется, вот так и говорящей всем зрителям: "А ведь из меня выйдет на изумление оптовый торговец сукнами!" Решительно можно сказать, что современные портреты составляют самую безобразную часть парижской выставки. Причины этому предоставляю искать вам самим.
Не могу расстаться с выставкой, не сказав вам о пяти рисунках из нашей русской жизни, исполненных господином Yvon, которого я принимаю за англичанина и потому произношу его имя: Айвон30. Вот их названия по порядку: 1) "Татарская мечеть в Москве"; 2) "Русские дрожки"; 3) "Пересылка в Сибирь"; 4) "Тульская крестьянка"; 5) "Татары на Лубянке в Москве". Кроме типов, лиц, удачно выбранных, верности представления, которою особенно отличается третий рисунок, в них есть еще умение показать явление всякой жизни в его энергии и сильном национальном колорите. Такие рисунки поясняют характер народа и его общественный быт: здесь около них всегда стоит довольно многочисленная толпа. Никак, впрочем, нельзя делать упрека нашим отечественным художникам в том, что- иностранные живописцы вроде Вернета и Айвона подсматривают наш облик, нашу природу (вспомните Вернетова "Курьера", которого берлинский знаток Вааген так высоко ценит), потому что глаз наших художников для славы России постоянно устремлен на великие отечественные и религиозные события. Вероятно, другое поколение наших художников, не упуская из виду этих великих событий, обратит внимание и на вседневную, будничную жизнь, нас окружающую.
В заключение и припоминая все, что я видел здесь, скажу вам последнее и решительное мое мнение о французском искусстве вообще. Отсутствие ясного направления составляет его отличительную черту и вместе его несомненное достоинство. Это единственное искусство в Европе, которое идет параллельно с обществом и на котором отражается колебание последнего и не установившаяся мысль его. Это единственное искусство в Европе, говорящее прямо от себя, без подсказов со стороны какого-нибудь направления, принятого академией или важным лицом. Оно одно только откровенно, оно одно только в строгом смысле работает, то есть отыскивает почву, на которой художник -- действительно полезное и необходимое лицо в общественном развитии. Вы уже могли заметить отвращение французского современного искусства от всякой окостенелой мысли, упорно навязывающейся с обветшалыми пояснениями, его суетливую беготню за всеми разнородными явлениями природы и духа и его неугомонную пытливость. Оно схоже с веком как дерзостью своих начинаний, так и глубиной своих падений. Вот почему каждая парижская выставка есть более чем средство потешить эпикурейский глаз; она связывается со многими стремлениями, вопросами, надеждами и заблуждениями настоящей жизни и поэтому заслуживает описания гораздо большего и лучшего, чем то, которое я теперь оканчиваю к великому моему да, вероятно, и вашему удовольствию...
Вернее ласточек, показывают присутствие весны огневое убранство Елисейских полей по вечерам, открытие Ипподрома, где теперь раззолоченные короли Франциск I31 и Генрих VIII32 встречаются в Camp-d'or {Золотом поле (франц.).} и присутствуют на турнире, который, вероятно, богаче действительного, бывшего во время оно. К этим признакам солнечного поворота присоединился ныне министерский кризис и появление, вместе с молодым горошком, новых лиц в администрации; но, не останавливаясь на этом, я думаю достаточно будет для убеждения вашего, что действительно наступила весна, во-первых, известия о хорошей погоде, во-вторых, известие о музыке, гремящей в садах Парижа, и о железных дорогах, беспрестанно разносящих в окрестности его счастливые группы гуляющих. Так, зимний сезон кончился, а вместе с ним кончаются и мои парижские письма к вам. Я еду в Берлин33 и, вероятно, напишу вам откуда-нибудь с дороги...
Когда я посмотрю назад, на год, прожитый Францией и особенно Парижем, мне яснее делается состояние, в котором находились вещи и люди прошлою зимой. К вещам я отношу книги, брошюры, лекции, а к людям -- администраторов и политических деятелей. Таким образом, и парламентская партия прогрессистов, образовавшаяся в недре консерваторов, принадлежит к людям, по моей теории. Все они -- вещи и люди -- желали прошлою зимой чего-то хорошего, и всякий раз оказывалось, что их хорошее, при малой критической оценке, хорошо только по намерению и похвальному рвению к общественной пользе. Точно недостает какого-то элемента в развитии, точно позабыли второпях паспорт -- и стоит человек на границе: назад не хочется, вперед не пускают. Вы знаете, что, надежда является тотчас, как руки и ноги отнимаются. Вот и теперь ожидают прибоя недостающих сил, кто откуда: иные -- от немецкой многосторонности, призванной теперь к поданию голоса, другие -- от другого, столь же основательного предположения, и проч. А между тем можно сказать с некоторою решительностью, что на всех явлениях прошлой зимы лежал сильный оттенок немощи, начиная с общества обменщиков до теноров, появлявшихся во Французской опере. Всего неприятнее соединение в одном и том же произведении бойкой силы и непонятной ограниченности, а это поражало меня здесь на каждом шагу. Нельзя было заговорить с человеком, войти в кабинет для чтения или в театр, или в палату, чтоб эти две вещи не потекли в удивительной путанице, подтверждающей мнение тех, которые считают человека образовавшимся троглодитом. Да чего? Кажется, и видишь, что дело-то не так, а начнешь сам говорить, точно то же самое выходит; вот вздор так и идет сам собою, мешаясь с правдой по временам. Это похоже на проклятие. Хотите подтверждения? На днях вышла брошюра Жанена (Genin) по случаю вопроса о преподавании: "Ou l'Eglise, ou l'Etat" 34, чрезвычайно едко и остроумно написанная. Одна ее часть, обращенная на домогательства клира, написана как будто взрослым человеком, а ответ на эти домогательства изложен как будто знаменитым малюткой Велисария35, который кормил слепца. И сколько мог бы я привести вам книг, речей, предприятий и бесед, которые были сшиты наподобие морских флагов: один кусок белый, другой черный, а третий неизвестного цвета. Был я недавно в театре Porte Saint-Martin на пьесе Феликса Пията "Le Chiffonier" ("Ветошник") 36, имевший успех более чем колоссальный. Роль ветошника принадлежит решительно к самым лучшим созданиям Фредерика Леметра. Он смело появился в грязной блузе, с корзиной за плечами, с крючком в руках, пьяный и недостойный, как сделали его ремесло и общество. Ни на минуту не оставлял он своего грубого тона и типических привычек своего звания, но чем далее шла пьеса, тем все, сильнее пробивался наружу внутренний свет благородной души ветошника и облекал его сиянием. К концу пьесы лицо это выразилось во всем своем человеческом достоинстве. Но послушайте далее... Ветошник, никогда не выезжавший из Парижа, начинающий свои ночные поиски в то время, как другие начинают свои пиршества и удовольствия, лишённый всех отрадных чувств любви и привязанности и потому часто напивающийся, думая найти их в бреду, встречает девушку, такую же бедную, как он сам, и делается ее бескорыстным покровителем. До сих пор все просто и верно, а близость шумной, богатой парижской жизни сообщает сценам особенную выпуклость и значение. Но автору вздумалось втолкнуть в свою драму несколько исключительных лиц, и тут-то начинаются натяжки. На сцену являются негодяй, подлежащий галерам, дочь его, допускающая избиение ребенка, незаконно ею прижитого, и прочее... Господи! Если бы шло дело о борьбе с подобными недостатками, то два-три полицейских сыщика исправили бы общество отличным образом. Борьба ветошника как-то теряет значение, какое могла бы иметь; упреки его вроде следующего: "Вы, матери, убивающие детей своих!" никого не клеймят; буржуазия спокойно их слушает, и даже в последней сцене, когда ветошник умоляет правосудие предоставить ему окончание дела, является на бал со своим крючком и снимает им подвенечный вуаль с преступницы, крича: "Это тоже ветошка!" буржуазия позволяет себе улыбаться... И она имеет право улыбаться! Если бы какой-нибудь прокурор согласился на такой эффект для удовольствия бедного человека, ведь прокурора разжаловали бы! Таким образом, несмотря на благое начинание, драма оканчивается пустым треском37. Она походит на пустые жернова, которые с визгом трутся друг о друга, не высыпая ничего, и от этого делаются скоро негодны к употреблению...
На столе у меня лежит только что вышедший 6 том "Истории жирондистов" Ламартина: та же история, то есть общая всей прошлой зиме и предписывающая выкупить несколько страниц ума таким же количеством недоразумений, всякую логическую верную мысль -- мыслею, ей противоположною.
19 мая н. с.
VI (б)
Новая драма г. Дюма "Le chevalier de Maison-Rouge". -- Драма: "Шарлотта Корде". -- Процесс д'Эквилье и порода Жантильомов. -- "История монтаньяров" Альфонса Эскироса. -- Брошюра Корменеиа. -- Умерщвление герцогини де Прален.
Я, как вам известно, снова в Париже. Мы приехали туда к последнему дню июльских праздников1. Недостаток продовольствия в продолжение зимы и обилие скандальёзных историй2 в последнее время не имели никакого влияния на три великолепных фейерверка, спущенных на набережной Сены, ни на публичный концерт в Тюльери, ни на ослепительную иллюминацию Елисейских полей. Все это было очень пышно и богато. Если уж придираться да класть каждое лыко в строку, так, пожалуй, мвжно заметить, что народ очень серьезно и хладнокровно смотрел на все празднество, освистывал каждую неудавшуюся ракету, аплодировал римской свече, отшипевшей на славу, но об энтузиазме и о великих воспоминаниях, связывавшихся с торжеством, совершенно забыл. Правда и то, что происшествия вроде Жирарденовских нескромностей3 да Тестова процесса4 хоть у кого отобьют память, но все-таки, по-моему, это не причина оставаться мрачным при таком увлекательном зрелище. Когда же будет он радоваться? Ведь вот едва сгорел фейерверк, как начались новые истории, история контракта5, история завещания, история Вернера 6, наконец, история новой драмы Дюма7 "Le chevalier de Maison-Rouge" {"Кавалер красного дома" (франц.).} в театре, который сам очень впопад называется Историческим и достоин владеть всеми скандальёзными происшествиями современности. Так для веселья придется ему долго ждать, как видите...
Мы остановимся на новой пьесе Дюма и -- просим извинения у многочисленных петербургских и московских почитателей его таланта -- остановимся с упреком. Кто же виноват, что знаменитый писатель построил сам для себя театр и намерен 5 или 6 раз в году удивлять Европу отсутствием исторической добросовестности, систематической порчей народных понятий об отечественных событиях и дерзостью представлять известнейшие лица истории, как на ум придет. Новая пьеса его взята из времени Жиронды, но так ловко, что на всяком провинциальном театре, где нет 20 человек статистов, можно, пожалуй, и выкинуть Жиронду. Впрочем можно также выкинуть и всю интригу, оставив только народные сцены, или наоборот, выкинуть народные сцены, а сохранить только басню. Пьеса удобная, как видите, до крайности. Содержание ее можно рассказать в двух словах: одно роялистское семейство купило домик возле Тампля, где содержится вдова злополучного Людовика XVI 8. Домик этот особенно тем знаменит, что имеет тунель, связывающий его с внутренним двором темницы. Почему же и не быть такому дому, когда есть бесчисленное количество домов без тунелей? Душа всего заговора -- небывалый Кавалер Красного Дома. Он является во всех видах -- и кавалером, и блузником, и национальным гвардейцем, и даже тюремным сторожем в Conciergerie 9; так и видно, что полиция времен террора была крайне благодушна и терпелива. Обе попытки освободить великую узницу, сперва в Тампле, а потом в Conciergerie, где заговорщики будто бы и жандарма убивают, будто бы и в комнату заключения пробираются, -- остаются безуспешны. Здесь мы должны отдать полную справедливость автору: он не решился показать освобождение королевы, не решился вывезти ее из Франции и передать в руки беспокоющегося августейшего семейства ее. И он тем более заслуживает похвалы и поощрения, что Жюль Жанен в разборе пьесы как будто упрекает его за этот недостаток смелости, в чем мы никак не можем согласиться с остроумным фельетонистом "Journal des Debats". Когда попытки не удались, кавалер уходит, как и следует, неизвестно куда. Остается для ответа роялистское семейство, в котором муж, по весьма нелепым причинам, развитым в драме, предоставляет жену эшафоту, а сам желает спастись. Эти причины заключаются собственно в том, что жена его в хлопотах разных coup-de-main {С налету (франц.).} влюбилась в одну горячую голову, молодого республиканца, который сам того не зная, служил заговорщикам средством к достижению их предприятия. Едва арестовали жену, как горячая голова является в тюрьму, отказывается от своих убеждений и решается умереть со своею милой -- да не тут-то было. У него есть друг, владеющий двумя билетами, с помощью которых можно погулять по тюрьме да и выйти. Друг уступает им эти билеты, а сам остается на их месте, рассуждая весьма основательно, что влюбленным надо жить, а иначе какая же польза от любви может быть, а что он, друг, теперь покамест свободен, так пожалуй и умереть можно. Подымается задняя занавесь, и сцена представляет осужденных жирондистов, собравшихся на последнее пиршество и встречающих зарю последнего своего дня воздыманием кубков и патриотическим гимном.
Из рассказа этого вы уже, вероятно, заметили неуважение к историческому ходу происшествий, но вы не могли заметить великого неуважения к лицам. На эпоху, в которую происходит действие, смотрели много и с разных сторон, но никто еще не смотрел на нее как на арлекинаду, способную тешить всякую разгулявшуюся ярмарку. Эту сторону открыл в ней г. Дюма: ему показалось, что заседания тогдашних sections {Секций (франц).}, например, были импровизированные буфонства, и в этом смысле дает он на сцене образчик одного из них. Дурачатся как будто по заказу. Ему показалось даже, что сам трибунал с публичным своим обвинителем был пантанолада, и действительно, выведенный им на сцену трибунал сильно отзывается переулком, что ему показалось также, что и писатели тогдашнего времени позволяли себя прогонять пинками. Последнюю вещь Жюль Жанен считает высоким местом драмы наравне с известным "qu'il mourut" {"Пусть умрет" (франц.).} и другими вещами подобного рода. Он удивляется при этом случае, как могли современники, как может потомство ужасаться эпохе, которая была только смешна, и то еще, по свидетельству Дюма, самым пошлым и неблагородным образом! С намерением остановился я на этой пьесе так долсо. Она показывает странный способ, принятый одной частью здешней публики, отвечать на возрождающиеся воспоминания бурного революционного времени, на множество "Историй" его, появляющихся одна за другою. Странное опровержение, которое, вместо серьезного и полезного разбора дела, хочет отделаться дерзостью лжи, ругательством и карикатурой. Пьесе Дюма предшествовали две другие: "Charlotte Corday" 10 на театре Gymnase Dramatique, где так нелепо обставлено это прекрасное лицо, совершенно испорченное авторами, да пародия на драму Пиата в Пале-Рояле под именем: "Les Chiffoniers de Paris" {"Парижские ветошники" (франц.).}, где авторы как будто задали себе цель осмеять сочувствие публики к бедным классам общества и потопить его в позоре сцен из народной жизни, в отвратительности выдуманных ими подробностей!..
Процесс д'Эквилье11, занявший все внимание города на три или четыре дня, предоставляет мне случай сказать вам пару слов о другом явлении Парижа. Вам известно, что в дуэли прежнего редактора "La Presse" Дюжарье, стоившей ему жизни, на противников его падало сильное подозрение в употреблении пистолетов, им прежде известных, в подготовлении себя стрельбой в цель тем же утром, когда назначено было сойтись, и вообще в бесчестном поведении относительно врага. Все это подтвердилось теперь судебным порядком; смерть Дюжарье объявлена разбойническим убийством, противник его Бовалон, несмотря на прежний оправдательный приговор присяжных, арестован, а секундант Бовалона, реченный д'Эквилье, наказан десятилетним заключением, лишающим чести, alapaine infamante de reclusion {Позорящим заключением (франц.).}. Бовалон и д'Эквилье принадлежат к тому особенному классу молодых людей, который образовался во Франции на наших глазах, обозначается здесь именем "новых жантильомов" и составляет болезненный нарост в обществе, любопытный достаточно.
"Новые жантильомы" принимают титулы баронов, графов и маркизов. При малой опытности современной Франции в геральдической науке это легко. Жантильомы пользуются спокойно своими титулами до первого суда за воровство, и тут вдруг открывается, что подсудимые имеют право только на звание смышленных плутов. Пример этому был в недавнем процессе трех фальшивых игроков, которые весьма ловко поддерживали свои выдуманные титулы, принимали и отдавали обеды, балы, вечера, ездили всюду. Искусство их составлять себе фамилии, которые бы звенели как древние, а между тем были бы совершенно неизвестны, удивительно. Оно может равняться только их искусству передергивать карты. Впрочем, вероятно, в обществе есть требование на титулы, когда завелся целый "класс людей, с помощью их отворяющий себе все двери. Те из жантильомов, которые не одарены творческими способностями, усвоивают себе название деревни, где родились, какое-нибудь фантастическое имя из забытого романа, а иногда и название хорошего иностранного урочища. Окрещенные таким образом, они начинают презирать как бедный, трудящийся вокруг них народ, так и заботливое, но богатеющее мещанство; появляется клятва орфиламой Сен-Дени 12, Мориц Саксонский 13 противопоставляется в геройстве маршалу Бюжо 14, герцогиня Шатору, ведущая к войску короля 15, вспоминается при смотре национальной гвардии и проч. и проч.
Я сам говорил с такими жантильомами -- чего же вам? Особенно замечательно в жантильоме мастерство, с которым он умеет отлично проехаться в щегольском тильбюри и обсчитать вас на 20 су, быть первым на скачке и выиграть у вас 17 рублей и 50 копеек наверняка, иметь боковые ложи в обеих операх и составить фальшивый вексель. Вероятно, это уже в его природе! Величайшее честолюбие жантильома состоит в том, чтоб прослыть человеком, готовым зарезать и застрелить, кого угодно -- ребенка, стыдливого семинариста и, пожалуй, женщину. Они все отличные стрелки в цель, знаменитые охотники с ружьем, и бывали примеры, что они отдавали свои врожденные и приобретенные таланты в наем чужой власти, как старые итальянские "браво" 16. Секундантов Дюжарье подозревают, например, в том, что они находились в неоплатных долгах к своему патрону и потому очень естественно столько же желали его смерти, сколько и секунданты Бовалона...
Один отдел таких жантильомов провел первую половину молодости в самых отдаленных вояжах: жантильомы этого отдела находились на службе у короля Сандвичевых островов, были адмиралами в Дарфуре и фельдцейхмейстерами у кафров. Они носят ордена и знаки отличия властителей с именами весьма трудными для произношения и мало известными в Европе: д'Эквилье имел два таких ордена и называл их испанскими. Вы можете узнать жантильома из любого отдела в три часа на Итальянском бульваре по дерзкому взгляду, которым он обводит толпу, в публичных балах -- по равнодушному фамильярному обращению с женщинами. Актрисы особенно уважают людей этого закала и охотно разделяют с ними ночные трапезы у "Вери" и "Братьев Провансальцев": есть что-то сходное между обеими сословиями в их блуждающей, неверной участи, в их житье собственными средствами, даже в конце их. Актриса умирает в богадельне; жантильом умирает или на каторге, или в Бельгии под чужим именем. В последние 15 лет класс новых жантильомов развился необычайно, но здесь у места будет сказать, что он вызван был самим направлением общества. Жантильом явился для разработки темной стороны мещанской жизни и ее неверности собственному своему происхождению. Они воспользовались ее затаенным желанием внешних отличий, мелочным старанием перевести на себя привилегии, уничтоженные для некоторых лиц, и уважением ее ко всякому счастливому выходцу, не разбирая ничего; они -- дети, наказующие почтенных родителей. Напрасно родители стараются посредством трибуналов обуздать детей, осуждая их на приготовление в Тулоне материалов для военной морской силы Франции, -- дети отомщают родителям, обыгрывая и презирая их, составляя ложные компании и смеясь над теми, которые попадают в них, и т. д. Еще хорошо, если такое дитя ограничится составлением продажного журнала или писанием драм и статей, в нелепости которых он сам первый убежден. Страннее всего, что новые жантильомы привили нравы свои и жокейскому клубу17, куда теперь стекаются, как к несомненному и достойному прибежищу своему, потомки настоящих дворянских фамилий. Там и помину нет о гражданских или просто человеческих обязанностях, а есть помин о подделке клубных марок, как в истории известного богатого князя (имени его не упоминаю), есть помин о плутовской игре, как в недавней истории высшего офицера, да еще есть помин о циническом, неблагородном разврате. В прошлогодних скачках Шантильи 18 молодежь жокейского клуба выставила его напоказ перед всею парижскою публикой с аристократическою откровенностью, приводящею в изумление! По сущей правде можно сказать, что перед всеми этими господами известная jeunesse doree {Золотая молодежь (франц.).} Директории, которую Наполеон расстрелял потом на полях Европы русскими и немецкими пушками, заслуживала еще уважения. И тем ярче выказывается сословие это теперь, когда мысль народа, видимо, возбуждена, когда он начинает довольно зорко смотреть вокруг себя, и все, что есть порядочного, как в известных фамилиях, так и в бесфамильных семействах, тяжело занято уяснением своих мыслей, своих ожиданий, рода будущей своей деятельности.
Между тем появился первый том "Histoire des Montagnards" 19 Альфонса Эскироса. На этой книге сбылась несчастная история малых владений, заключенных между сильными государствами: они попеременно клонятся то к одному, то к другому. Резкий очерк событий и лиц, встречаемый у Мишле, блестящее поэтическое развитие их у Ламартина поминутно увлекают Эскироса, двоят его образ изложения и сталкиваются по нескольку раз на странице. Как иногда хитростны и натянуты бывают эти подражания, может служить примером следующая характеристика Камиля Демуленя 20, написанная явно под влиянием Мишле: "Camille, nature flottante, mais qui s'appartient dans sa mobilite meme, -- un peu femme, tres peuple!" {"Камиль -- натура нерешительная, но постоянная в своей подвижности, в нем что-то от женщины и много от народа" (франц.).}. Образ Ламартина отражается еще грубее в фразах Эскироса. При получении первого письма от Сен-Жюста "Robespierre demeure longtemps absorbe, -- il se fit en lui et dans le ciel autour de lui comme une harmonie voilee, un son religieux, le son des deux ames qui se rencontrent..." {"Робеспьер надолго уходит в себя; с небом, его окружающим, у него образовалось нечто вроде едва ощутимой гармонии, религиозная музыка, созвучие двух родственных душ" (франц.).} и т. д. Несколько новых фактов плохо выкупают бедность воззрения, сильно напоминающую журналиста второй руки. Крошечная брошюрка г. де Корменена "Le Maire du village" 21 могла бы подать повод к длинному рассуждению о разных способах поучать простой класс общества. Известно, что в последнее время бывший памфлетист посвятил себя преимущественно на воспитание народа, хотя многие думают, что прежние его письма о доходах Франции и королевского дома воспитывали народ не менее последних его творений. В новой своей обязанности народного учителя г. де Корменен отверг методу воспитывать деревенщину и бедных людей развитием в них чувства человеческого достоинства и собственного значения, простою, но откровенною передачей того, что сделала наука, и того, что существует в ней еще как надежда. Вместо этого он предпочел другую методу, которая считает интересных обитателей хижин детьми, повелевает утаить от них вещи, трудные для разрешения, а остающуюся половину дела, прикинувшись добрячком, рассказать как можно поверхностнее: известно, деревенский ум то и понимает, что не стоит труда понимать. Метода г. де Корменена имела успех. Его "Entretiens de village" {"Деревенские расходы" (франц.).} были увенчаны Французскою академией и великолепно изданы с картинами. В последней брошюрке "Деревенский мэр", которая вся состоит из 96 страничек в 16-ю долю листа г. де Корменен довел направление свое до крайних границ 22: когда читаешь ее, кажется, будто младенец беседует с полоумным. Он советует, например, деревенскому мэру приводить в исполнение министерские приказания, не буянить на улицах, любить жену и так далее до конца. Между разными советами, все одинаковой силы, я встретил даже два таких: 1) в канцелярском отчете не приписывать лишних денег за бумагу и чернила, 2) беречь деловые бумаги от домохозяйки, которая, пожалуй, их и утащит на что-нибудь. Конечно, все это советы полезные, особливо последний (известно, что всякая хозяйка дома весьма основательно считает исписанный лист бумаги уже негодным листом), но по чистой совести они оскорбительны. Я бы на месте деревенских мэров непременно рассердился на г. де Корменена. В извинение ему многие утверждают, что, будучи умным человеком, говорить нарочно самые обыкновенные вещи есть необычайная храбрость. Действительно; но эта храбрость не заслуживает похвалы. Этак, пожалуй, и искусство говорить вздор, не будучи умным человеком, вздумают объявить храбростью: сколько героев будет у нас тогда в Москве и Петербурге...
Богатые кварталы Парижа взволнованы страшным происшествием -- смертью герцогини де Пралень23, дочери маршала Себастьяни, тиранически умерщвленной в собственном своем отеле в улице Faubourg Saint-Honore. Все выходы дворца оберегаются часовыми, толпа народа до глубокой ночи стоит у запертых ворот, и в ней ходят смутные слухи об арестации герцога де Праленя, пэра Франции, и о скором криминальном процессе в палате пэров, только что распущенной. А между тем над Парижем лежит неимоверный зной. Обливаясь потом, волнуется город, суетится, работает, но сильный пульс, которым бьется в нем жизнь, не останавливается ни на минуту. Также неутомимо работают печатные станки, и наборщики не спят всю ночь; также бодро и беспрерывно загорелые кучера омнибусов и дилижансов развозят публику до отдаленнейших частей города; также весело и старательно актеры играют на сцене перед многочисленной публикой, забывающею духоту и не хотящею верить в возможность стиснения груди и расслабления нервов. Нигде не видел я признака апатии: все стоит крепко на ногах, и в эту минуту, как в самый шумный зимний месяц, Париж живет полно, готовый поднять всякий вопрос и беспрестанно выбрасывая новые явления, доказывающие беспрерывный процесс творчества, совершающийся внутри его...
21 августа н. ст.
VII
Последние процессы. -- Альбони. -- Новые книги и брошюры. -- Театральные новости: "Пьеро после своей смерти", арлекинада г-на Теофиля Готье. -- "La belle aux cheveux d'or", волшебный фарс. -- Журнальные и театральные обещания г-на Бюлоза. -- Черито и новый балет "La fille de marbre".
Я нисколько не удивлюсь, господа, что солнечного затмения совсем не было видно в Париже. Город этот в последние два месяца вел себя так грустно, что не заслуживал столь прекрасного зрелища. Подумайте сами: три или четыре дня не умолкал нелепый шум на улице Saint-Honore 1. Полиция сперва распределяла и, говорят, с некоторою роскошью палочные удары зрителям, но потом довольно хладнокровно смотрела на группы, предоставляя разогнать их дождю и скуке, которые, действительно, и не замедлили явиться. Далее, в четырех или пяти местах города подкинуты были ящики с небольшими фейерверками, которые хотя и не причиняли вреда, но нравственному спокойствию духа обитателей нанесли некоторый удар. Последний акт этих площадных фарсов, этих шуток с зажженным фитилем разыгрывается теперь в исправительной полиции, где общество имело, как кажется, целью усовершенствование артиллерии и затаенную страсть к опытам над порохом. Впрочем, это дело крайне ничтожно. Все усилия обвинительного акта представить его в роковом свете и наполнить его по возможности бомбами, кинжалами, чтением нехороших брошюр и опрометчивыми разговорами не могут придать ему значение, которого он не имеет. Это просто бессильное чувство досады у некоторых лиц, проявляющееся нелепостями. Особенно суды присяжных во все это время были для меня камнем преткновения и заставляли сомневаться в юридических моих способностях. За одну и ту же вину (статьи по случаю убийства герцогини Пралень) один журнал был оправдан ("Democratie pacifique"), a другой осужден ("Reforme"2). До сих пор еще не могу понять причины этой разницы в приговорах; разве допустить в виде объяснения, что статья оправданного журнала была гораздо злее и дерзче? Вы знаете уже, что д'Эквилье за ложное свидетельство приговорен был к десятилетнему заключению. Товарищ его Бовалон за то же самое преступление осужден только на восемь лет и еще препоручен милосердию короля. Тут опять разве только тем можно объяснить разницу, что первый способствовал преступлению, а второй был настоящим его совершителем?.. Ничего не понимаю. Но процесс, который меня особенно раздосадовал, это процесс отца, покусившегося на собственную жизнь и на жизнь двенадцатилетнего сына из желания спасти, как себя, так и его, от приближавшейся нищеты. Он умертвил сына посредством угара ночью, а сам нечаянным случаем был спасен. По следствию оказалось, что он всегда слыл за трезвого, трудолюбивого работника и доведен был до крайности болезнью, истощившею все его средства. О сыне весь околодок единодушно отозвался, как о примерном мальчике, удивлявшем всех скромностью поведения и мягкостью своего характера. Во время суда президент спросил сыноубийцу: "Если бы сын ваш знал, какую участь вы готовите ему, согласился бы он на нее?" И отец со слезами отвечал: "Он бы на нее согласился, господин президент". Должно быть, мысль о беспомощном состоянии имеет много нестерпимой едкости. Досадный процесс этот лишил меня на некоторое время равновесия душевных сил, хотя публичный обвинитель, в конце его, очень хорошо защищал общество от упрека в невнимании к бедным классам. Вероятно, присяжные имели собственные свои мысли по этому предмету, потому что они вынесли оправдательный приговор убийце, который, впрочем, принял его без радости... Вы понимаете теперь, почему 9-го октября, в день затмения, небо покрыто тучами, и парижане лишены были дарового астрономического спектакля. Тем с большим рвением бросились они на спектакли, дозволенные им на земле министерством внутренних дел. Все залы театров битком набиты каждый вечер, а приезд знакомой нам Альбони3 помог даже облегчить публику от того количества восторгов и энтузиазма, которое она, публика, с опасностью жизни, так долго носила в себе, не зная куда девать. Альбони имела ряд триумфов на сцене Французской оперы, и как не иметь? Свежий, здоровый голос есть такая редкость теперь везде; не знаешь, как и радоваться, если хоть импресарио какой-нибудь отыщет подобный для подмостков своих.
По сущей справедливости никак не могу отнести в пользу прошедшим месяцам и появление многих систем, клонившихся к реформе общественной организации. С одной стороны, весьма убедительно видеть столько голов и сердец, проникнутых желанием отыскать для человечества новый путь, более мягкий и приятный ныне существующего, а с другой -- удовольствие это весьма ослабляется заметным отсутствием мысли, труда и изучения в произведениях. Так и видно, что книга или брошюра написаны только благородным намерением, которое, по правде сказать, предоставленное единственно самому себе, редко хорошо пишет. Под прикрытием всеобщего современного направления к отысканию законов нового общественного развития образовалась, как здесь, так и в других странах Европы, литература второстепенных действователей, которые затрагивают все вопросы при одном пособии английских чернил, листа белой бумаги и стального кутбертовского пера. Эта беллетристика, полная живого воодушевления и наполняющая теперь книжные магазины Германии и Франции, отводит глаза многих людей от настоящих задач 4, дает произвольные решения, а иногда даже просто играет с выбранным предметом, как золотая рыбка с солнечным лучом в хрустальном сосуде. Мне показалось, господа, не бесполезным обратить внимание на нее и при всей ее прелести, при всей ее добросовестности во многих случаях совершенно отделить от серьезных стремлений науки и сознания. Если вы подумаете, что она породила мысль об умственной анархии, будто бы существующей в наше время, что она развила убеждение, будто говорить о формах народного существования легче, чем говорить о приготовлении салата a l'oeuf {Из яйца (франц.).}, то приговор мой не покажется строгим. Для большего вашего убеждения скажу вам несколько слов о двух книжках, вышедших в последнее время и которые удивительно хорошо выражают две различные манеры, принимаемые социальной беллетристикой попеременно почти во всех углах европейского континента. Я говорю о "Democratie au XIX siecle" г. Берналя 5 и о "Reforme du savoir humain" 6.
Как всегда, книга г. Берналя написана с мыслью примирить авторитет с свободным развитием лица. Вам гораздо было бы труднее водворить согласие в недре какой-нибудь влюбленной четы, чем г. Берналю разрешить свою задачу. Он созидает трибуналы, конгрессы, суды для ограничения исполнительной власти с легкостью, к какой только бобры и дикие пчелы способны. Когда все меры им приняты, он становит всех на колени перед собственным произведением и верить не хочет, чтоб кому-нибудь пришла в голову мысль подняться на ноги. Самый процесс, употребленный им для развития своей системы, характеризует прекрасно все попытки этого рода. Каждое из двух противоположных начал он дробит на две части: хорошую, достойную подражания, и дурную, достойную порицания. Это десна и шуя страшного суда брошюрных организаторов. Подготовив таким образом материалы, он берет из обеих частей то, что ему нужно по собственному усмотрению и кладет эти осколки рядом один за другим. Вскоре выходит пестрая, бессмысленная мозаика, на которую автор скромно указывает, говоря: "C'est l'avenir!" {"Это -- будущее" (франц.).}. Способ изложения в подобных произведениях замечателен, не менее содержания их. Он состоит большею частью из афоризмов, фраз, сжатых и имеющих вид политических пословиц или по крайней мере мудрых изречений. Он также, видимо, просится в родню к манере Монтескье, но вместе с тем имеет и качества, собственно ему принадлежащие. К числу самых важных должно отнести способность придать такой оборот фразе, что она кажется мыслью, будучи в сущности только рисунком посредством слов, если смеют так выразиться. Вообще искусство убирать пустоту положения внешним нарядом чрезвычайно развито в социальной беллетристике. Г. Берналь, например, разбирая различные виды гражданского быта, говорит о народном, автократическом и смешанном следующее: "Le premier est plus naturel, le second plus fort, le troisieme plus sage" {"Первый более естественный, второй более твердый, третий более мудрый (франц.).}. Кто не видит, что тут все рассчитано на оболочку, на внешнюю форму, и что сзади их ничего нет, как в старых арсеналах панцыри, шишаки и наколенники составляют пустых рыцарей. Не подумайте, чтоб книга г. Берналя принадлежала к числу ничтожных явлений, о которых говорить не стоит: совсем нет. Она была похвалена во многих журналах и даже пользуется некоторым успехом у людей, которые литературную нелепость очень скоро откроют, но за правильным последовательным изложением не скоро догадаются о внутренней пустоте произведения. К тому же можете ли вы проехать любой немецкий городок, любую французскую общину без того, чтоб не встретить в окнах первой книжной лавки создание какого-нибудь туземного г. Берналя?
Автор брошюры "Reforme du savoir humain", составляющей только пролог к огромному труду, имеет свою систему, которую совсем нельзя упрекнуть в робости или нерешительности. Она предназначена, видите, пояснить не только физические и нравственные законы вселенной, но и происхождение их, не только создание мира, но и сущность материи, из которой он сложился, не только сущность материи, но и причину, понудившую к творчеству. Автор сам говорит, что человечество достигло познания абсолюта, но познание архиабсолюта будет ему только открыто в первых месяцах 1848 года, когда книга вполне явится. Правда, для основания подобной системы надобно было отвергнуть всю действительность, все данные, полученные наукой, историей и законами мышления, и заменить их совершенно новыми положениями. И они действительно замещены другими -- вдохновением абсолютного рассудка, самобытною творчественностью человека и тому подобными, отысканными автором в собственной мысли, потерявшей всякое основание и уже ничем не связанной с нашею бедною планетой. Раз освободясь от всех земных условий, мысли этой уже не мудрено было при переходе к определению общественного быта высказать такие простые вещи о назначении человечества, каковы следующие: осуществление абсолютной истины, вечное пребывание в абсолютном знании и, наконец, полное бессмертие на земле... То-то бы славно в самом деле! Умалчиваю о других приятных надеждах, помогающих сносить горе жизни, и скажу только, что все это еще написано в мистическом свете и с хитростною терминологией, облегчающею понимание, насколько это возможно. Зная, какую сильную наклонность питают умные народы к трудолюбивому опыту и законам логики, автор обрекает их с самого начала на вечную темноту, а осуществление своей реформы человеческих знаний предоставляет будущим племенам. Со всем тем брошюра эта принадлежит к числу типических произведений и вместе с книгой г. Берналя составляет те два полюса, между которыми вращается в бесчисленных оттенках современная социальная беллетристика во Франции. Содержание может измениться, но приемы и манера остаются те же.
Не подумайте однакож, чтоб тяжелый труд, специальное изучение и добросовестная разработка предмета погибли совсем на свете. Нимало. Каждый месяц приносит ощутительное доказательство, что по всем отраслям знания, особенно по исторической и экономической частям, существуют деятели, понимающие условия настоящего истинного труда. В нынешний раз я могу вам указать на четвертый том прекрасной книги Волабеля: "Histoire des deux restaurations" 7 и на новое издание: "Du credit et de la circulation" графа Чишковского 8, книги, получившей в последнее время почетную известность. На днях должен явиться второй том "Истории" Луи Блана. Этому последнему увражу давно уже предшествует какой-то смутный говор в публике, возвещающий открытие новых источников, за которыми должно последовать совершенное изменение понятий касательно происшествий последних годов XVIII столетия и их оценки.
Едва успела администрация Французской оперы очистить сцену свою от цветов, набросанных в честь Альбони, как появление танцовщицы Черито 9, еще не виденной парижанами, снова покрывает ее, три раза в неделю, венками и букетами. Черито дебютировала в новом балете: "La fille de marbre" -- мраморная девица, так сказать, и явилась очень впору. Два месяца сряду принуждена была здешняя публика освистывать все новые водевили, разбегаться после второго акта каждой новой драмы и считать за величайшее одолжение, если свежие тирольцы выведут оригинальным образом свое вековечное ала-и-ту или если приезжие эфиопцы, видимо, получившие жизнь в окрестностях Эдинбурга, исполнят невольничий танец, сочиненный отставным фигурантом, пользующимся всеми правами гражданина. Многие уже начали думать, что болезнь Франции ---отсутствие живого явления, свежего происшествия, факта, что эта болезнь, повергающая в смущение преимущественно иностранных наблюдателей, перешла на театр. "Кто даст нам живое явление?" -- говорили, или, лучше думали зрители, выходя ночью из театров с поникшею от усталости и скуки головою. Теофиль Готье10 написал даже по этому случаю для Varietes нелепейшую арлекинаду: "Пьеро после своей смерти", думая, вероятно, что живое явление должно быть непременно глупостью. Сконфуженная публика решилась посвятить себя в ожидании лучшей будущности созерцанию старых пьес, хотя и потерявших первый букет, но сохраняющих по крайней мере смысл, а из новых смотреть только те, которые смысл совершенно отстранили, заместив его великолепными декорациями, машинами, полетами и быстрыми переменами. Этим объясняется, с одной стороны, царство обветшалого репертуара на всех сценах, а с другой, успех фиерии "La belle aux cheveux d'or" {"Красавица с золотыми волосами" (франц.).} на театре Porte Saint-Martin. Невозможно выдумать пьесы более способной утешить всякого зрителя в недостатке живого явления. Она состоит из великолепнейших сцен, не имеющих ни малейшей связи между собой и в ней совершенно не нуждающихся: сцены сделаны, чтоб поразить вас постепенно возрастающею странностью выдумки и ловкостью машинистов и декораторов, приводящих ее в исполнение. Правда, есть одно происшествие, которое проходит по ним, как нитка сквозь бурмицкие зерна, да его никто не понимает. До интриги ли, когда дело идет о том, чтоб представить обитель солнца, например, а за нею царство дождя, принимающего в гости знаменитейшие реки Европы, а потом царство ветра, который журит любимого сына Зефира за праздную его жизнь, посвященную исключительно прекрасному полу, а там еще царство движущихся статуй и, наконец, невыразимое царство бьющих каскадов, прозрачных киосков, детей, висящих на воздухе, и фигуранток, впихнутых в жемчужные раковины? Есть и тут, впрочем, забавные выходки: так, солнце награждает любимцев позволением смотреть на себя и цветными очками, облегчающими право это; так еще, старый Рейн, в гостях у дождя, на вопрос: "как у вас поживают?" чрезвычайно уморительно отвечает: "Tout doucement" {"Очень осторожно" (франц.).}, и проч. Вы понимаете теперь, как легко за красным вымыслом подобного рода совершенно упустить из виду, что свежее, здоровое явление есть один из признаков сильного общественного развития. Но такое явление не может затеряться совсем: оно умирает только с жизнью самого народа, а можно надеяться без особенного азарта, что все существующие теперь народы в Европе будут еще долго здравствовать. Вот почему самобытный факт и не замедлил показаться сперва в образе Альбони, а потом в роскошных позах на кончике носка г-жи Черито. Однакож это было только навеяние со стороны чисто внешнее и, так сказать, призывный голос иностранцев; надо было, чтоб в недрах самого государства нашелся человек, который вызвал бы жизнь и движение. Такой основатель сильной деятельности, такой Кольбер 11 драматической и изящной литературы, открылся в особе нынешнего королевского комиссара при театре Theatre Francais, г. Бюлоз 12. Известно, что обозрение "Revue des deux mondes" ему также принадлежит, и на обертке его вы уже видели, какой богатый запас повестей и произведений всех знаменитейших писателей Франции находится в его руках. Это обещает предстоящую зиму сделать чем-нибудь вроде века Людовика XIV. Что касается до администрации Французского театра, то, во-первых, г. Бюлоз перестроил его заново по образцу Итальянской оперы, и, говорят, сильно желает водворить в нем изящество костюмов и светский тон итальянской публики, а во-вторых, издал программу гениальных произведений, купленных им и актерами-общинниками на зиму. Прилагаю их список 13: "Les Aristocraties", комедия в пяти действиях, в стихах; "La marquise d'Aubray", драма в пяти действиях, в прозе; "Cleopatre", трагедия в пяти действиях; "Le Chateau de cartes", комедия в трех действиях, в стихах; "Le Puff", комедия в пяти действиях, в прозе; "La Rue Quincampoix", комедия в пяти действиях, в стихах. Таким образом, может статься, через месяц мы будем перенесены из совершенного застоя к самой судорожной умственной жизни. Возобновится, может быть, перед нами то счастливое время партера Французского театра, когда бурно сшибались в нем две партии14: классическая и романтическая, связывавшие с литературным вопросом еще множество других, посторонних. Может статься даже, что эпоха борьбы глукистов и пиччинистов1S восстанет перед нами со всем своим увлечением, шумом, задором... Тогда только вполне оценится, Какое сильное влияние имеет один смышленный человек на весь ход происшествий, и г. Бюлоз, как новое средство, будет прилагаться ко всем попыткам, издыхающим от бессилия и расслабления. Вероятно, он не забудет в это время общества для способствования свободному обмену произведений, которое после известного конгресса в Брюсселе 16, не имеющего, впрочем, никакого отголоска во Франции, буквально не знает, что будет оно делать напредки.
Но скоро ли найдется другой г. Бюлоз, чтоб вывести наружу силы, нуждающиеся дневного света и глубоко запрятанные на дне общества?
Я, однакож, ничего не сказал вам о новом балете... Извините! Дело вот в чем: средневековый художник произвел статую прелести необычайной, в которую, разумеется, тотчас же и влюбился. Вероятно, художник этот, по прозванию Манаи, составлял в свое время исключение, потому что статуя его (г-жа Черито) нимало не вытянута, не перегнулась набок в насильственной грациозности и нисколько не имеет задумчивого вида. Раз влюбившись, художник не крадет оживотворяющий огонь, как Прометей, а смиренно идет просить луча жизни для своего произведения у Белфегора, духа огня и шефа саламандров. Тут, как следует, тотчас же является условие. Довольно хриплый голос за сценой возвещает плохими стихами, что оживленной статуе будет позволено влюблять весь мир в себя, но что у нее отнимается эфемерное существование ее тотчас же, как она вздумает дать реванш и сама полюбит. Об остальном вы уже догадываетесь. Появляется великолепная декорация, изображающая Севилью с романскими ее башнями, тяжелыми воротами и мостом через реку, который вскоре покрывается пестрою толпой народа, выходящего из города, и представляет, действительно, прекрасный живописный эффект. Декорация принадлежит г. Камбону17, который вместе с Фила-стром18 произвел уже множество весьма удачных диорамических картин для разных театров. Начинаются земные похождения статуи: она беспрестанно танцует, веселится и дразнит влюбленных, которых число растет неимоверно. Всё и все влюбляются; это почти как где-нибудь на водах. Между пораженными находится также какой-то мавританский князь, к которому статуя уже начинает чувствовать некоторую наклонность. Во втором акте князь этот завоевывает Гренаду посредством пяти человек, пробегающих через сцену, и предлагает руку и корону статуе, которая после небольшой внутренней борьбы принимает ее... Раздается гром, и статуя лишается жизни, обращаясь по-прежнему в мраморную фигуру. Из всего этого можно вывести весьма спасительную мораль, именно: женщины мраморной поводы должны выдерживать до конца свой характер и не поддаваться искушениям. Черито во все продолжение балета была увлекательна: смелость ее танцев, переходы от скромного выражения к страстному увлечению и упоению, которому, кажется, она сама предается при исполнении своих па, все это сообщает ей особенный, самобытный характер. Этим приятным воспоминанием, которое и хронологически было последнее, заключаю мое письмо... Благоденствуйте!
Париж, 24 октября н. с.
VIII
Theatre Francais; "Les Aristocraties", комедия г. Этьеня Араго. -- "Клеопатра", трагедия г-жи Жирарден. -- Брошюра г. Капфига "La presidence de M. Guizot". -- О самоубийстве г. Брессона и помешательстве графа Мортье. -- Несколько слов о герцогине Пралень. -- Патология брака, соч. г. Каза-Мажор (Casa-Major). -- Освобождение г-жи Люзи из тюрьмы. -- Обеды в пользу парламентской реформы. -- Ниневийский музей.
С приближением зимы, господа, все, что думалось и затевалось разными головами в продолжение лета, начинает мало-помалу выходить наружу. Каждая неделя обозначается новым явлением, и вскоре все эти дети летних прогулок по Пиринеям и Италии, уединенных мечтаний в окрестностях Парижа и глубоких соображений в его собственных садах пойдут тесною, неразрывною толпой. Таково всегда здесь приближение зимнего сезона: видно, как все торопятся поскорее выкупить вексель, данный публике на собственную производительность, как всякий суетится захватить местечко повиднее в общей арене и как отовсюду бросают ярлыки с именами в народ: авось примется и расцветет известностью, славой, богатством. Эта игра, возобновляющаяся каждую зиму, имеет свою прелесть, а иногда -- чего не бывает на свете! -- и свою трагическую сторону. Королевский театр (Theatre Francais) приступил к исполнению великолепных своих обещаний постановкою комедии г. Этьеня Араго 1 "Les Aristocraties", в 5 действиях и стихах. Она имела самый полный и блестящий успех. Когда пьеса имеет полный и блестящий успех, о ней позволяется говорить что угодно. Я видел в Италии поселян, преспокойно опочивающих на ступенях самых великолепных монументов ее, и монументы нисколько не оскорблялись. Почему же всякому не дозволить того, что позволено итальянским поселянам?
Г. Араго принадлежит к числу сотрудников журнала "La Reforme" и часто занимается в этом журнале рецензией театральных пьес. Замечено, что рецензент, который вздумает приступить к чистому созиданию, появляется, как Каин, с печатью своего греха на челе; он делается резонер. Вероятно, это устроено так для утешения плохих авторов. Повести г. Филарета Шаля, романы г. Сент-Бева, симфонии Берлиоза, комедии г. Леона Гозлана 2, фарсы г. Теофиля Готье, трагедии г-жи Эмиль Жирарден 3 всегда были хорошо обдуманы, так же хорошо, как любой план сражения, но самого сражения авторы почти никогда не выигрывали. Исключение остается только за г. Берлиозом. Несчастие носить в гражданском быту звание рецензента, по моему мнению, много повредило и г. Араго. Содержание комедии можно рассказать в немногих словах. Банкир-миллионер Вердье, мучимый честолюбием, доискивается депутатства, баронства и жениха из знатной фамилии для дочери своей. На последнее желание отвечают ему два представителя знатности, разоренные вконец и нравственно ничтожные: г. Терси -- потомок древнего дворянства, и г. Лариель -- сын дворянина времен империи. Оба они, разделенные соперничеством в домогательстве актрисы-певицы г-жи Каслиль, заключают, однакож, союз в доме банкира и условие, по которому женившийся на дочери его уступает другому певицу. Когда бесчестный заговор этот открывается самою актрисой, женщиной молодою, но добродетельною и тщеславною, банкир обращает глаза на некоторого гениального механика, по имени Валентин, уже давно гуляющего у него по дому. Механик этот оказал впрочем услугу семейству банкира: он спас дочь его от страшной смерти, но взамен этого влюбился в нее. В ту минуту, как миллионер устраивает брак дочери с Валентином, надеясь с помощью глубоких соображений последнего так разбогатеть, что все головы мира склонятся перед ним, загорается кабинет банкира, и тридцать три миллиона банковых билетов в ничтожный пепел превращаются. Пожар этот, однакож, открывает, что механик Валентин уже сделал несколько удивительных операций и тайком сильно разбогател. Скромно сознавшись в этом, Валентин берет дочь разоренного банкира, читает, как ему, так и двум аристократам, добрую проповедь, особливо последним, причем отдает должную справедливость заслугам их отцов, и заключает комедию, провозглашая, что теперь наступает аристократия не финансовая, не родовая, а аристократия труда, таланта и добродетели. Партер сильно аплодирует, хотя не верит ни одному слову.
Вы могли уже заметить из краткого изложения этого некоторую ветхость пружин, которыми движется комедия, но вы не могли заметить ее хороших сторон, остроумного изложения и нескольких прекрасных комических сцен. Пьеса, видимо, только тем и страдает, что автор ее -- сотрудник известной газеты. Будь он ничем, простым человеком, два аристократа, например, этой комедии вышли бы живые лица непременно, а не ходячие понятия, как теперь, бесцветные и мертвые. Банкир пьесы представлен не в комическом свете, а немножко в карикатуре: это собственно не банкир, а воззрение известной партии на банкирское достоинство. Оно, конечно, нравится тем, которые обижены касательно состояния, да только не достигает цели. Вслед за этою пьесой г. Ротшильд поехал в министерство финансов и взял на себя 250-ти миллионный заем Франции по 75 сантимов вместо 100. Вот уж критика, так критика и будет почище нашей! Миллионер г. Араго -- дурной отец, а известно, что большею частью спекулянты, лихоимцы, ростовщики -- примерные отцы семейства; миллионер г. Араго принуждает дочь выйти за знатного человека, а известно, что финансовые люди любят зятей скромных, смышленых и на знатные браки соглашаются только по слабости к детям; миллионер г. Араго выслушивает насмешки и грубости: "la finance et l'esprit sont rarement parents" {"Финансы и ум -- редко сродни" (франц.).}, "сердце банкира -- кусок золота" и проч., а известно, что банкиры! имеют многочисленную прислугу, способную выпроводить всякого невежду и грубияна; наконец, миллионер г. Араго, имеющий силу опрокинуть министерство, как сам говорит, добивается баронского титула, в котором министры почему-то ему упорно отказывают, а известно, что 4.. и так далее. Всех менее понравился мне гениальный работник, механик Валентин, рассуждающий в продолжение целой комедии и рассуждающий очень бойко и красноречиво о темных сторонах современной общественности, но именно это лицо и доставило г. Этьеню Араго похвалы всех партий. Его беспристрастие, его оценка истории и явлений, ею порожденных, и наконец, стремление заместить привилегии рода и богатства привилегиями труда и таланта встретили всеобщее одобрение парижан. Однакож мне все кажется, что это работник -- немножко самозванец. Товарищи его, сколько случалось мне слышать, никогда не смешивают труда с талантом, находя в одном первом достаточное право на уважение и почет. Работник этот, должно быть, сильно потерся между пишущею братией, между кабинетными демократами и несколько утратил первобытный свой образ. Вероятно, от них занял он также искусство облечь в резкую форму мысль, в основании беззлобную и невинную. Сходство еще увеличивается, когда заметишь некоторое бессилие во всех его фразах и даже что-то похожее на отчаяние, старающееся обмануть себя. Вот почему критики самых разнородных направлений встретили Валентина как старого знакомого, как приятеля, с которым вчера расстались, несмотря на то, что завистливая "La Reforme" объявила успех комедии семейным праздником своим. Вся братия без исключения, печатающая разборы, фельетоны и premier-Paris {Передовая статья в парижских газетах (франц.).} в журналах, подняла г. Араго на щит, и при этой овации сам Жюль-Жанен доброхотно подставил плечо свое, разодранное сатирическою лозою г. Феликса Пиата 5 и не зажившее еще до сих пор.
Но в этой комедии есть лицо, несомненно доказывающее как наблюдательность автора, так и врожденный талант комика, который он, может быть, впоследствии разовьет. Лицо это называется Дюпре и представляет хитрого бедняка, который поставлен в необходимость жить на счет слабостей ближнего. Отличительная его черта -- способность быть всем в одно время: управителем и живописцем, ходатаем по делам и издателем журнала, пожалуй, даже ученым записным и ростовщиком. Он разнится с Фигаро только тем, что равно употребляет в дело пороки сильных и беспомощность бедных, и притом, как следует в наш век, всегда из денег, а не из желания, как тот, восстановить равенство между силою и ничтожеством. Дюпре берет от сильных самонадеянность, от слабых -- недоверие к себе и кладет их рядом в основание, на котором сам намерен построиться. Все, что недостает ему в знании, в глубине мысли, в природных способностях, пополняет он мастерством разрабатывать, эксплоатировать молодые, бесприютные таланты. Мастерство это возвел он до высокой степени совершенства. От архитектора берет он план, отдает его живописцу, и из общих трудов их выходит картина, под которой он смело подписывает свое имя. Он сам говорит в минуту откровенности: "Я сажусь на плечи этим бедным труженикам, и они несут меня к цели, указанной мною. Тут мы останавливаемся. Они падают в изнеможении, а я являюсь к ней свежий и здоровый!" Лицо это до такой степени верно, живо и обще в наш век, что его также можно встретить здесь на Итальянском бульваре, как на Тверском в Москве и на Невском проспекте в Петербурге.
Еще несколько слов по случаю этой комедии. Я заметил, что избранная публика Королевского театра всегда сильно потрясена резонерскими выходками пьесы. Кто знает, что в обществе французском резонерство весьма мало, тот должен, конечно, удивиться присутствию его в искусстве. Я не говорю о проповедническом начале, которое вплетается почти во все произведения Мольера: наставления этого гениального человека до того проникнуты любовью к людям, здравым смыслом, исполненным чистоты, что имеют силу даже до сих пор. Я говорю о тяжелом ходе некоторых условных моральных положений, которые проникают всюду, даже в исторические и экономические сочинения и, сказанные перед публикой, всегда вызывают электрическую искру. Для меня явление это объясняется только вечною молодостью народа, который может быть потрясен всяким общим местом, лишь бы представляло оно воображению благородный, увлекательный образ. На представлении комедии г. Араго я смотрел столько же на пьесу, сколько любовался самим автором, выглядывающим из-за нее, и наблюдал волнение публики, слушающей его. Это было, так сказать, тройное представление для меня, и вот почему я так долго и остановился на нем.
В ту минуту, как я пишу вам, Королевский театр празднует новый и решительный успех. Трагедия г-жи Жирарден: "Клеопатра", благодаря мастерству г-жи Рашель, интересному полу, к которому принадлежит автор, многочисленным друзьям г. Эмиля Жирардена и сценическим эфектам, была принята с великим одобрением. Завязка ее могла бы показаться стара на всяком другом театре, но, привязанная к историческим именам и к лицам в котурнах и тогах6, она получает какого-то рода новизну. Приятно видеть, что Антонии и Августы думают и поступают так, как будто знакомы с новейшею мелодрамой. Этот оттенок, приобретенный классическою современною трагедией, уже давно развит г-жею Жирарден с несомненным превосходством. Она пошла так далеко, как до нее никто не доходил. Дурная репутация, каковою пользуется Клеопатра в истории, показалась г-же Жирарден преувеличением профессоров истории, большею частью мужчин. Плутарх 7 был, как известно, мужчина. Порочной женщины в таком неимоверном градусе г-жа Жирарден никак не могла себе представить, да оно, конечно, теперь и трудновато несколько. Кто же ныне так коварен, так очарователен, так бесстыден и жесток в наслаждениях? Если кто и провинился в наше время, так это более из удовольствия приобрести на всю остальную жизнь поэзию раскаяния, чем из страсти. Считая все рассказы про Клеопатру выдумкой, г-жа Жирарден почувствовала призвание восстановить и оправдать Клеопатру: услуга женщины оклеветанной сестре своей тем более замечательная, что исходит от особы, пользующейся, по справедливости, всеобщим уважением и ничем не запятнанной. Со всем тем, эта попытка восстановления, оправдания (rehabilitation) {Реабилитация (франц.).} приобрела участь всех современных попыток этого рода. Лицо сделалось гораздо хуже после восстановления, чем было до него. Точно то же случилось даже с талантливым Луи Бланом. Он так, например, восстановил в последнем своем произведении Лоу 8, Колонна 9 и других, что эти лица не только сделались другими, да и совсем перестали быть ими: вышли невозможными лицами. Тем менее могла надеяться г-жа Жирарден на успех своей попытки. И действительно, Клеопатра продолжает быть порочной женщиной, но мягко, нерешительно, с частыми укоризненными возвращениями на самое себя и горьким воззванием к добродетели, оскорбленной ею. Клеопатра г-жи Жирарден все то выиграла в нравственном достоинстве, что потеряла в характере и в облике, данном ей историей. Сцена, где Клеопатра г-жи Жирарден сознает моральное величие оставленной жены Антония и кается перед ним, столько же похвальна по намерению, сколько ложна в отношении обоих лиц. Это торжество и падение автора. Правда и то: нельзя в одно время иметь все за себя -- историю и свою собственную цель, хорошую трагедию и благонамеренность побуждений. Довольно, когда произведение может служить характеристикою современного быта, а это качество несомненно принадлежит новой трагедии г-жи Жирарден.
Но будет о театрах; поговорим о другом. Люди, утверждающие, что время сильного влияния книг на народ уже прошло, получили недавно фактическое опровержение. Брошюра г. Капфига "La presidence de M. Guizot" 10 доказала, что не только хорошие книги могут еще производить шум и влияние, но даже и весьма плохие способны к этому. Правда, автор смешных биографий современных дипломатов выбрал весьма удобное время, чтоб пустить в ход свою книгу. Во-первых, она появилась почти вслед за манифестом г. Ламартина и могла показаться официальным опровержением его. Известно, что в декларации своей г. Ламартин, всегда находящийся в восторженном состоянии, поднял вместе с политическими и социальные вопросы, предлагая для разрешения последних устроить два новых министерства: публичной благотворительности и народной жизни. Г. Капфигу показалось очень кстати отвечать на странность этого предложения еще большею странностью, именно -- посоветовать искоренение всякой жизни. Во-вторых, давно уже носились слухи, что г. Ленге (Lingnet) 11, директор в министерстве иностранных дел, занимается историей семилетнего существования нынешнего министерства. Г. Капфигу показалось крайне остроумно прибавить под заглавием своей книги: "par un homme d'Etat" {"Государственного человека" (франц.).}, и спустить ее как ожидаемое сочинение г. Ленге. Этот род остроумия очень часто и у нас встречается в рядах, где потемнее. Основанное на двойной спекуляции, сочинение г. Капфига отличается еще тем, что упрекая кого следует в снисходительности к некоторым закоренелым мнениям и к веселой жизни парижан, советует прибавить и то, и другое: результатом, разумеется, будет тишина в головах и на улицах! Поднялся говор; думали, что это программа нынешнего президента. Я того и ждал, что биржу запечатают, появится комиссар и отберет с окон магазинов музыкальные сочинения, гравюры, изображающие Павла и Виргинию 12, и книги вроде "Voyage pittoresque autor du monde" {"Живописное путешествие автора вокруг света" (франц.).}. Все это, конечно, можно заместить чем-нибудь дельным, например: собранием документов, записками академии и историей просвещения в Европе в бесчисленном количестве экземпляров, но я недоумевал, какое употребление сделают из танцорок публичных балов, которые, вероятно, были бы тоже закрыты.
Впрочем, шум продолжался недолго. "Journal des Debats" торжественно отказался от г. Капфига и одною статьей отбросил его в ничтожество, из которого ей никогда и выходить не следовало.
Теперь общественная мысль занята двумя новыми происшествиями -- самоубийством г. Брессона и помешательством графа Мортье 13, едва не зарезавшего своих детей. Официальный рассказ последнего происшествия возбуждает много толков: удивляются, как призванные графиней сановники могли три часа без действия стоять у дверей, наблюдая страшную сцену безумного отца, вооруженного бритвой и трепещущих перед ним детей, как наконец, могли прорубить стену (реляция говорит: "une porte condamnee") {"Заколоченная дверь" (франц.).}, не обратив внимания графа, и проч. Подозрительные люди видят в этом происшествии новую, непонятную и страшную драму; но ведь, надо и правду сказать: подозрительные люди иногда совершенно напрасно считают самих себя прозорливыми людьми. Это только смешение понятий, а не истина; истину откроет время!
Истина только теперь наступает для события, совершившегося во дворце Себастьяни. Несчастная графиня Пралень, так бесчеловечно зарезанная, останется надолго образцом женщины, вполне и строго понимавшей супружеские обязанности. Она требовала от мужа всего человека, всего существа его, так точно, как сама отдалась ему. Ни малейшего снисхождения, никакого послабления, так облегчающих в семейной жизни исполнение долга, не дозволяла она ни себе, ни ему. С какою-то суровою строгостью доказывавшею, между прочим, присутствие невидимого директора совести, она отказывалась от необходимости взаимных уступок. Крепко опираясь на свои права законных семейных наслаждений, герцогиня единственно занята была мыслью вступить в полное обладание ими и действительно потеряла способность воспитывать детей своих. Редко можно встретить характер более полный, более благородный и вместе непреклонный: ограниченность сферы еще увеличивала силу его порывов. С другой стороны, убийца-герцог, смотревший на жизнь гораздо проще, был приведен ежедневным оскорблением его гордости, достоинства и независимости к сопротивлению, которое превратилось скоро в отчаянное злодейство. Катастрофа явилась тут сама собою и покрыла имя герцога позором, а злополучную супругу увенчала ореолом в искупление ее страшной мученической смерти. Нам, как посторонним наблюдателям, дозволено будет сказать, однакож, что по сущей правде они оба, и герцог, и герцогиня, равно усердно работали для ускорения трагической развязки, которая постигла их.
Вот почему не совсем понятна для меня несколько сантиментальная литература, образовавшаяся вокруг этого события как здесь, так и в других странах Европы. Происшествие, видимо, серьезнее, чем брошюры о нем. Желание схватить поучительную сторону его заметно только в одной книге, которая принадлежит г-же Каза-Мажор 14 (Casa-Major) и носит довольно хитрое название: "Pathologie du mariage" {"Патология брака" (франц.).}. Многие из ее глав, говорят, подсказаны автору учеником и ревнителем Анфонтена 15, старым Баро 16 (Barault). К несчастью, тут уж не может быть помину об исторической верности, а именно на ней-то и основывает автор свои выводы. Как только воззрение автора сталкивается с примером -- или пример разрушает воззрение, или воззрение не сходится с примером. Это часто бывает, когда от события во что бы то ни стало хотят добиться показания в пользу собственной идеи. Выходит, что рассуждения о положении женщины в обществе и о пристрастии французского кодекса к мужчине могут быть написаны с жаром, а к делу совсем не идти. Но самое любопытное в книге -- это разрешение, предлагаемое автором всему вопросу. Он требует именно вмешательства государства тотчас, как начинают запутываться дела человека. Здесь это почти всеобщий и неизменный рецепт при всяких затруднительных случаях, где писатель не знает, что сказать. Одно слово "l'etat" {Государство (франц.).} все разрешает и выпутывает из беды как автора, так и читателя, к обоюдному их удовольствию. Подумаешь, что магическое слово это увольняет каждого человека от управления самим собою, от труда искать законного благосостояния и от необходимости основывать его собственными силами.
На днях освобождена из тюрьмы девица де-Люзи, бывшая гувернанткой в доме Пралень, которая три месяца находилась в заключении и притом долгое время отдельно от всех (au secret) {Секретно (франц.).}, что составляет, как известно, само по себе строгое наказание. Из напечатанных писем и отрывков журнала можно заключить, что г-жа де-Люзи, вообще свободно развитая, мало понимала фанатизм многих правил и убеждений, царствовавших в доме, где она была принята. К тому же она имела своего рода гордость -- гордость бедности, упорство незначительного человека, который старается сберечь свое достоинство перед знатным. Все усилия юстиции привязать ее к ужасному преступлению каким-нибудь фактом остались безуспешны. Со всем тем трехмесячное заключение, которому она была подвергнута, вероятно, было необходимо для искупления преступных мыслей и надежд, какие мог иметь злодей-герцог, а также для искупления тех мучений ревности и законного негодования, какие только могла иметь герцогиня. Наказывая г-жу де-Люзи, юстиция поступила точь-в-точь, как будто она принадлежала к школе покойного Балланша, который видел всюду необходимость очищения (expiation)...
С некоторою смелостью можно сказать, что общественный разговор всего Парижа вращается теперь между этими трагическими происшествиями да еще обедами в пользу парламентской реформы 17 и швейцарскими делами 18. Что касается до первого предмета, то мнения о нем чрезвычайно различны. Иные говорят, что обеды эти связываются с народной почвой только посредством шампанского; другие наоборот утверждают, что это -- единственная вещь, которая может теперь серьезно беспокоить твердое, установившееся министерство. Последним происшествием в истории политических обедов был раздор, оказавшийся в недре самих оппозиционных партий, за которым, вероятно, последует анархия и совершенное уничтожение меры, как это уже часто здесь бывало.
Журналы известили об открытии Ниневийского музея 19, но он еще до сих пор не открыт, и я только снисходительному позволению директора королевских музеев г. де Калье 20 обязан был честью видеть эти удивительные памятники. Всем известно, каким образом достались они Франции. Консул ее, г. Ботта (Botta) 21, вздумал прорыть горку, на которой расположилась ничтожная деревушка по соседству с старою Ниневией, и имел удовольствие открыть царский дворец с бесчисленным количеством скульптурных произведений и гвоздеобразных надписей. Правительство тотчас же послало ему военное судно и искусного живописца в особе г. Фландена (Flandin) 22. Они срисовали те памятники, которые от внезапного действия воздуха разрушались в их глазах, нагрузили остальными присланное судно, причем колоссальные статуи распилены были на три и четыре куска, и теперь эти представители ассирийского народа и древнейшей известной цивилизации находятся в одном углу великолепного четырехугольника, образуемого Лувром.
Признательно сказать, впечатление, произведенное на меня этими остатками, было сильнее, чем я ожидал. Я уже видел в British museum {Британском музее (франц.).} в Лондоне несколько фигур из развалин Персеполиса, довольно подробно осматривал богатое издание гг. Коста 23 и того же Фландена "Voyage en Perse" {"Путешествие в Персию" (франц.).}, где памятники монархии Ахеменидов 24, имеющие большое родственное сходство с ниневейскими, переданы с удивительным искусством; наконец, очень пристально смотрел на рисунки гг. Ботта и Фландена с настоящих ниневейских остатков в превосходном сочинении "Monuments de Ninive" {"Ниневийские памятники" (франц.).}, которого теперь вышло тридцать девять тетрадей (полное издание будет состоять из девяноста тетрадей и стоить 1.800 франков); но все это приготовление ни к чему не послужило. Когда действительные памятники очутились у меня перед глазами, мне показалось, будто я видел прежде детскую игру, которая едва-едва успевает подделаться под окрепшую и возмужалую жизнь.
Ниневийский музей состоит из двух больших и высоких зал. В первой из них находятся барельефы с фигурами выше роста человеческого и колоссальная отдельная дверь ниневийского дворца. Эта гигантская дверь образуется двумя огромными крылатыми быками, имеющими человеческие головы, увенчанные коронами поверх рогов, красиво вьющихся по лбу их. Туловища животных составляют проход. Передать вам особенный род тупого, неподвижного величия, которое представляют эти символические ворота, я, разумеется, не в состоянии. Рядом с быками по обеим сторонам должны были стоять два колосса с свирепым выражением лица, задушающие каждый одною рукой степного льва на груди своей. Колоссы эти, за неимением пространства, прислонены теперь к внешней стороне прохода. Ясно, что они должны были служить символом. могущества и вместе с быками представлять архитектурное целое, нечто вроде громадного перистиля 25, полного религиозного и политического значения. Как всегда почти в искусстве востока, на этом памятнике вы видите едва порабощенную резцом массу камня и необычайную отделку подробностей, действительность и символ, поставленные рядом, не смешанные друг с другом. Одна часть предмета полна жизни и истины, а другая принадлежит мистической идее и фантазму. Так, мускулы, члены и жилы огромных быков резко и грубо обозначены, тогда как шерсть их, завитая правильными косами на груди, коленях, животе, исполнена с поразительной тщательностью. Человеческие головы, заменившие головы животных, блестят истинною действительностью, верностью природе при грубой, но энергичной отделке, напоминающей позднейшее этрусское искусство; это -- типы ассирийской физиономии, в красоте, какая только ей доступна. Головы эти можно назвать родоначальниками всех остальных лиц на барельефах: один и тот же тип принадлежит царю и служителю, воину и евнуху, жрецу и лодочнику. Самое божество ниневийское нисколько не разнится в облике с последним. Властитель, обитавший в этом великолепном дворце, куда ни обращался, всегда видел только самого себя, ибо условный тип, по всем вероятиям, был царственного происхождения, что доказывают и короны, венчающие первообраз его -- головы на быках. Я не знаю, можно ли вам дать какое-нибудь понятие о нем, сказав, что он представляет полное, круглое, мускулистое лицо с большим носом, загнутым клювом, глазами правильного, прекрасного разреза и толстыми губами, концы которых подняты несколько кверху, как это видно в Эгинских мраморах. Какое-то мягкое, задумчивое выражение лежит на нем, несмотря на то, что лицо зорко смотрит вперед. Можно подумать, что оно находится еще под влиянием или сильного религиозного упоения, или непомерного испытанного наслаждения. В религии ассириан эти вещи могли сходиться. Обильные волосы, падающие на плечи, тщательно завиты по оконечностям, борода разделена на множество прямых параллельных кос, и каждый волосок ее и усов расплетен с сверхъестественным прилежанием и осторожностью.
Когда от этих великолепных ворот перейдешь к громадным барельефам, составлявшим стены дворца, странное чувство наполняет вас. Тут нет ни одной женщины, ни одного мотива, в котором сказалось бы чувство или проглянула фантазия; все строго и положительно. Дело идет только о том, чтоб увековечить бесчисленную прислугу властителя и ее занятия, покорность его вождей и жертвы, приносимые божеству. Нагота, которая составляет необходимый элемент скульптуры и принята даже египтянами, здесь почти совсем изгнана, если исключить часть руки и ноги, да обнаженные колени воинов и служителей. Туника, плотно облегающая тело, и поверх ее особенного рода мантия, едва обрисовывающая формы его, покрывает всех с головы до пят. Это очень удобно для нетвердого рисунка мастера, искусство которого еще не вышло из младенчества, но сообщает грубый, варварский оттенок всем представлениям. С первого взгляда чувствуешь, что это -- первообраз того внешнего великолепия одежды, которым доселе щеголяют азиатские народы -- персияне и турки. Притом же, по условному образцу все лица на барельефах видны уже в профиль, сбоку, и ноги их находятся непосредственно одна перед другою. Так точно представлены евнухи, несущие седалище, служители, украшенные мечами и несущие вазы и сосуды, воины, слагающие руки ладонь в ладонь в знак покорности, молящиеся с опущенною рукой перед священным и символическим растением, конюхи, тоже с мечами, перетаскивающие колесницу, чрезвычайно похожую на одноколку, и жертвоприносители с лотосом в руках. Некоторое стремление искусства к характеристике лиц замечено в евнухах, безбородым лицам которых оно придало особенную полноту и мясистость. Нельзя не сознаться также, что фигуре самого властителя оно, видимо, старалось сообщить горделивость позы и строгость выражения; но властитель гораздо более отличается от других своим посохом, высокою конусообразною шапкой, какую до сих пор носят персиане, и великолепием ткани, составляющей одежду его. Почти совершенно схожее лицо представляет сановник, беседующий с ними почтительно, но в более скромной одежде и с непокрытою головой. Почти совершенно схожее лицо представляет само божество, также в одежде: разница состоит в одном: вместо конусообразной шапки оно увенчано особенного рода тиарой и снабжено еще четырьмя великолепными крыльями, по два спереди и по два сзади. Божество это, особенно замечательное своим полным человеческим образом, держит в одной руке нечто вроде корзинки, а другою рукой подает плод, похожий на кокосовый орех. Если вы представите себе, что все эти барельефы были ярко раскрашены, что они окружены были малыми побочными изображениями и гвоздеобразными надписями, что поверх их шел разноцветный карниз, и все завершалось деревянным потолком, тоже покрытым различными красками, вы легко поймете, сколько могло тут быть блеску, внешнего великолепия, ослепительной пышности при неподвижности и сухости внутреннего содержания.
Во второй зале замечательны три барельефа, сильно попорченные, но не настолько, чтоб нельзя было различить их содержания. Они развивают одну и ту же мысль с барельефами первой залы: это--история постройки самого дворца. Вы видите тут, как все поле барельефа, представляющее чрезвычайно условно реку, воду посредством завитков, без всякой перспективы, наполнено рыбой, черепахами, змеями. Даже в этом элементе на дне реки присутствует сам властитель, опять в образе крылатого быка с человеческою головою. Река покрыта лодками, влекущими бревна и доски, и гребцы, всегда видные в профиль, сильно упирают на весла. На самом верху четырехугольник означает восстающий мало-помалу дворец. Второй барельеф показывает гребцов и лодочников, занятых разгрузкой привезенных ими материалов; третий тоже условно представляет землю с дорогою, далеко вьющейся по ней: множество людей влекут на канатах с великим усилием тяжелую массу чего-то. Ее не видать, но самые усилия обнаруживают громадный камень восточных построек. И ясно, барельефы повествуют снова о могуществе владыки и о величии его предприятия. Здесь надо вспомнить еще, что задняя сторона досок, та, которая должна навечно была примкнуться к стене, еще покрыта надписями, вероятно, тоже свидетельствующими о славе его. Они теперь все сняты и ждут разбора европейских ученых. Вы понимаете теперь, что каждый угол дворца, даже навеки недоступный человеческому глазу, еще имел голос для прославления великого его жильца и строителя.
Что касается собственно до искусства, оно не лишено некоторой строгой важности, напоминающей церимониал современных азиатских властителей. Всего более удивило меня в нем столкновение условного представления с желанием естественности, столкновение которое произвело весьма странные вещи. Так, в переносчиках колесницы ноги их, по обыкновению, стоят боком, между тем как верхняя часть туловищ взята спереди, а руки, поддерживающие ношу, из желания естественной верности находятся в невозможном и чудовищном положении. Бедный мастер, отступив от образца, данного раз навсегда, видимо, потерялся.
Безусловное удивление заслуживают только фигуры животных; таковы, например, три коня, богато разукрашенные и приводимые в дар властителю. Античною своею простотой они напоминают коней парфенонских. Довольно большой медный рыкающий лев, с кольцом на спине, служивший, по всем вероятностям, застежкой для какой-нибудь драпировки, есть совершенство (chef d'oeuvre {Шедевр (франц.).}) выражения и исполнения. Животное в эти времена имело для человека важное значение, которому он подчинял даже собственно свое.
Вот вам общий, поверхностный взгляд на Ниневийский музей. Когда разберутся надписи и памятники его сличатся с древнеперсидскими и египетскими, история получит множество новых, вероятно, неожиданных открытий; что касается до меня, два часа, проведенные с этими камнями, от которых веет смертью, не обратили мысль мою на ничтожество человека, а, напротив, возродили во мне потребность жизни. Прямо из музея я побежал в Пале-Рояль и с вящим наслаждением стал смотреть на детей, играющих в саду его, на шум, движение и говор людей, постоянно царствующий в его галереях... Прощайте до нового года!
Париж, 22 ноября н. с.
IX
Поздравляю вас с новым годом, господа. Вы, вероятно, встретили его за корректурой и за перечетом всего, что было сделано в минувший год русскими литераторами и учеными. Занятие почтенное, которому и я поддался со своей стороны благодаря статье Шарля Луандра 1 "De la production intellectuelle en France depuis quinze ans (1830--1845)" {"Интеллектуальная продукция Франции за пятнадцать лет (1830--1845)" (франц.).}, напечатанной в "Revue des deux mondes" и вам, без сомнения, уже известной. Вы видите, что мои воспоминания на этот раз заняты были Францией и превосходят ваши объемом: последнее и составляет их преимущество.
Статья Луандра чрезвычайно замечательна по собранным в ней фактам, а также по бесцветности своего направления, добровольным утайкам и недоговорам. Это как-будто официальный отчет господствующего класса об умственном движении Франции за 15 лет. Сама статья почти столько же любопытна, как содержание ее. Везде, например, где дело касается до упадка теологических наук, Луандр делается зорок, остроумен, сжат. Он показывает, как из 575 увражей, являвшихся круглым числом каждый год по этой части, не было ни одного самостоятельного творения, но все они сильно пропитаны были грехами века, с которым борются. Так, литература эта, преследуя незыблимые духовные интересы, делалась, однакож, попеременно роматическою, легитимическою, гуманитарною, следуя шаг за шагом за господствующим направлением. В последнее время она приняла даже сильный оттенок индустриализма продажею книг, касающихся до ритуала, H журналами "L'Univers" 2, "L'Ami de religion" 3 и проч. Когда случалось ей возвращаться назад к преданиям, она останавливалась большею частью на таких, которые еще в XV веке были осуждены, как, например, "Золотая легенда" (La legende doree) 4 и друг<ие>. В числе 575 сочинений каждый год являлось 250 книг мистического содержания. Луандр чрезвычайно остроумно проводит параллель между книгами этого рода, появлявшимися в XVII столетии, и современными. Там дело шло об удовлетворении сердечных стремлений, сильно поднятых религиозным созерцанием; здесь дело идет уже об обрядах самого узкого ханжества; первые носили заглавия: "Внутренний замок", "Часы на колокольне ангела хранителя" ("Le Chateau interieur", "l'Horloge de l'ange gardien") и проч., вторые называются "Manuel du rosaire vivant" {"Руководство к живым молитвам" (франц.).} и т. д. Жалко, что автор не упоминает, какой именно класс общества наиболее занимается чтением подобных книг. Можно, однакож, предполагать, что, кроме семинарий, только праздный класс легитимистов имел на это потребное время; рабочий, торгующий, официальный и крестьянский заняты, по крайней мере теперь, совершенно другими интересами. Замечательны также усилия этой литературы, несправедливо пользующейся почтенным названием теологической, перевести на свой язык явления других отделов. В ней мы видим, например, очищенного Вальтер Скотта, который приспособлен был таким образом к чтению благочестивых детей обоего пола. Издатели выпустили в романах его любовные интриги, впрочем, с осторожностью, какая нужна была, чтоб не повредить занимательности. Точно так же поправлен был "Жиль-Блаз"5, "Тысяча и одна ночь" подверглась подобной же участи, причем Динарзада сделалась помощницей инспектрисы в женском пансионе. Сам Тартюф 6 должен был испытать влияние реформы и из лицемера обратиться в честного добряка, имеющего свои недостатки. Кто не имеет их? Если бы г. Луандр присоединил к этому отделу и некоторые биографии, вроде "Жизни Елисаветы Венгерской" г. Монталанбера7, то оказалось бы, что даже скандальёзность некоторых современных романсов не была чужда ему, хотя и проявилась совершенно в другой форме.
Известно, что промежуток времени между 1830 и 1835 гг. был эпохою самых дерзких попыток как в политике, так и в системах. Вместе с возрождением тамплиеров8, сведенборгистов9, иллюминатов10 и миллинеров11 появляется секта поклонения историческим действователям г. Шателя и известная секта отца Анфантеня12. Политические процессы возрастают в некоторые года до 250. Г. Луандр судит об этой эпохе снисходительно, как прилично человеку, живущему десять лет спустя и в обществе совершенно спокойном. В приговорах его нет ни малейшего негодования, но очень много легкого, насмешливого презрения. Когда принужден он хвалить некоторые явления, как, например, мастерство редакции журнала "L'Avenir" 13, который хотел поставить клерус во главе нравственного и ученого движения Франции, или отдать справедливость другому журналу: "Globe" u, который на социальном начале создал глубокую и серьезную критику, -- г. Луандр хвалит равнодушно с легкою, едва заметною улыбкой. Насколько все это в нем истинно, непритворно, не мое дело судить. Я не согласен в одном только: погибель явления тогдашнего времени г. Луандр относит к здравому смыслу народа, будто бы пробудившемуся от дерзких и опасных нелепостей эпохи. Конечно, здравый смысл есть великое дело, но здравый смысл не любит борьбы и редко бросается в битву. Явления погибли просто от карающих, притеснительных мер правительства или подавлены были им же другими способами. Галльский примас (primat des Gaules), как называл себя г. Шатель, был, например, просто подкуплен и до сих пор пользуется, кажется, местом начальника почтовой конторы где-то в провинции. После осуждения присяжными Анфантеновой секты большая часть членов ее сделались твердыми защитниками порядка и благочиния. Апрельский процесс (1835 года) 15 лионских и парижских заговорщиков в палате пэров положил конец существованию политических обществ, и сентябрьские законы, появившиеся вслед за тем, обезоружили журналы и положили препону легкомысленному увлечению. Здравый смысл не бывает так расторопен.
С сентябрьских законов 16 начинается эпоха постепенно возрастающего благоустройства, усмирения страстей и наукообразного занятия общественными вопросами. В 1838 году ярко выказываются три философские системы: положительная (philosophie positive) г. Конта (Comte), гуманитарная г. Пьера Леру и католическо-демократическая г. Бюше 17 (Buchez). Уже в это время эклектизм был осужден как попытка создать систему на чужой счет, доказывающая собственное бессилие и недоверие к философии вообще. Теперь остается только один неутомимый борец эклектизма -- г. Бартелеми Сент-Илер 18, в Институте (College de France), замечательный, впрочем, как и учитель его г. Кузен 19, превосходными переводами древних философов. Каждый год, перед десятком апатических слушателей, роется он, с помощью психологии своего изобретения, в душе человеческой, как в старом арсенале, наполненном всякою всячиной, и, разумеется, находит в ней все, что ему угодно. Но вместе с тем и три новые системы ограничиваются малым кругом почитателей и нисколько не перешли в общественное, народное убеждение. Причину их успеха и упадка, как и других явлений, г. Луандр объясняет легкою движимостью своей нации, бросающейся на новизну и отлетающей к другому предмету, как только насытилось ее любопытство. Сколь ни удовлетворительно подобное объяснение, но к нему можно прибавить и некоторые другие. Малое влияние теории г. Конта, например, самой серьезной из всех и связывающейся с философским движением XVIII столетия, можно объяснить еще тем, что, имея целью открытие законов развития общества наподобие тех, какие существуют для философских явлений, она советует покуда политическую стоя-честь, совершенно противную духу народа. Упадок гуманитарной системы Леру, где человечество беспрестанно воскресает в человечестве же, тоже хорошо объясняется природным отвращением француза к фанатизму и невозможностью его настроить себя на сантиментальный лад, необходимый для принятия этого учения. Что касается до теории г. Бюше, она как-то плохо выдерживает историческую поверку. Особенно сильные удары нанес ей в последнее время г. Мишле. Во втором томе своей "Истории революции", только что появившемся, г. Мишле всякий раз, как останавливается мимоходом перед этою теорией, легким прикосновением разрушает все здание ее и опрокидывает долу.
Таким образом, через развалины и ненадежные останки уцелевших построек приходим мы к политическо-экономическомд движению, которое составляет отличительную черту современного направления как во Франции, так и в Евррпе. Здесь все подразделения школ, делаемые г. Луандром (официальная, католическая, г. Консидерана и проч.), очень легко могут быть сведены на главные отделы, выражающие три основные идеи всякого движения. К первому принадлежат чистые экономисты, защищающие личное право каждого члена в государстве; ко второму относятся все те люди, которые стоят за безграничное право общины, как бы ни различны, впрочем, были их надежды и планы в будущем. В настоящую минуту один и тот же догмат связывает людей этого отдела, несмотря на то, что они почасту ведут жаркую полемику между собой и носят самые противоположные имена: кабетистов, фаланстерианов, социалистов и проч. К третьему отделу следует отнести одного человека -- Прудона, но он составляет целую школу. Прудон столько же враг личного права, кончающегося анархией в мире промышленности, сколько и общинной тирании, под какою формой она бы ни являлась. Другое дело -- чем он примиряет враждебные начала. Здесь, однакож, можно упомянуть, что когда г. Луандр называет Прудона просто общинником (коммунистом), он не показывает излишка ни добросовестности, ни внимания. Приблизительное определение всех ценностей весьма далеко от ровного раздела и наслаждения ими. Справедливость требует сказать, что первый отдел, к которому принадлежат профессора, академики и правительственные лица, имеет крепкую почву под ногами. Как ни обманчиво на деле приложение его начала, но самое начало законно вышло из исторического движения Франции и связано с интересами ее цивилизации. Вот почему так тяжела борьба с ним!
Вы, конечно, не будете ждать от меня огромных, чудовищных чисел, которыми выразились в последнее пятнадцатилетие естествознание, история, ее вспомогательные и точные науки. Сильное развитие этих частей во Франции по достоинству оценено Европой, и значительные имена ее натуралистов, медиков, историков, астрономов, археологов и ориенталистов известны в каждом углу образованного мира. Трудолюбие отдельных людей перегнало даже предприятия правительства и общества: так, в отделе истории сборники документов, составленные одними частными людьми, образуют 240 томов. Другой пример необыкновенной деятельности встречается на юридической почве. Известный г. Дюпен20, прокурор кассационного суда, издал 20 записок по разным делам, 21 том совещаний, 15 томов заметок и говорил в 4000 процессах; притом он еще имел занятия по званию депутата. Бедный труженик! А между тем, говорят, он всегда весел, отличается остроумием и в обществе известен ловкими, едкими замечаниями своими. Согласитесь сами, все это странно. Кстати сказать, почти все ученые Франции таким образом странны. У некоторых из них эрудиция соединяется с безграничным добродушием, как у Мишле например, и у весьма многих сухой, специальный предмет не исключает понимания жизни, любви к природе, искусству. Очень странно!
Так как речь зашла об искусстве, то вот вам необычное известие: каждый год появляется во Франции от 300 до 400 стихотворных произведений. Я до сих пор еще не верю в этот факт: да где же они? Правда, и насекомых в стакане воды не видать простым глазом, но они существуют. Удивительно, какие бесконечно малые могут развиваться в атмосфере старой, сильно производящей цивилизации. Эти бесконечные малые имеют и свою историю: они были Байронами до 1830 года, они отчаивались за себя и за весь мир до 1838 года. Последнее было отражением сомнительной политической борьбы тогдашнего времени. С выступлением на сцену иезуитизма, скоро и покинувшего ее, бесконечно малая поэзия предается на минуту старым отжившим преданиям и тотчас же после этого делается сладострастною и пантеистическою. Полное выражение последнего рода представляет г. Теофил Готье, который может считаться гением микроскопической поэзии. В произведениях его удивляешься столько же испорченности воображения, сколько и немощи его. Жажда наслаждения перерождается у него просто в жажду богатства, и то еще до пошленькой обстановки: золотой пыли, которую подымает карета, шелкового платья метрессы, на котором играют солнечные лучи, и проч. Природа покрывается массой ярких, пестрых и грубых красок: небо у него представляет смешение небывалых цветов, дубрава в окрестностях Парижа издает такие запутанные, косметические запахи, что они привели бы в тупик самого Губикан-Шардена 21. Под стать природе и слог делается ложно блестящ, светится жирным колоритом, который наведен на него с усилием. К довершению этих страдальческих усилий мысли, совершенно бесплодной, г. Готье хотел бы обнять каждую статую, снять с полотна картины каждую женскую фигуру, посадить ее около себя у камина, побеседовать с нею... Желание, достойное любого юного приказчика из магазина и первого капиталиста (rentier), который вздумает помечтать. Впрочем г. Готье -- настоящий представитель мещанского понимания идеала. Зачем я так долго и остановился на нем? Нет! Для светлого состояния духа, для умения наслаждаться красотою природы и творения надо особенное мастерство и множество условий чисто личных. Этому не научишься, да этому и не выучишь. Порядочное место в массе стихотворений занимают произведения ремесленников. Я должен сознаться в моей слабости: я имею некоторое отвращение от поэзии рабочего класса. Эта поэзия весьма мало выражает натуральное чувство ремесленника и особенное отражение мира и общества на душе его. Она выражает только нескольких ремесленников, безмерно кокетствующих интересностью своего положения и класса, который сильными посторонними причинами выдвинут на открытое место. Пробавляется она общими местами французской поэзии22: любовью матери, беспомощностью сироты, свежим утром, свободною ласточкой, всеми вещами, которые, действительно, имеют живую струну в душе народа и всегда находят отголосок, но которые В. Гюго и Ламартином исчерпаны до дна, до последней капли. Истинных поэтов сосчитать легко во Франции. Поэтом был Беранже в реставрацию, одну минуту был им Барбье23 и остается им Альфред де-Мюссе24 с его отделкою подробностей и чувством формы, зоркостью на нежность линий и легких душевных проблесков, с его эгоистическим наслаждением собственными образцами.
Не малое число единиц приносят каждый год в стихотворную цифру первые попытки молодых писателей, вступающих в свет. Даже нынешние правительственные лица в этом отношении не без греха. Известно, что старый канцлер Пакье25 в молодости провинился трогательным водевилем... Г. Карр написал свой роман "Sous les tilleuls" {"Под липами" (франц.).} сперва стихами, а г. Луи Блан приготовлялся к своей "Истории революции" поэмой на Мирабо 26, в которой насчитано 413 дурных белых стихов. Г. Гиэо, впрочем, -- надо отдать ему справедливость, -- всегда имел отвращение к поэзии.
Если земля не была потрясена проклятиями, которые извергнул г. Луандр на современные роман и драматическое искусство, то это должно отнести единственно к безумному хладнокровию земли. Роман и драма (последняя после известной борьбы двух школ) приняли в 1830 году политический оттенок: да будут они позором для грядущих веков! Роман и драма одно время довольно неучтиво обращались с историей, употребляя ее для своих особенных целей: да будут они вечною укоризной народу, их породившему! Роман и драма, наконец, следуя общему движению, подали руку сперва классам двусмысленным и падшим, а потом стали наблюдать и опасные классы общества: пусть сгорают стыдом! "C'etait une mesaillance!" {"Это опора неравных браков" (франц.).}. Какое количество плачевных (deplorables) результатов находит г. Луандр в нынешнем фельетоне, завладевшем романом, -- невообразимо. Можно подумать, что дело идет о какой-нибудь общественной язве, повальной болезни, симптомах конечного разрушения... А между тем г. Луандр и действительным немощам общества плохо верит. Странно, но понятно. Дело в том, что фальшивый артистизм (простите за слово) всегда выражается так напыщенно и неверно. Этот фальшивый артистизм наделал уже много бед: в одних, как у г. Луандра, он развил презрение к историческому ходу событий, в других, именно у литературных знаменитостей, породил убеждение, что они предназначены быть пророками на земле и составлять особенную касту, небом благославенную. Не он ли толкнул одного писателя явиться преобразователем пенальной системы 27, другого ехать в Тунис28 представителем всей умственной Франции? На днях даже он подвигнул третьего (много раз упомянутого выше Теофила Готье), после превосходной комедийки Альфреда де-Мюссе "Un caprice" {"Каприз" (франц.).}, воскликнуть с энтузиазмом: "Артисты -- цари творения, могущественнее самой природы! Стройте для них дворцы! Выгоните из госпиталей, из инвалидных домов ваших калек и отдайте их артисту, лучшему произведению вселенной!" Хорошо еще, что нашелся здравомыслящий человек, г. Ролль 29, и в фельетоне "Costitutionnel" предал г. Готье и его доктрину всеобщему посмеянию... Но, возвращаясь к приговорам г. Луандра, можно заметить, что свирепость их находится не в совершенно правильном отношении к справедливости. Я собственным опытом мог бы подтвердить следующее замечание: как бы ни была чудовищна драма вообще, но не проходит года, чтоб не явилось произведение, которое не оставило бы глубокие, благородные следы в народе, прибавив к его нравственному богатству более важное понимание собственного положения и положения других. Художнической оценке тут нечего вмешиваться, а только может быть допущена оценка поводов, заставивших автора написать драму, и большей или меньшей его верности своей мысли, своим положениям. Точно то же можно сказать и о романе. За примерами дело не станет, но они не нужны... Что же касается до спекуляций, до торгашества, образовавшихся вокруг всех родов (не исключая ученого) умственной деятельности, то жаловаться на них при огромном литературном развитии кажется мне несколько бесплодно. Ведь это неизменный закон всякого общества. Также основательно было бы смотреть с негодованием на появляющуюся бороду в 20 лет и с сожалением говорить о седых волосах в 80.
Страннее всего показалось мне в статье г. Луандра, что он делает порядочный выговор водевилю за вмешательство его в предметы высокой важности, до него не касающиеся, как например, в народную жизнь, семейную хронику и современные события. Зачем он не остался верен своему происхождению -- застольной песенке и проч. Такое непонимание одного из самых характеристических явлений французского быта меня удивило в писателе, который, вероятно, обедает в Cafe de Paris и кофе пьет тоже в каком-нибудь парижском кафе. Какое взыскание можно после этого чинить немецкому журналисту в, роде Гуцкова30, если он недоразумеет значение водевиля, этого национального произведения по преимуществу, лукавого, веселого, скрывающего иногда под легкою оболочкой более серьезное дело, чем многие трагедии, и до такой степени растяжимого, что оно захватило всю современную жизнь общества. Просто немецкого журналиста надо уволить от всякого следствия. Добро бы еще г. Луандр был рыцарь художественности и готов был пожертвовать за чистое искусство женой, детьми, вежливостью и справедливостью. Совсем нет. Он нисколько не террорист искусства для искусства: единственного французского художника-романиста, имени которого не нужно здесь приводить, он не понимает, смешивая его с спекулянтами и дюжинными поставщиками романов. Это очень злобно и расчетисто -- хоть бы какому-нибудь и нашему герою "Всякой всячины"31. Не понимая, однакож, истинной художественности и упрекая простых рассказчиков в дурном выборе предметов, г. Луандр поставляет всех в крайнее затруднение. На чем же остановиться? Какое содержание особенно прилично роману? Ведь нельзя же составить роман из жизни трудолюбивого писателя, добивающегося местечка в бюджете, крестика и видной должности! Если и можно, так разве один раз, а всегда писать об зтом, согласитесь, было бы несколько скучновато.
Но я заговорился о статье г. Луандра. Правда, она мне показалась особенно замечательною, как воззрение одного класса общества на свое отечество. Скажу еще несколько слов. Когда вы будете читать в заключении этой статьи, что Франция, дорожащая своими правами, почтительна, однакож, до раболепства (jusqu'a l'humilite) перед внешними отличиями богатства, рождения, должности и проч., то знайте, что тут дело идет собственно не о Франции, а только о круге, к которому принадлежит автор. Затем кончаю, прося у вас извинения за долгую остановку перед журнальною статьей, когда Париж начинает уже праздновать свой карнавал.
По обыкновению, город превратился в одну огромную выставку драгоценных вещей, новых выдумок моды, изящных безделиц, великолепных книг и проч. На нынешний раз прошлогодний характер золотых и серебряных изделий во вкусе XVIII столетия удержан, но к нему присоединился еще новый. Появилось множество превосходных вещей, которым смешение обоих металлов, золота и серебра, придает чрезвычайно оригинальный характер и даже что-то похожее на колорит. Противоположность двух цветов на одном и том же предмете избавляет глаз от некоторого рода усталости, всегда порождаемой однообразием краски, а произведению сообщает живописность, почти картинную светотень (claire-obscur). Это было очень хорошо известно флорентийским ювелирам XVI и XVII столетий. Парижская мода, принужденная конкуренцией к беспрестанному творчеству и, как сказочная Баба-Яга, никогда не засыпающая, вполне отыскала это предание и наполнила магазины браслетами, чашами, ларцами, где серебряные, черненые фигуры вьются по золотому матовому полю в удивительной гармонии. Сколько тут сноровки, художнического расчета, изобретения -- говорить нечего. В магазинах известного Мореля выдумка эта достигла форм чистого искусства. Я видел у него, например, флакончик, обвитый золотою сетью наподобие рукоятки индийского кинжала, по бокам которого тянутся две баядерки черненого серебра, доставая корзинку цветов, образующую пробочку его: нельзя насмотреться! Золотой кубок, вышедший тоже из мастерских Мореля и назначенный быть скаковым призом, еще замечательнее. Подножие его составляет группа мальчиков из серебра, перелезающих друг через друга, как будто второпях к какому-нибудь необыкновенному зрелищу, а по золотым бокам выступают серебряные же головы лошадей и два медальона с амазонками. Мысль и отделка спорят тут в тонине, верности и грации. Даже старые, золотые полосы, фигуры, завитки, врезанные в посторонний металл, как это видно, например, в латах, приписываемых Бенвенуто Челлини, нашли самобытное, художническое подражание. Потерялись только размеры, да приложены они к предметам более изящным. Так, я видел у Мореля карманные часы с заднею дощечкой из платины. По ней в удивительной прелести развивается золотая микроскопическая охота со всадником, собаками, лесом и загонщиком, которая вся вместе однакож представляет только один великолепный арабеск. Что касается до искусства в духе XVIII столетия, то для полного наслаждения им надо спуститься в улицу Basse des remparts к серебряных дел мастеру г. Одио32 (Odiot). Человек этот производит мастерские вещи: сервизы, туалеты, чайные приборы, плато, следуя так называемому вкусу Людовика XV, который широкими, пышными своими линиями и очертаниями так способен к выражению богатства и роскоши. Собственными своими прибавками и поправками Одно возвел эту манеру до величавости настоящего искусства. Я видел у него, например, модель суповой чаши, в которую вошло огромное количество мотивов, взятых из животного и растительного царства, и притом в поразительной стройности и соразмерности. Так, поднос, на котором стоит эта чаша, украшен массивными группами мертвых птиц, рыб и проч.; крайняя верхушка образована из плодов и овощей, а боковые ее ножки составлены из передних туловищ двух быков, сообщающих сосуду выражение крепости и тяжелизны, полной художнического такта. Все целое царственно великолепно.
Сказать по правде, восторженное состояние, в котором, как видите, я нахожусь перед этими произведениями, и которое, может быть, вас удивляет несколько, объясняется еще другою, особенною причиной. Именно: они мне послужили утишением и отдыхом после испытанных мною глубоких, нестерпимых огорчений от здешней церковной живописи, которою в недавнее время покрылись многие капеллы по распоряжению парижского муниципалитета и самих приходов. Я смотрел три новых фреска г. Мотте (Mottez) в Saint-Germain l'Auxerrois, я видел фигуры г. Госса (Gosse) 33 в Saint-Elisabeth, я глядел с изумлением на композицию г. Сибо (Cibot) 34 в Saint-Leu и вынес от них такое тревожное состояние духа, что привратник мой уже полагал за нужное отнестись к доктору нашего квартала. Что это такое, боже мой? Один съеживается до крайности, чтобы как-нибудь войти в узенькую мерку старых мастеров; другой раскидывается нелепо, вздумав без силы и таланта подражать бойкости натуралистов; третий создает будуарную живопись и ею хочет пояснить мистическое видение: все, однакож, с ясным выражением немощи, где каждый удар кисти как будто говорит: "Я только хочу вам показать, на что я способен, а, впрочем, сам знаю, что это не годится!" Теперь понятно, с какою жаждой я должен был броситься на произведения, которые выражают настоящий гений народа, и род творчества, к какому он наиболее способен. Итак, прошу не удивляться...
Да уж заодно. По случаю великолепных книг, обыкновенно приготовляемых к Рождеству, нахожусь в необходимости привести здесь три имени, может быть, единственных в Европе: гг. Бозоне (Bausonnet), Нидре (Nidree) 3S и Дюрю (Duru) 36. Это -- переплетчики. Первый, более всех знаменитый, переплетает уже только по протекции, и то еще весьма сильной и сопряженной со многими искательствами. Переплеты его отличаются такою изящною простотой, таким благородством украшений, щегольством и вкусом, что когда держишь книгу его в руках, кажется, держишь драгоценную вещицу. Я видел стихотворения г-жи Деборд-Вальмор37, им переплетенные, и с тех пор мне чудится, что г-жа Деборд-Вальмор -- прекрасная молодая девушка, гуляющая в цветнике. Нидре более роскошен: впрочем, рисунки и украшения, принадлежащие всем троим, ценятся равно высоко и тщательно сберегаются любителями. Мне случалось иметь в руках книгу, переплетенную г. Дюрю на манер янсенистов: переплет весь черный с черным же тиснением. Ни с чем и сравнить его не умею, кроме разве с донной Анной в трауре, приходящей плакать над мраморным гробом и черные кудри рассыпать... Какая честь, подумаешь, для воловьей и другой шкуры!
Королевский театр (Theatre Francais) снова был оглашен рукоплесканиями "браво" по случаю восхитительной комедийки Мюссе "Un caprice" и игравшей в ней г-жи Аллан. И ту, и другую петербургская публика очень хорошо знает38. Любопытно, что комедийка подала повод высказать почти всем здешним театральным критикам множество новых мыслей о драматическом искусстве, как-то простота содержания не исключает занимательности, или чем менее запутанности в таланте, тем более он нравится и т. д. Некоторые, однакож, на пути этих откровений пошли слишком далеко и стали утверждать, что будто пьесы совсем без содержания только и принадлежат искусству. Это уж увлечение! Как бы то ни было, но я с умилением смотрел на эту манеру основательной критики, которая начинает с открытия азбуки, чтоб оценить легкую шутку, блистающую остроумием и наблюдательностью. Жалко только, что эта зарейнская манера, вероятно, не удержится здесь: она и появилась-то. единственно от восторга и от одурения, неразлучно следующего за ним.
Остальные театры не произвели ни одной капитальной пьесы, которая сильно бы захватила внимание публики. Это еще придет. Покамест Gymnase и Varietes поставили каждый по водевилю почти одинакового содержания. Хорошие мысли, известно, приходят иногда вдруг пяти или шести человекам зараз. Г. Скрибу, с одной стороны, и г. Баяру39 -- с другой, в одно время блеснула идея представить человека, который неожиданно получил ларец с деньгами, ему не принадлежащими, и колеблется между тяжелыми обстоятельствами, повелевающими удержать ларчик, и честностью, предписывающей расстаться с ним. Подобные идеи, в старое время, приходили одному г. Коцебу 40; теперь стали они приходить двум писателям зараз; значит, идеи размножаются! На этом основании г. Скриб написал пьесу "Дидье добрый человек" (Didier-l'honnete homme) и отдал ее в Gymnase, а г. Баяр написал "Жером каменщик" (Gerome la macon); и отдал ее в Varietes. Первая отличается мастерством изложения и чрезвычайно ловким, свободным ходом интриги; вторая имеет претензию на глубину и психологическую верность, но идет неровно, отчасти судорожными скачками; обе же страдают одним и тем же недостатком: главное действующее лицо в них -- ларчик с золотом! Я имею смелость считать себя за человека, который весьма трудно оскорбляется. Ведь не был же я оскорблен в Theatre Historique трагедией г. Шекспира "Гамлет", переделанной гг. Дюма и Мёрис! 41 Мелодрама как мелодрама, и когда показывается снова тень отца и говорит всем раненым, за что они ранены, а к Гамлету обращается со словами: "А ты живи, вот твое наказание!". После этого обнаружилось во мне легкое волнение, но я его сию же минуту подавил. Теперь могу смотреть переделанного "Гамлета" сколько угодно:.. В прекрасной опере Верди "Jerusalem", данной с большим успехом во Французской опере, одно действующее лицо поет верхом на лошади. В первую минуту показалось смешно, но пригляделся -- и ничего. Потом я даже посердился немного на остроумную карикатуру "Шаривари", представляющую певцов на лошадях с надписью: "Здесь поют пешие и конные" (On chante ici a pied et a cheval) наподобие вывесок постоялых дворов, имеющих всегда неизменные слова: "Здесь останавливаются пешие и конные" (On loge ici a pied et a cheval). Вы видите, как трудно огорчить меня, и со всем тем к ларчику с деньгами чувствую непреодолимое отвращение. Слова нет, что оно очень натурально, что всякий, кто найдет такой ларчик, подумает сперва: а нельзя ли припрятать его?-- да зачем же требовать от меня, чтоб я прослезился, когда этот человек, одумавшись, отдаст ларчик по принадлежности. Мне кажется, будто авторы обеих Пьес сделали немаловажную ошибку, заставив героев своих высказать душевное состояние свое перед отворенными ларцами. После такой борьбы, Конечно, весьма естественной, они, авторы, как ни стараются сделать своих героев образцами добродетелей, никак не успевают. Нельзя же быть в одно время Роберт Макером и Цинцинатом! 42 Вы скажете: "Это та черная сторона человеческой души, которая может грязнить самую избранную натуру". Ну, хорошо! Я весьма податлив на ужас, и никому ,так скоро не делается страшно за человека, как мне, но в таком случае нет никакой надобности короновать нашего брата венком добродетели и давать ему премию благородства. Если, как я предполагаю, гг. Скриб и Баяр хотели именно учинить это примирение между некоторыми сомнительными качествами человеческой души и обиходною моралью, то на сей раз они не успели. Пусть подождут до следующего. Случаев из текущей, современной жизни представится много. Вот недавно оказалось по следствию, что граф Мортье был очень хорошим чиновником, будучи в сущности всегда сумасшедшим. И сколько таких!
А какая странная драматическая пружина -- ларчик с деньгами. Всякий раз, как актер запускает в него руку и начинает шевелить луидорами и наполеондорами, в партере разносится говор, точно на бирже при возвышении курса на испанские фонды. Впрочем сравнение не верно, потому что испанские фонды никогда не возвышаются.
Между тем обе пьесы дали возможность двум первым актерам, г. Фервилю 43 (в Gymnase) и г. Буффе (в Varietes) составить нечто вроде художественного поединка, занявшего на некоторое время театральную публику. Г. Фервиль, исполнявший характер Дидье, сделал из него добряка, выбитого из своей колеи неожиданным и сильным искушением. Г. Буффе, игравший Жерома-плотника, показал, наоборот, как глубоко может быть потрясен крепкий характер дурною, опасною мыслью. Роль у Фёрвиля целостнее и натуральнее, у Буффе она блистает множеством прекрасных подробностей и счастливо схваченных оттенков. Я со своей стороны отдаю пальму первенства Фервилю, как ни уважаю я труд, верный расчет и мастерство, качества, несомненно принадлежащие Буффе, но в деле искусства люблю, чтоб артист, наподобие Картуша 44, украл у меня одобрение прежде, чем я успел бы очнуться. На этот раз точно такую штуку сыграл со мною Фервиль. Во всяком другом городе это соперничество двух известных артистов произвело бы непременно две партии. Куда, подумаешь, не вмешиваются партии! Случалось даже, что иногда две труппы волтижеров {Волтижеров (от франц. voltigeur) -- канатоходцев, наездников.} производили их. Здесь, однакож, по случаю этого события партий не было. Голоса как-то перемешались. Те же люди, которые вчера кричали браво Буффе, без зазрения совести выкрикивают точно такое же браво Фервилю.
Вместе с тем открылись маскарады в операх, театрах и публичных залах. На улицах появились шляпы с перьями, испанские мантии, расшитые корсеты, красные башмачки и проч. В кофейных, кондитерских, в магазинах с цветами и костюмами огонь уже не потухает всю ночь. Люди, которые наполняют их, принадлежат именно к разряду людей, никогда не находивших ларчика с золотом. За это я их и люблю. Удовольствие их доставляет мне чрезвычайно отрадное чувство. Как ни говорите, а приятно видеть веселье людей с ограниченными средствами и заработавших себе бал, музыку, освещение, все удовольствия карнавала!.. Желаю вам на прощанье (может быть, долгое) наслаждаться как можно чаще зрелищем подобного рода!..
23 декабря н. с. 1847 г.
ПРИМЕЧАНИЯ
В настоящем издании впервые публикуется вся зарубежная корреспонденция известного русского критика, публициста, литературоведа и мемуариста Павла Васильевича Анненкова.
"Письма из-за границы" и "Парижские письма" впервые были опубликованы в "Отечественных записках" (1841--1843) и "Современнике" (1847--1848); вторичная и последняя их публикация осуществлена А. Н. Майковым в издании "П. В. Анненков и его друзья. Литературные воспоминания и переписка 1835--1885 гг." СПб., 1892.
Непосредственно к письмам по своему содержанию примыкает очерк "Февраль и март в Париже в 1848 году", написанный Анненковым в конце 1850-х гг. и опубликованный первоначально в "Библиотеке для чтения" 1859, No 12 и "Русском вестнике", 1862, No 3. Вторая публикация была сделана автором в его избранных сочинениях "Воспоминания и критические очерки. Собрание статей и заметок П. В. Анненкова. 1848--1868 гг." Отд. 1. СПб., 1877. Эти три работы составляют основу настоящего тома.
В разделе "Дополнения" впервые публикуются два материала, не известные нашей науке. Это "Записки о французской революции 1848 года", на основе которых был написан очерк "Февраль и март в Париже 1848 года", но далеко не вобравший всего их содержания. "Записки" были созданы Анненковым в Париже в период революции 1848 г., свидетелем которой он был. "Запискам о французской революции 1848 года" предшествуют "Путевые записки", дополняющие "Письма из-за границы" и написанные примерно в то же время.
Данная книга является первым научным изданием зарубежной публицистики Анненкова.
Орфография и пунктуация публикуемых текстов приближены по возможности к современным нормам русского литературного языка. Однако при общей лингвистической унификации текста, с целью сохранения своеобразия авторского стиля и особенностей речевой практики 1840-х годов, допущены некоторые отклонения, которые сводятся: к делению текста на абзацы; фонетическому оформлению одинаковых по значению слов (сантиментальный -- сентиментальный), в том числе и имен собственных (Стирия -- Штирия, Тюльери -- Тюильри, Каваньяк -- Кавеньяк, Сталь -- Шталь); синтаксическим конструкциям (управление); пунктуации. В отдельных случаях сохранена даже старая орфография (однакож -- однако ж; как-то -- как то и др.).
Переводы иностранных текстов, слов и выражений даются под строкой, обозначены знаком звездочки *, сноски Анненкова обозначены цифрой и знаком звездочки *.
Тексты всех пяти материалов прокомментированы, ранее публиковавшимся текстам предшествуют преамбулы, впервые публикуемым -- археографические введения. Публикация зарубежной публицистики Анненкова сопровождается двумя статьями.
Подготовка ранее публиковавшихся текстов, публикация автографов, комментарии ко всем материалам, преамбулы и археографические введения, указатели имен и периодической печати подготовлены И. Н. Конобеевской, ею написана и вводная статья "Парижская трилогия и ее автор". Исследование "К. Маркс, Ф. Энгельс и П. В. Анненков" подготовлено совместно И. Н. Конобеевской и В. А. Смирновой.
За систематическую помощь, консультацию и содействие в работе выражаю глубокую благодарность Институту Марксизма-Ленинизма при ЦК КПСС, доктору искусствоведения И. С. Зильберштейну и Н. Б. Волковой, директору ЦГАЛИ.
ПАРИЖСКИЕ ПИСЬМА
"Парижские письма" написаны П. В. Анненковым во время его второго зарубежного путешествия, в 1846--1847 гг.; впервые опубликованы в журнале "Современник" за 1847--1848 гг. в отделе "Смесь".
В ГБЛ под шифром M 51 84/29 хранится автограф II и III писем. Это рукопись объемом 20 листов с оборотом, написанная черными, выцветшими от времени чернилами на листах тонкой голубоватой почтовой бумаги размером 1/4 листа. Письма адресованы В. П. Боткину, к которому в тексте часто обращается автор.
В автографе есть исправления, сделанные рукою автора теми же черными чернилами, которыми написан текст писем, и редакторская правка (синие и черные чернила, красный и черный карандаш), принадлежащая, судя по почерку, И. И. Панаеву, редактору "Современника". Правка носит в основном стилистический характер или содержит чисто редакторские указания.
Все обращения к В. П. Боткину в автографе зачеркнуты черными чернилами, теми же чернилами зачеркнуты несколько текстов. Одни из этих зачеркнутых текстов носят личный, частный характер (см. ниже), другие содержат факты, о которых упоминалось в "Современных заметках", публиковавшихся в тех же номерах "Современника", в каких публиковались и "Парижские письма", и принадлежащих И. С. Тургеневу (см. ниже).
Найденные автографы позволяют проникнуть в творческую лабораторию автора "Парижских писем" и понять характер и принципы редакторской правки. И. И. Панаев старался по возможности заменить французские слова русскими, придать частным письмам характер корреспонденции, укрупнить их, для чего объединил два письма в одно.
В редактировании "Парижских писем" принял участие и В. Г. Белинский, он сократил текст, характеризующий популярный роман Жорж Занд "Лукреция Флориани" (см. ниже) и внес некоторые стилистические изменения, которые выявляются при сравнении текста автографа с журнальной публикацией, в примечании они не указаны.
Вторая публикация "Парижских писем" была осуществлена после смерти автора, в 1892 г., в сборнике "П. В. Анненков и его друзья. Литературные воспоминания к переписка 1835--1885 гг." СПб., 1892. Редактором и составителем сборника был друг Анненкова, известный литературовед и пушкинист Л. Н. Майков.
В основу второй публикации был положен текст первой журнальной публикации, подвергнутый незначительной редакторской правке, которая свелась к следующему: 1. Первые два письма в журнальной публикации назывались "Письма из Парижа", во второй публикации все "Письма" названы "Парижскими письмами".
2. В первой публикации каждое письмо заканчивалось подписью П. А--в, во второй письма даны без подписи.
3. В отличие от первой публикации, во второй число и место написания писем указаны в начале письма, а не в конце его.
4. В журнальной публикации некоторым письмам предшествовала краткая аннотация, во второй аннотации опущены.
5. В первой публикации перед письмом стояло "Письмо первое", "Письмо второе" и т. д., во второй стоят римские цифры.
6. В первой публикации все названия книг, картин, журналов и т. д. даны курсивом, во второй -- в кавычках.
7. В первой публикации большинство числительных было обозначено цифрами, во второй введено словесное обозначение.
8. В первой публикации фамилии русских друзей Анненкова обозначены начальной буквой, во второй эти фамилии написаны полностью.
9. Во второй публикации убраны все редакторские примечания, которые были к некоторым текстам в первой публикации.
Во второй публикации допущены опечатки: Письмо III, с. 274 во второй публикации -- "нужные", а в первой -- "нежные"; Письмо IX, с. 345 во второй публикации "разрушает", в первой -- "разрешает"; Письмо IX, с. 365 во второй публикации -- "рисунки украшений", в первой -- "рисунки и украшения" и др.
В основу настоящего издания положен текст первой публикации, но учтены некоторые редакторские поправки, внесенные в текст второй публикации, а именно:
1. Все письма названы "Парижские письма";
2. Письма обозначены римской цифрой, а подпись П. А--в -- опущена;
3. Названия книг, журналов, картин и т. д. даны в кавычках;
4. Редакторские примечания, сделанные к некоторым текстам в первой публикации, опущены, но учтены в примечаниях.
Письмо I
Впервые -- "Современник", 1847, кн. 1, отд. "Смесь", с. 34--40, под названием "Письмо из Парижа".
По поводу первого письма В. П. Боткин писал Анненкову: "Ваше письмо с небольшими выпусками, вероятно, будет напечатано в "Современнике", и Вас униженно просят не забывать, что "Современник" жаждет Ваших писем из Парижа и иных стран. Что касается до меня, то каждое Ваше письмо я буду посылать туда, исключая, разумеется, то в них, что должно оставаться приватным" (Анненков и его друзья, с. 528).
1 ...шипела по-змеиному около выборов... -- Этим словам Анненкова находим объяснение в статье Ф. Энгельса "Правительство и оппозиция во Франции", опубликованной в английской газете "The Northern Star" 5 сентября 1846 г. и дающей английскому читателю отчет о только что прошедших во Франции выборах в палату депутатов и негативной реакции французской прессы: "Еще никогда в период после революции 1830 г. не выставлялось напоказ такое откровенное бесстыдство, такое пренебрежение к общественному мнению. По меньшей мере три пятых депутатов -- верные друзья министерства; иными словами, это либо крупные капиталисты, дельцы и спекулянты железнодорожными акциями с парижской биржи, банкиры, крупные промышленники и т. п., либо их покорные слуги" (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд., т. 4, с. 27).
2 ...свистела потом на Ротшильда и компании железных дорог... -- В статье Ф. Энгельса "Правительство и оппозиция во Франции" читаем: "А совсем недавно было положено начало новому способу борьбы, о котором стоит упомянуть. Один рабочий написал памфлет против главы этого режима, -- не против Луи-Филиппа, а против "Ротшильда I, короля ростовщиков". Успех этого памфлета (он уже выдержал около двадцати изданий) показывает, как правильно было выбрано направление удара. Король Ротшильд был вынужден дважды выступить в печати, защищаясь..." (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд., т. 4, с. 29).
3"De la France democratique"... -- "Демократическая Франция", французский альманах, выходил в Париже с 1844 по 1848 г., возник на основе "Народного альманаха"; редактор Паньер Лоран Антуан (1805--1854), альманах имел демократическое направление, в нем печатались выдержки из речей и статей сотрудников газеты мелкобуржуазных демократов "Реформа": А. О. Ледрю-Роллена, Э. Араго, а также статьи социалистов-утопистов П. Леру, Луи Блана, памфлеты и очерки демократических публицистов и писателей Л. М. Корменена, А. Ф. Эскироса, Ф. Пиа, стихи рабочего-поэта П. Лашамбоди, П. Ж. Беранже; иллюстрировали альманах художники "группы Филиппона".
4 ...медаль скульптора Давида в честь ларошельских сержантов... -- В 1822 г. в гарнизонных городах Франции вспыхнули восстания французских карбонариев, направленные против династии Бурбонов. Четыре сержанта, возглавлявшие восстание в гарнизоне г. Ла-Рашель, были преданы суду и казнены на Гревской площади Парижа. В их честь французский скульптор Давид д'Анже Пьер Жан (1788--1856), прозванный Давид Анжерский, создал медаль, которая и была воспроизведена в альманахе.
5"Revue sociale" -- "Revue sociale, ou Solution pacifique du probleme du proletariat" -- "Социальное обозрение, или Мирное разрешение проблемы пролетариата", ежемесячный французский журнал, выходил в Париже с 1845 по 1847 г.; редактор П. Леру, в журнале принимал участие П. Ж. Прудон.
6 ...странно, что о книге "Consideration economiques" до сих пор не говорит еще ни один из журналов... -- Речь идет о книге "Systeme des contradictions economiques, ou philosophie de la misere" ("Система экономических противоречий, или Философия нищеты") П. Ж. Прудона, вышедшей в Париже в 1846 г. На Анненкова книга Прудона произвела сильное впечатление, и он, отложив все дела, принялся за ее изучение. Интерес к этой книге заставил его обратиться с просьбой к К. Марксу, с которым он познакомился в 1846 г. в Брюсселе, высказать свое суждение о книге. На просьбу Анненкова Маркс ответил известным письмом от 28 декабря 1846 г., в котором не только давал подробный разбор концепции Прудона, но впервые излагал основы своей теории исторического материализма (см.: Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд., т. 27, с. 401--412).
На отзыв Анненкова о книге Прудона откликнулся В. П. Боткин, который писал Анненкову 26 ноября 1864 г.: "Ваши несколько слов показывают мне всю дельность этой книги, и слава автору, что он вышел из декламации социальной школы и взглянул на дело прямо и твердо. Помните, я Вам, это было при Фролове, как-то говорил, что если в мире природы все уславливается законами, то задача современной науки отвлекать законы, действующие в мире политическом и промышленном. Дело не в том только, чтобы показать на то, что есть, а отыскать, почему это есть, словом, отыскать законы, действующие в мире промышленном" (Анненков и его друзья, с. 525).
7Блан Луи (181-1--1882) -- французский утопический социалист, противник пролетарской революции, носитель порочной идеи сотрудничества классов, историк; в 1848 г.-- член Временного правительства, председатель Люксембургской комиссии для рабочих; в августе 1848 г., после поражения революции, эмигрировал в Англию.
8Мотте Виктор Луи (1809--1897) -- французский художник-портретист и исторический живописец, автор фресковой живописи на религиозные сюжеты.
9Ветхого и Нового Завета... -- Библия, разделяющаяся на Новый и Ветхий заветы.
11 ...падуанские фрески Джиотто...-- Роспись капеллы в г. Падуе, произведенная флорентийским художником Джотто; фрески давали светское истолкование евангельскому рассказу и явились школой новой живописи для большинства итальянских мастеров XIV в.
12Перужино, правильно Перуджино, Ваннуччи Пьетро (между 1445 и 1452--1523) -- итальянский живописец.
13 Фра-Фиезоли, он же Фра-Анджелико, правильно Фра-Джиованни Анджелико да Фьезоли, прозванный Беато (1400--1455) -- итальянский художник.
14 Марк -- евангелист, по преданию, его останки были перевезены в Венецию, в храм, носящий его имя.
15Мне случайно попался здесь на днях один славянский "Сборник"... -- Имеется в виду "Московский сборник" -- периодическое издание славянофилов; известны "Московские сборники" 1846, 1847 и 1854 гг., в дальнейшем издание было запрещено.
16"О современном направлении искусств пластических"... -- статья русского историка-славянофила Александра Николаевича Попова (1821--1877), опубликованная в "Московском сборнике" 1846 г. По поводу отзыва Анненкова об этой статье Боткин писал ему 26 ноября 1846 г.: "Вы удивляетесь статье Попова "О современном направлении искусств". Но саго прочитайте любую немецкую философскую статью о каких-нибудь произведениях искусства -- будет нечто подобное. Теперь у немцев эти статьи сделались уже редки, но лет десять назад они процветали в гегелевской школе" (Анненков и его друзья, с. 520).
17Джиованни Болонский, правильно Джоаванни да Болонья (1524--1608) -- скульптор, долго работавший в Италии, по происхождению фламандец.
18 Умбрийская -- итальянская школа живописи XV в.
19 "La closerie des genets" -- "Хуторок Жене", драма французского писателя-драматурга Фредерика Сулье.
20 ...позывом к художественности... -- Имеется в виду приверженность эстетической,, концепции Гегеля, под влиянием которой сформировались эстетические взгляды Анненкова, как и других членов кружка Белинского в 1830-х годах. По поводу этого высказывания Анненкова Боткин писал ему: "Помните, у нас в этом отношении было несколько споров о французских пьесах, и Ваши суждения мне казались больше теоретическими, нежели практическими (имеются в виду разговоры во время совместного путешествия Анненкова и Боткина летом 1846 г. -- И. К.). Во мне гнездился тот же червяк, но его выгнала парижская общественность и ее практический смысл. А по возвращении Вашем я знаю наперед, что буду просить Ваших наставлений и обещаю слушаться Вас во всем; не мудрено, что я здесь опять смахну на "позыв к художественности", которою бредят все наши приятели" (Анненков и его друзья, с. 527--528).
21 ...с крестиком св. Лудовика за Вандейскую войну... -- Французский королевский орден, уничтоженный во время французской буржуазной революции конца XVIII в. и восстановленный в период Реставрации; впервые орден выдавался участникам контрреволюционного крестьянского мятежа, поднятого под руководством реакционного французского дворянства в департаменте Вандее в 1793 г., подавленного войсками Конвента.
21 ...с почетным Легионом... -- Французский орден, введенный Наполеоном I в 1802 г.