Андреев Леонид Николаевич
В подвале

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
 Ваша оценка:




----------------------------------------------------------------
     Оригинал находится здесь: Библиотека. Леонид Андреев.
----------------------------------------------------------------





     Он  сильно  пил, потерял работу и знакомых и поселился в подвале вместе
с ворами и проститутками, проживая последние вещи. 
     У  него  было больное, бескровное тело, изношенное в работе, изъеденное
страданиями  и  водкой,  и смерть уже сторожила его, как хищная серая птица,
слепая  при  солнечном  свете  и  зоркая в черные ночи. Днем она пряталась в
темных  углах,  а ночью бесшумно усаживалась у его изголовья и сидела долго,
до  самого  рассвета,  и  была  спокойна,  терпелива и настойчива. Когда при
первых  проблесках  дня  он высовывал из-под одеяла бледную голову с глазами
травимого  зверя, в комнатке было уже пусто,- но он не верил этой обманчивой
пустоте,  которой  верят  другие.  Он подозрительно оглядывал углы, с хитрой
внезапностью  бросал взгляд за спину и потом, опершись на локти, внимательно
и  долго  смотрел  перед собой в тающую тьму уходящей ночи. И тогда он видел
то,   чего  никогда  не  видят  другие:  колыхание  серого  огромного  тела,
бесформенного  и страшного. Оно было прозрачно, охватывало все, и предметы в
нем  были  как за стеклянной стеной. Но теперь он не боялся его, и, оставляя
холодный след, оно уходило - до следующей ночи. 
     На  короткое  время  он  забывался,  и  сны приходили к нему страшные и
необыкновенные.  Он видел белую комнату, с белым полом и стенами, освещенную
белым  ярким  светом, и черную змею, которая выползала из-под двери с легким
шуршанием,  похожим  на  смех.  Прижав  к  полу  острую,  плоскую  голову  и
извиваясь,  она быстро выскальзывала, куда-то пропадала, и опять в отверстии
под   дверью  показывался  ее  приплюснутый  черный  нос,  и  черной  лентой
вытягивалось  тело,-  и опять и опять. Раз он увидел во сне что-то веселое и
засмеялся,  но  звук  получился  странный, похожий на подавленное рыдание, и
было  страшно его слушать: где-то в безвестной глубине смеется, не то плачет
душа, в то время когда тело неподвижно, как у мертвого. 
     Постепенно  в  его  сознание  начинали  входить звуки рождающегося дня:
глухой  говор прохожих, отдаленный скрип двери, громыхание дворницкой метлы,
сметающей  снег  с  подоконника,-  весь  неопределенный  гул  просыпающегося
большого  города.  И  тогда  наступало  для  него  самое ужасное: беспощадно
светлое  сознание,  что  пришел новый день и скоро ему нужно вставать, чтобы
бороться за жизнь без надежды на победу. 
     Нужно жить. 
     Он  поворачивался спиной к свету, набрасывал на голову одеяло, чтобы ни
малейший  луч  не  мог  проникнуть  в его глаза, сжимался в маленький комок,
подтягивая   ноги  к  самому  подбородку,  и  так  лежал  неподвижно,  боясь
пошевелиться  и протянуть ноги. Целой горой лежала на нем одежда, которою он
укрывался  от  подвальной  стужи, но он не чувствовал ее тяжести, и тело его
было  холодно.  И  при  каждом  звуке,  говорившем  о жизни, он казался себе
огромным  и  открытым, сжимался еще больше и беззвучно стонал - не голосом и
не  мыслью,  так  как  теперь  он  боялся  собственного голоса и собственных
мыслей.  Он  молился кому-то, чтобы день не приходил и ему всегда можно было
лежать  под  грудой  тряпья,  не  шевелясь  и не мысля, и напрягал всю волю,
чтобы  удержать  идущий  день  и  уверить себя, что ночь еще продолжается, И
больше  всего в мире ему хотелось, чтобы кто-нибудь сзади приложил револьвер
к затылку, к тому месту, где чувствуется углубление, и выстрелил. 
     А  день  развертывался - широкий, неудержимый, властно зовущий к жизни,
и  весь мир начинал двигаться, говорить, работать и думать. В подвале первой
просыпалась    хозяйка,   старуха   Матрена,   имевшая   двадцатипятилетнего
любовника,  и  начинала  топать  по  кухне,  стучать  ведрами и возиться над
чем-то  у  самых  дверей  Хижнякова. Он чувствовал ее приближение и замирал,
решаясь  не  отзываться,  если  она  его  позовет.  Но она молчала и куда-то
уходила,  а  потом  часа  через два просыпались двое других жильцов: гулящая
девушка   Дуняша  и  любовник  старухи,  Абрам  Петрович.  Так  почтительно,
несмотря  на  молодость,  звали его все, потому что он был смелый и искусный
вор  и  еще  что-то,  о  чем только подозревали, но не решались говорить. Их
пробуждения  больше  всего страшился Хижняков, так как оба они имели на него
право,  могли  войти, сесть на кровать, трогать его руками и вызывать его на
мысли  и  разговоры.  С  Дуняшей  он как-то сошелся, пьяный, и обещал на ней
жениться,  и  хотя  она смеялась и хлопала его по плечу, но искренно считала
его  влюбленным  в  себя и покровительствовала, а сама была глупая, грязная,
дурно  пахнущая и часто ночевала в участке. А с Абрамом Петровичем он только
третьего дня вместе пьянствовал, целовался и давал клятвы в вечной дружбе. 
     Когда  раздался  свежий  и громкий голос Абрама Петровича и его быстрые
шаги  мимо  двери,  Хижняков  застыл  от  страха  и  ожидания, простонал, не
сдержавшись,  вслух  и  еще более испугался. В одной яркой картине перед ним
пронеслось  его  пьянство,  как  они  сидели  в  каком-то  темном  трактире,
освещенном  одной  лампой,  среди темных, шепчущихся почему-то людей, и тоже
шептались.  Абрам  Петрович,  бледный  и  возбужденный, жаловался на трудную
жизнь  вора,  зачем-то  обнажал  руку  и  давал щупать неправильно сросшиеся
кости, а Хижняков целовал его и говорил: 
     -  Я  люблю  воров.  Они смелые,- и предлагал ему выпить на брудершафт,
хотя они давно говорили на ты. 
     -  А  я  люблю  тебя,  что  ты  образованный и понимаешь нашего брата,-
отвечал Абрам Петрович.- Гляди-ка, рука-то: она вот! 
     И  опять  перед его глазами протягивалась белая рука, казавшаяся жалкой
от  своей белизны, и в внезапном понимании чего-то, чего он теперь не помнил
и не понимал, он целовал эту руку, а Абрам Петрович горделиво кричал: 
     - Верно, брат! Помрем, а не сдадимся! 
     А  потом  что-то  грязное,  кружащееся,  вой, свист и прыгающие огни. И
тогда  это  было весело, а теперь, когда в углах пряталась смерть и отовсюду
надвигался  день с необходимостью жить, и действовать, и за что-то бороться,
о чем-то просить,- было мучительно и непередаваемо ужасно. 
     -  Барин,  спишь?-  насмешливо  спросил  за дверью Абрам Петрович и, не
получив ответа, добавил:- Ну спи, черт с тобой. 
     К  Абраму  Петровичу  приходит  много  знакомых, и в течение целого дня
визжит  дверь  и  раздаются  басистые  голоса.  И Хижнякову при каждом стуке
кажется,  что  это  пришли к нему и за ним, и он прячется все глубже и долго
прислушивается,   пока   поймет,  кому  принадлежит  голос.  Он  ждет,  ждет
мучительно,  с  содроганием  всего  тела,  хотя нет во всем мире никого, кто
пришел бы к нему и за ним. 
     У  него  была  жена  когда-то,  давно, и умерла. Еще дальше в прошлом у
него  были  братья и сестры, а еще дальше - нечто смутное и красивое, что он
называл  матерью.  И  все они умерли, а может быть, кто-нибудь и жив, но так
затерян  в  бесконечном  мире,  как будто бы умер. И он скоро умрет,- он это
знает.  Когда он встанет сегодня с своего ложа, у него будут подламываться и
трястись  ноги,  а  руки  будут  делать  неверные, странные движения,- и это
смерть.  Но,  пока  она  придет,  нужно жить, и это такая грозная задача для
человека,  у  которого  нет денег, здоровья и воли, что Хижнякова охватывает
отчаяние.  Он  сбрасывает  с  себя  одеяло,  заламывает  руки  и  бросает  в
пространство  такие  долгие стоны, как будто сквозь тысячи страдающих грудей
прошли  они  и  оттого  стали  такими полными, до краев налитыми нестерпимой
мукой. 
     -  Отопри, черт!- кричит за дверью Дуняша и колотит в дверь кулаком.- А
то ведь дверь сломаю! 
     Трясясь  и качаясь, Хижняков подошел к двери, открыл ее и быстро, почти
падая,  снова  улегся  в  постель.  Дуняша,  уже завитая и напудренная, села
рядом с ним, притиснув его к стене, положила ногу на ногу и важно сказала: 
     - А я тебе новость принесла. Катя вчера Богу душу отдала. 
     -  Какая  Катя?-  спросил  Хижняков.  И  язык у него ворочался тяжело и
неверно, как чужой. 
     -  Ну  вот, забыл,- засмеялась Дуняша.- Такая Катя, которая у нас жила.
Как же ты забыл, когда она всего неделю ушла. 
     - Умерла? 
     - Ну да, умерла, как все помирают. 
     Дуняша послюнявила короткий палец и отерла пудру с редких ресниц. 
     - От чего? 
     -  От того, от чего все помирают. Кто же ее знает, от чего. Мне вчера в
кофейной сказали. Умерла, говорят, Катя. 
     - А ты ее любила? 
     - Конечно, любила. О чем спрашивает! 
     Глупые  глаза  Дуняши  смотрели  на  Хижнякова  с  тупым равнодушием, и
толстая  нога  покачивалась.  Она  не  знала,  о  чем  ей больше говорить, и
старалась  смотреть  на  лежащего так, чтобы показать ему свою любовь, и для
этого слегка прищурила один глаз и опустила углы толстых губ. 
     День начался. 



     
     
     В  этот  день,  в  субботу,  мороз был такой сильный, что гимназисты не
ходили  учиться  и  конские  бега  были  перенесены  на другой день, так как
представлялась  опасность  простудить  лошадей.  Когда  Наталья Владимировна
вышла  из  родильного  приюта, она в первую минуту была рада, что уже вечер,
что   на   набережной  никого  нет  и  никто  не  встретит  ее,  девушку,  с
шестидневным  ребенком на руках. Ей казалось, что, как только переступит она
порог,  ее  встретит гамом и свистом целая толпа, в которой будет и отец ее,
слюнявый,  параличный  и  как  будто  совсем безглазый, и знакомые студенты,
офицера  и  барышни.  И  все они будут показывать на нее пальцами и кричать:
вот  девушка,  которая  окончила  шесть  классов  гимназии,  имела  знакомых
студентов,  умных  и  благородных,  краснела  от  неловко сказанного слова и
которая  шесть  дней  тому  назад родила ребенка в родильном приюте, рядом с
другими падшими женщинами. 
     Но  набережная  была  пустынна.  По ней свободно носился ледяной ветер,
подымал  серую  тучу снега, истолченного морозом в едкую пыль, и окутывал ею
все  живое  и  мертвое,  что  встречалось  ему  на пути. С легким свистом он
обвивался  вокруг  металлических  столбиков  решетки,  и  они  блестели, как
отполированные,  и  казались такими холодными и одинокими, что на них больно
было   смотреть.   И   такой  же  холодной,  оторванной  от  людей  и  жизни
почувствовала  себя  девушка.  На ней была коротенькая кофточка, та самая, в
которой  она  обыкновенно  каталась  на  коньках  и которую второпях надела,
уходя  из  дома  и  уже  начиная страдать предродовыми болями. И когда ветер
охватил  ее,  обвил  вокруг  ног  тонкое  платье и застудил голову, ей стало
жутко,   что   она  замерзнет,  и  страх  толпы  исчез,  и  мир  развернулся
безграничной  ледяной  пустыней, в которой нет ни людей, ни света, ни тепла.
Две  горячие  слезинки  навернулись на глазах и захолодали. Наклонив голову,
она  отерла  их  бесформенным свертком, которым были заняты ее руки, и пошла
быстрее.  Теперь  она  не любила ни себя, ни ребенка, и жизнь обоих казалась
ей  ненужной,  но ее настойчиво толкали вперед слова, которые были как будто
не в мозгу у нее, а шли впереди и звали: 
     "Немчиновская  улица,  второй  дом  от угла. Немчиновская улица, второй
дом от угла". 
     Эти  слова она твердила шесть дней, лежа в постели и кормя ребенка. Они
значили,  что  нужно  идти  на  Немчиновскую  улицу,  где  живет ее молочная
сестра,  проститутка,  потому  что  только  у нее одной, и больше ни у кого,
может  найти  она  приют  для  себя и ребенка. Год тому назад, когда все еще
было  хорошо  и она постоянно смеялась и пела, она была у захворавшей Кати и
помогла  ей  деньгами, и теперь это оставался единственный человек, которого
ей не было стыдно. 
     "Немчиновская  улица,  второй  дом  от угла. Немчиновская улица, второй
дом от угла". 
     Она  шла,  и ветер злобно вился вокруг нее и, когда она взошла на мост,
хищно  бросился  к  ней на грудь и железными когтями впился в холодное лицо.
Побежденный,  он  с  шумом  падал  с моста, кружился по снежной глади реки и
снова   взмывал  вверх,  закрывая  дорогу  трепещущими  холодными  крыльями.
Наталья  Владимировна  остановилась  и  бессильно  облокотилась  на  перила.
Глубоко  снизу  на  нее  взглянул  черный  матовый глаз - клочок незамерзшей
воды,-  и был его взгляд загадочен и страшен. А впереди звучали и настойчиво
звали слова: 
     "Немчиновская  улица,  второй  дом  от угла. Немчиновская улица, второй
дом от угла". 
     Хижняков,  уже  одетый,  снова  лежал в постели и до самых глаз кутался
теплым  пальто,  последней оставшейся у него вещью. В комнатке было холодно,
и  в  углах  намерз  лед,  но он дышал в барашковый воротник, и от этого ему
было  тепло  и  уютно. Весь день он обманывал себя, что завтра пойдет искать
работы  и  о  чем-то  просить  людей,  а пока он счастливо не думал и только
вздрагивал   при   повышенном   звуке  голоса  за  стеной  или  стуке  зябко
захлопнутой  двери.  Так  долго  и спокойно лежал он, когда во входную дверь
послышался  неровный  стук,  робкий,  торопливый и острый, как будто стучали
задней  стороной  руки.  Комната  его  была  ближайшей  к двери, и, повернув
голову,  насторожившись,  он  ясно  различал,  что  возле  нее  происходило.
Подошла   Матрена,  дверь  открылась  и  закрылась  за  кем-то  вошедшим,  и
наступило выжидательное молчание. 
     -   Вам   кого?-  хрипло  прозвучал  недружелюбный  вопрос  Матрены.  И
незнакомый голос, тихий и ломающийся, растерянно ответил: 
     - Мне Катю Нечаеву. Катя Нечаева здесь живет? 
     - Жила. А вам она на что? 
     - Мне очень нужно. Ее нет дома?- В голосе прозвучал страх. 
     - Умерла Катя. Умерла, я говорю. В больнице. 
     Опять  долгое  молчание, такое долгое, что Хижняков почувствовал боль в
шее,  которой  он  не  смел повернуть, пока люди молчали. И потом незнакомый
голос произнес тихо, без выражения: 
     - Прощайте. 
     Но, видимо, она не уходила, потому что через минуту Матрена спросила: 
     - Что это у вас? Кате, что ли, принесли? 
     Что-то  упало  на  пол,  стукнув  коленами, и незнакомый голос произнес
быстро, надрываясь от сдерживаемых рыданий: 
     - Возьмите! Возьмите, Бога ради. Возьмите! А я... я уже пойду. 
     - Да что это? 
     Потом  опять  долгое  молчание и тихий плач, прерывистый и безнадежный.
Была  в  нем  смертельная усталость и черное, беспросветное отчаяние. Словно
чья-то  утомленная  рука бессильно водила по туго натянутой струне, и струна
эта  была  последней  на  дорогом  инструменте,  и  когда  она  разорвется -
навсегда угаснет нежный и печальный звук. 
     -  Да  ведь  вы  его  чуть  не  задушили!-  грубо  и сердито вскрикнула
Матрена.-  Тоже  ведь  рожать  берутся.  Разве  так  можно. Кто же так ребят
завертывает!  Пойдемте  за мной. Ну, ну, хорошо, пойдем, я говорю. Разве так
можно. 
     Около  двери  наступила  тишина.  Хижняков  послушал еще немного и лег,
обрадованный,  что  пришли  не  к нему и не за ним, и не стараясь разгадать,
что  было  в  случившемся  для  него непонятного. Он уже начинал чувствовать
приближение  ночи,  и ему хотелось, чтобы кто-нибудь посильнее пустил лампу.
Покой  проходил,  и,  стискивая  зубы, он старался удержать мысль; в прошлом
была  грязь,  падение и ужас - и тот же ужас был в будущем. Он уж постепенно
начинал  сжиматься, подпрятывать ноги и руки, когда вошла Дуняша, уже одетая
для  выхода  в красную блузу и слегка пьяная. Она размашисто села на кровать
и всплеснула короткими руками: 
     -  Ах  ты,  господи!-  и  она  повела  головой и засмеялась.- Ребеночка
принесли. Такой маленький, а орет, как пристав. Ей-Богу, как пристав! 
     Она блаженно выругалась и кокетливо щелкнула Хижнякова по носу. 
     -  Пойдем  смотреть.  Ей-Богу,  а  то  что  же?  Посмотрим, да все тут.
Матрена   его  купать  хочет,  самовар  поставила.  Абрам  Петрович  сапогом
раздувает - потеха! А ребеночек кричит: уау, уау... 
     Дуняша  сделала  лицо таким, как, по ее предположению, у ребенка, и еще
раз пропищала: 
     -  Уау!  Уау!  Чисто  пристав. Ей-Богу! Пойдем. Не хочешь - ну и черт с
тобой! Издыхай тут, яблоко мороженое. 
     И,  приплясывая,  она вышла. А через полчаса, качаясь на слабых ногах и
придерживаясь  пальцами  за  косяки, Хижняков нерешительно приоткрыл дверь в
кухню. 
     - Затворяй, настудишь!- крикнул Абрам Петрович. 
     Хижняков  быстро  захлопнул  за  собой  дверь  и виновато оглянулся, но
никто  не  обращал  на него внимания, и он успокоился. В кухне было жарко от
печки,  самовара  и  людей,  и  пар  густыми  клубами  подымался и ползал по
холодным  стенам.  Матрена,  сердитая  и  строгая, купала в корыте ребенка и
корявой рукой плескала на него воду, приговаривая: 
     - Агунюшки! Агунюшки! Чистенькие будем, беленькие будем. 
     Оттого  ли,  что  в  кухне было светло и весело, или вода была теплая и
ласкала,  но  ребенок  молчал  и  морщил  красное  личико,  точно  собираясь
чихнуть.  Дуняша  через плечо Матрены заглядывала в корыто и, улучив минуту,
быстро, тремя пальцами плеснула на ребенка. 
     -  Уйди!-  грозно  крикнула  старуха.- Куда лезешь? Без тебя знают, что
делать, свои дети были. 
     -  Не  мешай.  Это  точно,-  подтвердил  Абрам  Петрович.- Ребенок дело
тонкое, это кто как умеет обращаться. 
     Он  сидел  на  столе  и  с  снисхождительным  удовольствием  смотрел на
маленькое  розовое  тельце.  Ребенок  пошевелил пальчиками, и Дуняша в диком
восторге замотала головой и захохотала. 
     - Чисто пристав, ей-Богу! 
     - А ты пристава в корыте видела?- спросил Абрам Петрович. 
     Все  засмеялись,  и  Хижняков  улыбнулся,  но тотчас испуганно сорвал с
лица  улыбку и оглянулся на мать. Она устало сидела на лавке, откинув голову
назад,  и  черные  глаза  ее,  сделавшиеся огромными от болезни и страданий,
светились  спокойным  блеском, а на бледных губах блуждала горделивая улыбка
матери. И, увидев это, Хижняков засмеялся одиноким, запоздалым смехом: 
     - Хи-хи-хи! 
     И  так же гордо оглянулся по сторонам. Матрена вынула ребенка из корыта
и  обернула простыней. Он залился звонким плачем, но скоро смолк, и Матрена,
отворачивая простыню, конфузливо улыбнулась и сказала: 
     - Тельце-то какое, чисто бархат. 
     - Дай попробовать,- попросила Дуняша. 
     - Еще что? 
     Дуняша  внезапно  затряслась  всем  телом и, топая ногами, задыхаясь от
жадности,  безумная  от  охватившего  ее желания, закричала высоким голосом,
которого у нее не слыхал никто: 
     - Дай!.. Дай!.. Дай!.. 
     -  Дайте  же  ей!-  испуганно  попросила  Наталья  Владимировна. Так же
внезапно  успокоившись  и перейдя на улыбку, Дуняша осторожно двумя пальцами
прикоснулась  к  плечику ребенка, а за ней, снисходительно щурясь, потянулся
к этому алевшему плечику и Абрам Петрович. 
     - Это точно. Ребенок дело тонкое,- сказал он, оправдываясь. 
     После   всех   попробовал   Хижняков.   Пальцы   его   на  миг  ощутили
прикосновение  чего-то  живого,  пушистого,  как  бархат, и такого нежного и
слабого,  что  пальцы  сделались  как  будто  чужими  и тоже нежными. И так,
вытянув  шеи, бессознательно озаряясь улыбкой странного счастья, стояли они,
вор,  проститутка  и  одинокий,  погибший  человек,  и  эта маленькая жизнь,
слабая,  как  огонек  в  степи,  смутно  звала  их куда-то и что-то обещала,
красивое,  светлое  и бессмертное. И гордо глядела на них счастливая мать, а
вверху,  от  низкого  потолка,  тяжелой каменной громадой подымался дом, и в
высоких комнатах его бродили богатые, скучающие люди. 
     Пришла   ночь.   Пришла  она  черная,  злая,  как  все  ночи,  и  тьмой
раскинулась  по  далеким  снежным  полям,  и в страхе застыли одинокие ветви
деревьев,  те,  что  первые  приветствуют  восходящее  солнце.  Слабым огнем
светильников  боролись  с  ней  люди,  но,  сильная  и  злая, она опоясывала
одинокие  огни  безысходным кругом и мраком наполняла человеческие сердца. И
во многих сердцах потушила она слабые тлеющие искры. 
     Хижняков  не  спал. Сложившись в крохотный комок, он прятался от холода
и  ночи  под  мягкой  грудой  тряпья  и  плакал  -  без  усилия,  без боли и
содроганий,  как плачут те, у кого сердце чисто и безгрешно, как у детей. Он
жалел  себя,  сжавшегося в комок, и ему чудилось, что он жалеет всех людей и
всю  человеческую  жизнь,  и  в  этом  чувстве  была таинственная и глубокая
радость.  Он видел ребенка, который родился, и ему казалось, что это родился
он  сам для новой жизни, и жить будет долго, и жизнь его будет прекрасна. Он
любил  и  жалел  эту новую жизнь, и это было так радостно, что он засмеялся,
встряхнул груду тряпья и спросил: 
     - О чем я плачу? 
     И не нашел, и ответил: 
     - Так. 
     И  такой  глубокий  смысл  был  в этом коротком слове, что новой волной
горячих  слез всколыхнулась разбитая грудь человека, жизнь которого была так
печальна и одинока. 
     А  у  изголовья  уже  усаживалась  бесшумно  хищная  смерть  и  ждала -
спокойно, терпеливо, настойчиво. 
     
     Декабрь 1901 г. 
     

     
     


 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru