П.И. Чайковский, хотя еще молодой годами, был уже очень популярен в Москве моего "детства и отрочества". По ранней близости своей к московскому музыкальному миру, в особенности к консерваторским кружкам, я уже тогда наслушался о Чайковском столько доброй молвы и анекдотов, часто трогательных, иной раз комических, что он стал для меня воистину "знакомым незнакомцем".
Гимназистом старших классов пробирался на репетиции "Евгения Онегина" в первой консерваторской постановке. Живо помню сцену, как Онегин - Гилев и Ленский - Медведев не могли спеться в дуэте пред дуэлью, потому что режиссер (знаменитый артист Малого театра И.В. Самарин) заставлял их, реальности ради, петь, стоя по противоположным краям сцены, спинами друг к другу. Не видя и не слыша один другого, они, хотя оба очень музыкальные, сбивались уже на третьем-четвертом такте. Значит, начинай снова-здорово!
Дирижер, сам директор консерватории, "великий", "божественный" и пр., и пр., диктатор из диктаторов, Николай Григорьевич Рубинштейн, злился и со свойственной ему откровенностью "выражался", отпуская комплименты - что, мол, сапоги мои музыкальнее ваших голосов! Онегин и Ленский бледнели, краснели, дрожали. Наконец, собравшись с духом и напрягши все усилия, удалось им почти допеть дуэт - доползти до слов: "Не разойтись ли нам?"
Резкий удар палочкой по пюпитру - и гневный голос Рубинштейна:
-- Что там - "не разойтись ли"? Уже разошлись так, что и свести нельзя! А ну вас к черту!
А затем - к Самарину:
-- Как хотите, Иван Васильевич, поставьте их иначе. Нельзя петь дуэт вслепую. Неисполнимо.
Самарин заспорил. В партере поднялись с места сам автор П.И. Чайковский и верный друг его, музыкальный критик, профессор-теоретик и композитор Г.А. Ларош. Оба стали на сторону Самарина, доказывая, что сцена так, как есть, очень хороша и надо ее непременно сохранить.
-- Да неисполнимо, Петруша! - настаивал Рубинштейн.
-- Очень исполнимо, - возражал Чайковский и поддакивал Ларош, - только надо постараться с вниманием.
-- Ах, да? - вскипел Рубинштейн. - Мы, значит, невнимательны и не стараемся? Ну, так вот вам, господа, книги в руки. Не угодно ли подняться на сцену и научить нас - показать, как это исполнимо.
-- С удовольствием!
Два маэстро занимают места Гилева и Медведева. Оркестр играет вступление.
-- Враги! - начинает "композиторским голосом" Чайковский.
-- Враги! - откликается еще более композиторским козлетоном Ларош.
-- Давно ли друг от друга...
-- Давно ли друг...
-- Вас жажда кр...
Резчайший стук дирижерского жезла и демонический хохот Рубинштейна:
Иван Васильевич, что мои ребята нисколько не виноваты, а это вы от них требуете невозможного... Перемените сцену!
И, конечно, дуэт сразу пошел как по маслу.
Н.Г. Рубинштейн обожал Чайковского и в 70-х годах сделал для его карьеры и славы, пожалуй, не меньше, чем сам Петр Ильич. Ведь каждое новое произведение Чайковского Николай Григорьевич немедленно преподносил Москве, что называется, "по не просохшим еще чернилам". И как преподносилось! К композициям своего знаменитого брата Антона Николай Рубинштейн не являл и десятой доли того благоговейного внимания и тщания, тех отеческих забот, которыми окружал он партитуры Чайковского, видя в нем как бы свое открытие и детище.
Крайности сходятся. Н.Г. Рубинштейн - великолепный тип "красивого деспота", "человека, рожденного быть королем", "сверхчеловека", со всеми доблестями и пороками "сверхчеловечества". И рядом Чайковский - благовоспитанный правовед, тихий, конфузливый, сентиментальный, слезливый, "тургеневский мужчина", которого интимнейший друг, Г.А. Ларош, звал "институткой во фраке", а столько же интимный, но и неугомонно насмешливый циник Рубинштейн - "старой девой мужского пола".
Безмерная доброта и кротость Чайковского "провербиальны". Давним общим убеждением установилась репутация, что Петр Ильич был живым воплощением "в человецех благоволения", неистощимым кладезем любвеобилия и всепрощения, не только неприемлемости, но даже как бы ангельского непонимания человеческой злобы, интриг и обид.
Убеждение это падает при документальном изучении биографии Петра Ильича по его огромной переписке. Человек он был действительно очень мягкий и добрый, к интригам действительно был неспособен по редкому благородству души; но далеко не был он и тем безответно кротким агнцем, каким казался и слыл... Устремившиеся против него козни, ковы и интриги он чувствовал чутко, болезненно и сердито, был очень щекотливо подозрителен и довольно злопамятен.
Отношения между П.И. Чайковским и Надеждою Филаретовною фон Мекк - одна из любопытнейших страниц в истории русского интеллигентного идеализма. Эта романтическая мечтательница-капиталистка тринадцать лет поддерживала Чайковского крупною субсидией, не только не быв с ним знакомою, но и тщательно избегая знакомства: очевидно, опасалась, что живой Петр Ильич разочарует ее в том увлекательном Чайковском-призраке, которого создала она себе фантазией по его творениям и обмену бесчисленных писем с "излияниями". "Амурного" тут никогда и следа не было. Герой и героиня "романа" так никогда и не встретились лицом к лицу. Да и начался-то "роман", когда Надежде Филаретовне стукнуло уже ни много ни мало - пятьдесят шесть лет. К сожалению, финал столь идеально поэтической заглазной идиллии вышел весьма прозаическим и жалким: заочные Поль и Виржини поссорились на денежных счетах, причем Виржини ненароком остро обидела Поля. Чайковский даже на смертном одре, в холерном бреду гневно поминал Надежду Филаретовну и упрекал ее.
Говорят, что дружбы, преодолевшие противоположность характеров дружащих, самые искренние. Но они же и самые щекотливые и хрупкие! Если бы Н.Г. Рубинштейна не похитила в 1881 году ранняя смерть, вряд ли удержалась бы их с Чайковским дружба. Трещины она уже давала. Рубинштейн, а за ним и все его московское окружение, полуаристократическое, полубогемное, восторженно поклонялись, искренно рады были служить великому таланту Чайковского. Но в то же время они упорно не хотели видеть, что он растет и мужает не только музыкальным гением, но и как человек, что, по нежности характера, он может очень нуждаться в товариществе "родственной души", но уже никак не в няньке. Рубинштейн этого не умел или не желал разглядеть. Для него Петр Ильич на четвертом десятке лет все еще оставался подопечным "милым Петрушей", которого, при всей его гениальности, надо, в собственном его интересе, муштровать, а в порядке муштры не грех иной раз даже и "цукнуть", чтобы вытравить из него "стародевство", "институтство", сентиментализм. Бывали, например, такие сцены:
-- У Петруши глаза на мокром месте, - говорит своей веселой компании Рубинштейн. - Хотите видеть, как он зря плачет?
Входит Петруша. Рубинштейн, с расстроенным видом, импровизирует рассказ, как он будто бы только что был свидетелем ужасного зрелища: полиция подобрала на улице замерзшего мальчика. На глазах Петра Ильича навертываются слезы. Рубинштейн патетически живописует, как бедный малютка бродил по городу в лохмотьях, тщетно прося у равнодушных людей хлеба и приюта, как он, всюду оттолкнутый, всеми прогоняемый, наконец ослабел, изнемог, лег отдохнуть под забор... Петр Ильич - уже в три ручья!
-- Да, Петруша, лег мальчик, завел глазки и мгновенно уснул!., уснул!., уснул!!!
Трагическая пауза.
-- Ну... и? - всхлипывает Петр Ильич.
-- Ну, и, понятно, проснулся покойником, -- хладнокровно завершает, окружаясь сигарным дымом, Рубинштейн, при дружном хохоте присутствующих, получивших обещанный спектакль, "как Петруша зря плачет". Смеется и сам Петруша, хотя ему вряд ли очень весело.
Чайковский не был и не желал быть аскетом, но богемный быт Рубинштейна был ему не по здоровью, да и не по нраву. Николай Григорьевич - романтическая фигура из эпохи "Бури и натиска", натура страстная, могуче энергическая, не без первобытной грубости, особенно в делах "по бабьей части". Для Чайковского этой опасной части не существовало. За исключением трагикомического эпизода, когда он чуть было не женился на певице Дезире Арто, женская любовь - пустая страница в биографии Чайковского. Его противовольный трехнедельный брак с Антониной Милюковой - столь дикая и недоуменная шутка коварного Гименея, что, пожалуй, лучше в нее не вникать.
Отсюда родилась и распространилась молва о гомосексуализме Чайковского. Я впоследствии расследовал ее в Майданове под Клином, где Чайковский много живал дачно, имел недвижимую собственность, считался "своим барином". Если под гомосексуализмом понимать лишь грубое удовлетворение чувственности, то молва безусловно лжива: этим Петр Ильич не был грешен. Другое дело - гомосексуализм духовный, идеальный, платонический эфебизм. Этого пристрастия в Петре Ильиче отрицать нельзя. Вечно окруженный молодыми друзьями, он вечно же нежно возился с ними, привязываясь к ним и привязывая их к себе любовью, более страстною, чем дружеская или родственная. Один из таких платонических эфебов Чайковского в Тифлисе даже застрелился с горя, когда друг-композитор покинул город.
Друзей-юношей и отроков мы при Чайковском можем насчитать много, любовницы - ни одной. Женские дружбы у него бывали, но словно на доказательный подбор исключительно с такими женщинами, о которых он был уверен, что не рискует однажды очутиться в роли Иосифа Прекрасного пред женою Пентефрия. Женщины самочьего типа были ему не только духовно противны, но физически невыносимы. Он откровенно признавался, что чувствует себя мучеником в "женской атмосфере" консерваторок старших классов или театральных кулис. Опять полная противоположность Н.Г. Рубинштейну, "великому ловцу пред Господом", как звал Тургенев своего родителя-донжуана. Одним из дирижерских коньков Рубинштейна был "Манфред" Шумана. И по Манфреду всех Рубинштейновых поклонниц в Москве дразнили "Астартами".
Из этих Астарт жестокое "цуканье" претерпевал Петр Ильич от царицы Рубинштейнова кружка, Евлалии Кадминой (тургеневской "Клары Милич", суворинской "Татьяны Репиной"). Петр Ильич был с нею дружен и, может быть, несколько влюблен в нее, судя по тому, что посвятил ей свою знаменитую "Страшную минуту": "Иль нож ты мне в сердце вонзишь, иль рай мне откроешь". Да и кто же в тогдашнем музыкальном мире не был влюблен в Кадмину? Вот уж именно могла сказать о себе много позднейшими стихами Т.Л. Щепкиной-Куперник:
При мне все женщины ревнивы
И все мужчины влюблены.
Эта гениальная "интерналка", когда хотела, умела быть аристократичнее всех принцесс и дюшесе, а - найдет на нее бес - распустится хуже уличной девки. В трансе такой бесноватости и принималась она терзать злополучного Петра Ильича. Он терпеть не мог крикливой показности и фамильярного "амикошонства", не выносил резких слов и сальностей. Так вот Кадмина, в трансах, "выбивала из него эту дурь" - совсем как "корнеты" юнкерских училищ "цукают" новичков-"зверей".
Я собственными глазами видел, как в антракте симфонического концерта Петр Ильич, краснее вареного рака, удрал из беломраморного колонного зала Дворянского собрания, потому что "неистовая Евлалия", эффектно развалившись на междуколонном диванчике, кричала ему через весь зал, с хохотом, что-то двусмысленное, называя его "Петрушею" и на "ты". Это ученица-то своему профессору - публично пред тысячей глаз и ушей! Кадминой все прощалось.
А то доставляло ей истерическое удовольствие вгонять стыдливого Петра Ильича в краску до слез каким-нибудь анекдотцем - хорошо еще, если из "Декамерона", а не из "Заветных русских сказок".
А перед тем, наряду с тем либо вслед за тем, - философические разговоры о Шопенгауэре и Гартмане, совместные романтические паломничества на Ваганьково кладбище с соответственными гамлетовскими размышлениями и рассуждениями, покаянные рыдания и благодатный молитвенный экстаз пред иконою Богородицы в какой-нибудь уединенной и убогой церковке...