Андреев Леонид Николаевич
Гостинец

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

Оценка: 4.58*74  Ваша оценка:


Леонид Андреев.
Гостинец

I

   -- Так ты приходи! -- в третий раз попросил Сениста, и в третий раз Сазонка торопливо ответил:
   -- Приду, приду, ты не бойся. Еще бы не прийти, конечно, приду.
   И снова они замолчали. Сениста лежал на спине, до подбородка укрытый серым больничным одеялом, и упорно смотрел на Сазонку; ему хотелось, чтобы Сазонка подольше не уходил из больницы и чтобы своим ответным взглядом он еще раз подтвердил обещание не оставлять его в жертву одиночеству, болезни и страху. Сазонке же хотелось уйти, но он не знал, как сделать это без обиды для мальчика, шмурыгал носом, почти сползал со стула и опять садился плотно и решительно, как будто навсегда. Он бы еще посидел, если бы было о чем говорить; но говорить было не о чем, и мысли приходили глупые, от которых становилось смешно и стыдно. Так, его все время тянуло называть Сенисту но имени и отчеству -- Семеном Ерофеичем, что было отчаянно нелепо: Сениста был мальчишка-подмастерье, а Сазонка был солидным мастером и пьяницей, и Сазонкой звался только по привычке. И еще двух недель не прошло с тех пор, как он дал Сенисте последний подзатыльник, и это было очень дурно, но и об этом говорить тоже нельзя.
   Сазонка решительно начал сползать со стула, но, не доведя дела до половины, так же решительно всполз назад и сказал не то в виде укоризны, не то утешения:
   -- Так вот какие дела. Болит, а?
   Сениста утвердительно качнул головой и тихо ответил:
   -- Ну, ступай. А то он бранить будет.
   -- Это верно, -- обрадовался Сазонка предлогу. -- Он и то приказывал: ты, говорит, поскорее. Отвезешь -- и той же минутой назад. И чтобы водки ни-ни. Вот черт!
   Но вместе с сознанием, что он может теперь уйти каждую минуту, в сердце Сазонки вошла острая жалость к большеголовому Сенисте. К жалости призывала вся необычная обстановка: тесный ряд кроватей с бледными, хмурыми людьми; воздух, до последней частицы испорченный запахом лекарств и испарениями больного человеческого тела; чувство собственной силы и здоровья. И, уже не избегая просительного взгляда, Сазонка наклонился к Сенисте и твердо повторил:
   -- Ты, Семен... Сеня, не бойся. Приду. Как ослобонюсь, так и к тебе. Разве мы не люди? Господи! Тоже и у нас понятие есть. Милый! Веришь мне аль нет?
   И с улыбкой на почерневших, запекшихся губах Сениста отвечал:
   -- Верю.
   -- Вот! -- торжествовал Сазонка.
   Теперь ему было легко и приятно, и он мог уже поговорить о подзатыльнике, случайно данном две недели назад. И он осторожно намекнул, касаясь пальцем Сенина плеча:
   -- А ежели тебя по голове кто бил, так разве это со зла? Господи! Голова у тебя очень такая удобная: большая да стриженая.
   Сениста опять улыбнулся, и Сазонка поднялся со стула. Ростом он был очень высок, волосы его, все в мелких кудряшках, расчесанные частой гребенкой, подымались пышной и веселой шапкой, и серые припухшие глаза искрились и безотчетно улыбались.
   -- Ну, прощевай! -- сказал он, но не тронулся с места.
   Он нарочно сказал "прощевай", а не "прощай", потому что так выходило душевнее, но теперь ему показалось этого мало. Нужно было сделать что-то еще более душевное и хорошее, такое, после которого Сенисте весело было бы лежать в больнице, а ему легко было бы уйти. И он неловко топтался на месте, смешной в своем детском смущении, когда Сениста опять вывел его из затруднения.
   -- Прощай! -- сказал он своим детским, тоненьким голоском, за который его дразнили "гуслями", и совсем просто, как взрослый, высвободил руку из-под одеяла и, как равный, протянул ее Сазонке.
   И Сазонка, чувствуя, что это именно то, чего не хватало ему для полного спокойствия, почтительно охватил тонкие пальчики своей здоровой лапищей, подержал их и со вздохом опустил. Было что-то печальное и загадочное в прикосновении тонких горячих пальчиков: как будто Сениста был не только равным всем людям на свете, но и выше всех и всех свободнее, и происходило это оттого, что принадлежал он теперь неведомому, но грозному и могучему хозяину. Теперь его можно было назвать Семеном Ерофеевичем.
   -- Так приходи же, -- в четвертый раз попросил Сениста, и эта просьба прогнала то страшное и величавое, что на миг осенило его своими бесшумными крылами.
   Он снова стал мальчиком, больным и страдающим, и снова стало жаль его, -- очень жаль.
   Когда Сазонка вышел из больницы, за ним долго еще гнался запах лекарств и просящий голос:
   -- Приходи же!
   И, разводя руками, Сазонка отвечал:
   -- Милый! Да разве мы не люди?

II

   Подходила Пасха, и портновской работы было так много, что только один раз в воскресенье вечером Сазонке удалось напиться, да и то не допьяна. Целые дни, по-весеннему светлые и длинные, от петухов до петухов, он сидел на подмостках у своего окна, по-турецки поджав под себя ноги, хмурясь и неодобрительно посвистывая. С утра окно находилось в тени, и в разошедшиеся пазы тянуло холодком, но к полудню солнце прорезывало узенькую желтую полоску, в которой светящимися точками играла приподнятая пыль. А через полчаса уже весь подоконник с набросанными на нем обрезками материй и ножницами горел ослепительным светом, и становилось так жарко, что нужно было, как летом, распахнуть окно. И вместе с волной свежего, крепкого воздуха, пропитанного запахом преющего навоза, подсыхающей грязи и распускающихся почек, в окно влетала шальная, еще слабосильная муха и приносился разноголосый шум улицы. Внизу у завалинки рылись куры и блаженно кудахтали, нежась в круглых ямках; на противоположной, уже просохшей стороне улицы играли в бабки ребята, и их пестрый, звонкий крик и удары чугунных плит о костяшки звучали задором и свежестью. Езды по улице, находившейся на окраине Орла, было совсем мало, и только изредка шажком проезжал пригородный мужик; телега подпрыгивала в глубоких колеях, еще полных жидкой грязи, и все части ее стучали деревянным стуком, напоминающим лето и простор полей.
   Когда у Сазонки начинало ломить поясницу и одеревеневшие пальцы не держали иглы, он босиком и без подпояски, как был, выскакивал на улицу, гигантскими скачками перелетал лужи и присоединялся к играющим ребятам.
   -- Ну-ка, дай ударить, -- просил он, и десяток грязных рук протягивали ему плиты, и десяток голосов просили:
   -- За меня! Сазонка, за меня!
   Сазонка выбирал плиту поувесистее, засучивал рукав и, приняв позу атлета, мечущего диск, измерял прищуренным глазом расстояние. С легким свистом плита вырывалась из его руки и, волнообразно подскакивая, скользящим ударом врывалась в средину длинного кона, и пестрым дождем рассыпались бабки, и таким же пестрым криком отвечали на удар ребята. После нескольких ударов Сазонка отдыхал и говорил ребятам:
   -- А Сениста-то еще в больнице, ребята.
   Но, занятые своим интересным делом, ребята принимали известие холодно и равнодушно.
   -- Надобно ему гостинца отнести. Вот ужо отнесу, -- продолжал Сазонка.
   На слово "гостинец" отозвались многие. Мишка Поросенок подергивал одной рукой штанишки -- другая держала в подоле рубахи бабки -- и серьезно советовал:
   -- Ты ему гривенник дай.
   Гривенник была та сумма, которую обещал дед самому Мишке, и выше ее не шло его представление о человеческом счастье. Но долго разговаривать о гостинце не было времени, и такими же гигантскими прыжками Сазонка перебирался к себе и опять садился за работу. Глаза его припухли, лицо стало бледно-желтым, как у больного, и веснушки у глаз и на носу казались особенно частыми и темными. Только тщательно расчесанные волосы подымались все той же веселой шапкой, и когда хозяин, Гавриил Иванович, смотрел на них, ему непременно представлялся уютный красный кабачок и водка, и он ожесточенно сплевывал и ругался.
   В голове Сазонки было смутно и тяжело, и по целым часам он неуклюже ворочал какую-нибудь одну мысль: о новых сапогах или гармонике. Но чаще всего он думал о Сенисте и о гостинце, который он ему отнесет. Машинка монотонно и усыпляюще стучала, покрикивал хозяин -- и все одна и та же картина представлялась усталому мозгу Сазонки: как он приходит к Сенисте в больницу и подает ему гостинец, завернутый в ситцевый каемчатый платок. Часто в тяжелой дреме он забывал, кто такой Сениста, и не мог вспомнить его лица; но каемчатый платок, который нужно еще купить, представлялся живо и ясно, и даже казалось, что узелки на нем не совсем крепко завязаны. И всем, хозяину, хозяйке, заказчикам и ребятам, Сазонка говорил, что пойдет к мальчику непременно на первый день Пасхи.
   -- Уж так нужно, -- твердил он. -- Причешусь, и той же минутой к нему. На, милый, получай!
   Но, говоря это, он видел другую картину: распахнутые двери красного кабачка и в темной глубине их залитую сивухой стойку. И его охватывало горькое сознание своей слабости, с которой он не может бороться, и хотелось кричать громко и настойчиво: "К Сенисте пойду! К Сенисте!"
   А голову наполняла серая, колеблющаяся муть, и только каемчатый платок выделялся из нее. Но не радость в нем была, а суровый укор и грозное предостережение.

III

   И на первый день Пасхи и на второй Сазонка был пьян, дрался, был избит и ночевал в участке. И только на четвертый день удалось ему выбраться к Сенисте.
   Улица, залитая солнечным светом, пестрела яркими пятнами кумачовых рубах и веселым оскалом белых зубов, грызущих подсолнухи; играли вразброд гармоники, стучали чугунные плиты о костяшки, и голосисто орал петух, вызывая на бой соседского петуха. Но Сазонка не глядел по сторонам. Лицо его, с подбитым глазом и рассеченной губой, было мрачно и сосредоточенно, и даже волосы не вздымались пышной гривой, а как-то растерянно торчали отдельными космами. Было совестно за пьянство и неисполненное слово, было жаль, что представится он Сенисте не во всей красе -- в красной шерстяной рубахе и жилетке, -- а пропившийся, паскудный, воняющий перегоревшей водкой. Но чем ближе подходил он к больнице, тем легче ему становилось, и глаза чаще опускались вниз, направо, где бережно висел в руке узелок с гостинцем. И лицо Сенисты виделось теперь совсем живо и ясно с запекшимися губами и просящим взглядом.
   -- Милый, да разве? Ах, господи! -- говорил Сазонка и крупно надбавлял шагу.
   Вот и больница -- желтое, громадное здание, с черными рамами окон, отчего окна походили на темные угрюмые глаза. Вот и длинный коридор, и запах лекарств, и неопределенное чувство жути и тоски. Вот и палата и постель Сенисты...
   Но где же сам Сениста?
   -- Вам кого? -- спросила вошедшая следом сиделка.
   -- Мальчик тут один лежал. Семен. Семен Ерофеев. Вот на этом месте. -- Сазонка указал пальцем на пустую постель.
   -- Так нужно допрежде спрашивать, а то ломитеся зря, -- грубо сказала сиделка. -- И не Семен Ерофеев, а Семен Пустошкин.
   -- Ерофеев -- это по отчеству. Родителя звали Ерофеем, так вот он и выходит Ерофеич, -- объяснил Сазонка, медленно и страшно бледнея.
   -- Помер ваш Ерофеич. А только мы этого не знаем: по отчеству. По-нашему -- Семен Пустошкин. Помер, говорю.
   -- Вот как-с! -- благопристойно удивился Сазонка, бледный настолько, что веснушки выступили резко, как чернильные брызги. -- Когда же-с?
   -- Вчера после вечерен.
   -- А мне можно?.. -- запинаясь, попросил Сазонка.
   -- Отчего нельзя? -- равнодушно ответила сиделка. -- Спросите, где мертвецкая, вам покажут. Да вы не убивайтесь! Кволый он был, не жилец.
   Язык Сазонки расспрашивал дорогу вежливо и обстоятельно, ноги твердо несли его в указываемом направлении, но глаза ничего не видели. И видеть они стали только тогда, когда неподвижно и прямо они уставились в мертвое тело Сенисты. Тогда же ощутился и страшный холод, стоявший в мертвецкой, и все кругом стало видно: покрытые сырыми пятнами стены, окно, занесенное паутиной; как бы ни светило солнце, небо через это окно всегда казалось серым и холодным, как осенью. Где-то с перерывами беспокойно жужжала муха; падали откуда-то капельки воды; упадет одна, -- кап! -- и долго после того в воздухе носится жалобный, звенящий звук.
   Сазонка отступил на шаг назад и громко сказал:
   -- Прощевай, Семен Ерофеич.
   Затем опустился на колени, коснулся лбом сырого пола и поднялся.
   -- Прости меня, Семен Ерофеич, -- так же раздельно и громко выговорил он, и снова упал на колени, и долго прижимался лбом, пока не стала затекать голова.
   Муха перестала жужжать, и было так тихо, как бывает только там, где лежит мертвец. И через равные промежутки падали в жестяной таз капельки, падали и плакали -- тихо, нежно.

IV

   Тотчас за больницей город кончался и начиналось поле, и Сазонка побрел в поле. Ровное, не нарушаемое ни деревом, ни строением, оно привольно раскидывалось вширь, и самый ветерок казался его свободным и теплым дыханием. Сазонка сперва шел по просохшей дороге, потом свернул влево и прямиком по пару и прошлогоднему жнитву направился к реке. Местами земля была еще сыровата, и там после его прохода оставались следы его ног с темными углублениями каблуков.
   На берегу Сазонка улегся в небольшой, покрытой травой ложбинке, где воздух был неподвижен и тепел, как в парнике, и закрыл глаза. Солнечные лучи проходили сквозь закрытые веки теплой и красной волной; высоко в воздушной синеве звенел жаворонок, и было приятно дышать и не думать. Полая вода уже сошла, и речка струилась узеньким ручейком, далеко на противоположном низком берегу оставив следы своего буйства: огромные, ноздреватые льдины. Они кучками лежали друг на друге и белыми треугольниками подымались вверх навстречу огненным беспощадным лучам, которые шаг за шагом точили и сверлили их. В полудремоте Сазонка откинул руку -- под нее попало что-то твердое, обернутое материей.
   Гостинец.
   Быстро приподнявшись, Сазонка вскрикнул:
   -- Господи! Да что же это?
   Он совершенно забыл про узелок и испуганными глазами смотрел на него: ему чудилось, что узелок сам своей волей пришел сюда и лег рядом, и страшно было до него дотронуться. Сазонка глядел-глядел не отрываясь, -- и бурная, клокочущая жалость и неистовый гнев подымались в нем. Он глядел на каемчатый платок -- и видел, как на первый день, и на второй, и на третий Сениста ждал его и оборачивался к двери, а он не приходил. Умер одинокий, забытый -- как щенок, выброшенный в помойку. Только бы на день раньше -- и потухающими глазами он увидел бы гостинец, и возрадовался бы детским своим сердцем, и без боли, без ужасающей тоски одиночества полетела бы его душа к высокому небу.
   Сазонка плакал, впиваясь руками в свои пышные волосы и катаясь по земле. Плакал и, подымая руки к небу, жалко оправдывался:
   -- Господи! Да разве мы не люди?
   И прямо рассеченной губой он упал на землю -- и затих в порыве немого горя. Лицо его мягко и нежно щекотала молодая трава; густой, успокаивающий запах подымался от сырой земли, и была в ней могучая сила и страстный призыв к жизни. Как вековечная мать, земля принимала в свои объятия грешного сына и теплом, любовью и надеждой поила его страдающее сердце.
   А далеко в городе нестройно гудели веселые праздничные колокола.

Комментарий.

Гостинец

   Впервые -- в газете "Курьер", 1901, 1 апреля, No 90. Под заглавием "Пасхальный гостинец" -- в журнале "Народное благо", 1902, No 13--14, 14 апреля. Отдельным изданием рассказ выпущен в 1904 г. в Ростове-на-Дону издательством "Донская речь". Л. Н. Толстой читал "Гостинец" в т. 3 Сочинений Л. Андреева ("Мелкие рассказы"), выпущенном "Знанием" в 1906 г. В книге им отчеркнуто 19 строк со слов: "Вот и длинный корридор..." и на полях выставлена оценка: "5" (Библиотека Л. Н. Толстого, с. 40).

---------------------------------------------------------------------------------

   Источник текста: Леонид Николаевич Андреев. Собрание сочинений в шести томах. Том 1. Рассказы 1898-1903. -- Москва: Художественная литература, 1990.
   
   
   
   

Оценка: 4.58*74  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru