Аксаков Иван Сергеевич
Письма к родным (1849-1856)

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

Оценка: 4.75*7  Ваша оценка:


   

И. С. Аксаков

Письма к родным (1849-1856)

   И. С. Аксаков. Письма к родным (1849-1856)
   Серия "Литературные памятники"
   Издание подготовила Т. Ф. Пирожкова
   М., "Наука", 1994
   

СОДЕРЖАНИЕ

ПИСЬМА

1849

   1. 23.V
   2. 23.V
   3. 26.V
   4. 30.V
   5. 5.VI
   6. 13.VI
   7. 17.VI
   8. 25.VI
   9. 2.VII
   10. 9.VII
   11. 16.VII
   12. 23.VII
   13. 30.VII
   14. 6.VIII
   15. 9.VIII
   16. 13.VIII
   17. 20.VIII
   18. 23.VIII
   19. 27.VIII С.Т. Аксакову
   20. 30.VIII
   21. 3.IX
   22. 10.IX
   23. 13.IX
   24. 17.IX
   25. 18.IX С.Т. Аксакову
   26. 24.IX
   27. I.X
   28. 18.Х
   29. 21.Х
   30. 25.Х К.С. Аксакову
   31. 29.Х
   32. 5.XI
   33. 8.XI
   34. 14.XI
   35. 21.XI
   36. 24.XI
   37. 28.XI
   38. 5.XII
   39. 12.XII
   40. 19.XII
   

1850

   
   41. 9.I
   42. 12.I
   43. 15.I
   44. 22.I
   45. 26.I
   46. 30.I
   47. 2.II
   48. 5.II
   49. 13.II
   50. 16.II
   51. 19.II К.С. Аксакову
   52. 20.II
   53. 23.II
   54. 26.II
   55. 2.III
   56. 6.III
   57. 9.III
   58. 13.III
   59. 20.III
   60. 25.III
   61. 27.III
   62. 30.III
   63. 6.IV
   64. 10.IV К.С. Аксакову
   65. 14.IV
   66. 4.V
   67. 7.V
   68. 14.V
   69. 17.V
   70. 23.V
   71. 26 V
   72. 30.V
   73. 3.VI
   74. 6.VI
   75. 12.VI О.С. Аксаковой
   76. 12.VI
   77. 17.VI С.Т. Аксакову
   78. 20.VI
   79. 25.VI
   80. 1.VII
   81. 9.VII
   82. 1.VIII
   83. 7.VIII
   84. 14.VIII
   85. 21.VIII
   86. 24.VIII
   87. 28.VIII
   88. 31.VIII
   89. 4.IX С.Т. Аксакову
   90. 11.IX
   91. 14.IX
   92. 18.IX
   93. 28.IX
   94. 2.Х
   95. 9.Х
   96. 12.Х
   97. 30.Х О. С. Аксаковой и сестрам
   98. 30.Х
   99. 7.XI
   100. 13.XI
   101. 19.XI
   102. 27.XI
   103. 4.XII
   104. 18.XII
   105. 25.XII
   106. 28.XII
   

1851

   
   107. 1.I
   108. 7.I
   109. 15.I
   110. 18.I
   111. 22.I
   112. 28.I
   113. 1.II
   114. 5.II
   115. 8.II
   116. 12.II
   117. 15.II
   118. 19.II
   119. 23.II
   120. 26.II
   121. 1.III
   122. 5.III
   123. 12.III
   124. 15.III
   125. 19.III
   126. 26.III
   127. 29.III
   128. 9.VII О. С. Аксаковой и сестрам
   129. 29.VIII О. С. Аксаковой и сестрам
   130. 8.Х
   131. 29.XI
   132. 3.XII
   

1852

   133. 15.I
   134. 22.I
   135. 27.I
   136. 21.III
   137. 2.IV
   138. 4.IV
   139. 6.IV
   140. 8.IV
   141. 11.IV
   142. конец IV
   143. 27.IV
   144. 28.IV
   145. конец IV
   146. V
   147. 21.VIII

1853

   
   148. 20.VI
   149. 27.VI
   150.6.IX
   151.7.IX
   

1854

   
   152. 29.IV
   153. V
   154. 19.V
   155. 2.VI
   156. 7.VI
   157. 13.VI
   158. 20.VI
   159. 28.VI
   160. 4.VII
   161. 16.VII
   162. 23.VII
   163. 31.VII
   164. 6.VIII
   165. 14.VIII
   166. 21.VIII
   167. 27.VIII
   168. 7.IX
   169. 15.IX
   170. 21.IX
   171. 29.IX
   172. 4--5--6.Х
   173. 5.Х Г.С. Аксакову
   174. 12.Х
   175. 19.Х
   176. 25.Х
   177. 2.XI
   

1855

   
   178. 18.II
   179. 24.II
   180. 2.IV
   181. 3.IV
   182. 6.IV
   183. 7.IV
   184. 8.IV
   185. 9.IV
   186. 16.IV
   187. 21.V
   188. 29.V
   189. 5.VI
   190. 22.VI
   191. 3.VII
   192. 10.VII
   193. 26. VII
   194. VII
   195. 1.VIII
   196. 11.VIII
   197. 17.VIII
   198. 25.VIII
   199. 2.IX
   200. 5.IX
   201. 9.IX
   202. 15.IX
   203. 29.IX
   204. 6.Х
   205. 14.Х
   206. 25--27.Х
   207. 3 на 4.XI
   208. 11.XI. С 12 на 13
   209. 23.XI
   210. 3.XII
   211. 8.XII
   212. С 21 на 22.XII
   213. 26.XII
   

1856

   
   214. 4.I
   215. 11 на 12.I
   216. 18 на 19.I
   217. 25.I
   218. 1.II
   219. 8.II
   220. 15 на 16.II
   221. 22.II
   222. 29.II
   223. 7.III
   224. 1.VI
   225. VI
   226. 18.VI
   227. 24.VI
   228. 2.VII
   229. 8.VII
   230. 16.VII
   231. 23.VII
   232. 3.VIII
   233. 19.VIII
   234. 1.IX
   235. 14.IX
   236. 17.IX К.С. Аксакову
   237. 27.IX
   238. 9.Х
   239. 17.Х
   240. 1.XI
   241. 8.XI
   242. 16.XI
   243. 24.XI
   244. 28.XI
   245. 6.XII
   

ПРИЛОЖЕНИЯ

   
   Пирожкова Т.Ф. Письма И.С. Аксакова к родным. 1849--1856 гг.
   Примечания (Сост. Т.Ф. Пирожкова)
   Список сокращений
   Указатель имен
   

1849

1

   

1849 г<ода> мая 23. Понед<ельник>. Ярославль.

   Не много надо было времени, чтоб из московского нашего круга перекинуться совершенно в другой мир, с другими заботами и интересами, в губернский город Ярославль. Впрочем, теперь воздержусь ото всяких суждений, преждевременных выводов и взглядов, потому что я не успел еще надлежащим образом осмотреться и вникнуть, а лучше начну для вас, по обыкновению, описание со времени выезда моего из Москвы. Должен также предупредить вас, что особенного расположения писать я не чувствую, по крайней мере, теперь. Эта дорога не произвела на мою душу особенного впечатления, не наполнила ее бодрою деятельностью. Странное дело! После всей бывшей передряги1 на душу мою налег какой-то свинец; в душе моей -- не ясная погода, а постоянно пасмурно. Может быть, это происходит также оттого, что я еще не приступал настоящим образом к делу, которого пропасть и в которое надо броситься с руками и с ногами и со всеми способностями; колокол еще не раскачался.
   Я выехал, как вы помните, 19-го мая, поздно вечером. Тарантас мой оказался чрезвычайно покойным, по крайней мере, для меня. В Тарасовке и Талицах переменил лошадей, везли довольно плохо и долго держали на переменах, так что в Троицу2 я приехал часу в 6-м утра. Церкви были уже открыты и полны народа, я приложился к мощам3 и поехал далее. От Троицы до Переяславля (60 в<ерст>) шоссе еще не отделано и по нем не ездят, а ездят по старой, довольно скверной дороге, которая идет, впрочем, почти рядом с шоссе. Дорога гориста, и местоположение прекрасно. На 1-ой станции "Редриховы горы" я пил чай и узнал, что это затейливое название станции происходит от очень простой причины. Был немец-помещик, г<осподи>н Редрих; именем его и окрестилось село на вечные времена. Теперь оно казенное.
   Дорога живописна и постоянно носит на себе признаки пути богомольного. До Троицы я встретил, по обыкновению, бездну богомольцев всяких сословий; за Троицей до Ростова я встречал также много богомольцев, но уже все крестьян и крестьянок. Повторяю: по всей этой дороге видно, что это путь от святыни к святыне; по всей дороге вы встречаете множество церквей, образов, часовен, святых колодцев и т.п. Есть несколько часовен и колодцев с каменными навесами -- самого древнего устройства, часто в виде башен красивой старой архитектуры, старее кремлевской. Тут везде следовало бы побродить пешком.
   К обеду приехал я в Переяславль-Залесский (Владимирской губернии). Влево от него расстилается чудное огромное озеро4, которое ничего в себе не держит, кроме рыб (и, между прочим, знаменитых сельдей). Ямщик уверял меня, что если бросить в озеро даже что-нибудь металлическое, деньги и т.п., то озеро не удержит их у себя, а выкинет непременно на берег. -- Город очень красив, потому что носит на себе признаки древности, старой живой жизни. В нем 4 монастыря и 23 церкви. Один монастырь, Горицкий, уже закрыт, так уже он стар, и его не поддерживают; между тем, сохранившиеся в целости ворота ограды и одна стена со всеми наружными украшениями, с глазурью, очень хороши. В Даниловском монастыре почивают мощи5. Новая Россия ничего не прибавила, кроме зданий по высочайше утвержденным фасадам, трактирных заведений с бильярдами и упадка торговли. Старая жизнь миновала безвозвратно!..
   Остановившись в каком-то довольно гадком и грязном трактире, я тщетно искал местного продукта, сельдей. В Переяславле нет ни одной переяславской селедки. Трактирные служители -- все ярославцы, хорошо знающие учтивое и деликатное обращение и ловкую трактирную расторопность -- мало знают о древностях города. Впрочем, один из них рассказал мне о ботике Петра Великого, о плавании его по этому озеру6 и т.п., так как по этому случаю учреждено официальное празднование. На стенах комнаты заказано было мастеру изобразить гулянье в Марьиной роще, но мастер надул и вместо Марьиной рощи нарисовал какую-то другую и весьма скверно, что мне объяснил также один из половых. -- От Переяславля вплоть до Ярославля ехал я опять по шоссе. Тут везли меня очень хорошо. Лошади ростовской породы, красивые и сильные, хотя несколько тяжелы. -- Ростов -- в 60 верстах от Переяславля; я приехал в него вечером, но еще засветло. Он еще красивее Переяславля и виден верст за 10 отражающимся в гладкой поверхности озера. Город большой, полон каменных древностей, садов и огородов. Вообще в Ярославской губернии растительность деревьев удивительная. Лесов бездна. -- В Ростове я остановился только, чтоб напиться чаю и отправился далее в Ярославль. Дорогой спал и проснулся уже тогда, когда пришлось переезжать на пароме через Волгу. Часу во 2-м ночи привезли меня к "Берлину", лучшей гостинице Ярославля, грязной, гадкой и вонючей. Делать нечего, я расположился в ней, лег тотчас спать, но встал рано и принялся за разборку своих дел и бумаг, чтобы сколько-нибудь приготовиться. -- Бутурлина не нашел в городе7. Он уехал в Углич и воротится только нынче ввечеру.
   Поговоримте собственно о наружности Ярославля. Он мне очень нравится. Город белокаменный, веселый, красивый, с садами, с старинными прекрасными церквами, башнями и воротами; город с физиономией. Калуга не имеет никакой физиономии или физиономию чисто казенную, Симбирск тоже почти, но Ярославль носит на каждом шагу следы древности, прежнего значения, прежней исторической жизни. Церквей бездна и почти ни одной новой архитектуры; почти все пятиглавые, с оградами, с зеленым двором или садом вокруг. Прибавьте к этому монастыри внутри города с каменными стенами и башнями, и вы поймете, как это скрашивает город, -- а тут же Которость8 и Волга с набережными, с мостами и с перевозами. -- Что же касается до простого народа, то мужика вы почти и не встретите, т.е. мужика землепашца, а встречается вам на каждом шагу мужик промышленный, фабрикант, торговец, человек бывалый и обтертый, одевающийся в купеческий долгополый кафтан, с фуражкой, жилетом и галстухом. Впрочем, я говорю только о том, что я видел в продолжение этих двух дней. Женщины одеваются совершенно так же, как и в Московской губернии; посмотрим их в селах, в праздничные дни.
   Целую субботу, воскресенье и нынешний день я посвятил; на визиты, знакомство и на изготовление самого себя к моему скучному и многосложному поручению9. Дела предстоит гибель. В четверг уведомлю вас о своем решении относительно поездок по губернии. Нынче кончаются мои визиты и с завтрашнего дня сажусь за работу. Нынче же должен я познакомиться и с Серебренниковым, купцом10.
   Что-то у вас происходит? Поздравляю вас, милый отесинька и милая маменька11, и вас всех, братья и сестры, со днем именин Константина12, а Константина поздравляю в особенности и крепко обнимаю. Вот где бы надо было побродить ему пешком. Дам видел много, девиц еще ни одной, их мало в Ярославле. Косы все преподлые, но уже слышал, что в Пошехонском уезде растет одна коса великолепная, подробного измерения которой я еще не имею. О лице не справлялся, ну да ведь до этого нет дела, была бы коса13.
   Прощайте, мои милые отесинька и маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки, обнимаю Константина, Гришу с Софьей14, Веру, Оличку, Надю, Любу15 и всех сестер16, а также -- не обнимаю, ее обнять нельзя, а щелкаю заочно пальцами перед племянницей17. Будьте здоровы.

Ваш И.А.

   

2

   

Понед<ельник> мая 23.1849 г<ода>. Ярославль.

   Нынче написал я вам письмо в Москву, милые мои отесинька и маменька, и нынче же, согласно условию, посылаю письмо и в Троицу1. Пожалуйста, обратите внимание на то, будут ли распечатываться письма, адресованные в Посад2, или нет.
   Уже 12-й час, и я тороплюсь. Скажу вам несколько слов о ярославских жителях. Народ все доброкачественный, немножко пустоголовый и ограниченный. Губерния сама себя называет "приятною", и в самом деле тиха и мирна, не ссорится, что-то есть маниловского во всем образованном ярославском обществе. Евгений3 принял меня сначала сухо, но потом мы разговорились и расстались друзьями. Вот оригинал. Ему за 70 лет, но он бодр, жив и энергичен, говорит языком простым и резким, несколько грубым, и полон негодований. Жадовская не только с уродливой рукой, но и с бельмом на одном глазу и вообще очень дурна, но очень неглупа, и мы с ней подружились очень скоро4.
   Роскошь в городе страшная. Мебель, квартира, одежда -- все это старается перещеголять и самый Петербург. Ярославль с гордостью рассказывает, что у него нынешнею зимою был детский маскарад, на котором были дети в костюмах, стоивших тысячи по две и по три и в алансонских кружевах5.
   Прощайте, мои милые отесинька и маменька, приехали гости, до четверга. Цалую, обнимаю.

Ваш И.А.

   

3

   

1849 г<ода> мая 26-го. Четв<ерг>. Ярославль.

   Вероятно, нынче должны получиться от вас письма, милые мои отесинька и маменька, если только вы успели написать во вторник. Но почта отходит нынче же, и я в недоумении, куда адресовать. Буду адресовать покуда в Москву. Я еще все стою в гостинице, но нынче переезжаю. Нанял какую-то квартиру помесячно, по 6 рублей сер<ебром> и оставлю ее за собою все лето, а осенью надеюсь попасть на лучшую. Мне нельзя таскать с собою по городам всего багажа, всех вещей своих и необходимо иметь pied-a-terre {Пристанище (фр.).} в Ярославле. -- Сам я думаю в субботу или в воскресенье ехать в Романов, который всего 35 верст от Ярославля.
   Познакомился с Бутурлиным. Как водится, человек благонамеренный, но военный, мало знакомый с формами, с законами1 и т.д.; впрочем, очень любезный и приветливый человек. Нынче я у него обедаю. Я познакомился почти со всем обществом, пребывающим в городе, поставил себя в хорошие отношения к губернатору, с Евгением, кажется, мы просто подружились, -- но признаюсь, если б не было столько дела, то скука возни с этим обществом была бы невыносимая. -- Впрочем, я познакомился вчера с купцом Серебренниковым, о котором говорил Чижов2, с человеком в самом деле замечательным по своим историческим и археологическим знаниям и по своей любви к труду. Он, между прочим, показал мне две грамоты, данные г<ороду> Ярославлю и хранящиеся в магистрате, которые ускользнули от внимания Строева, когда он был здесь с Археограф<ической> комиссией3. Из 1-ой грамоты, данной царем Мих<аилом> Федоровичем4, но упоминающей о грамотах Ивана Грозного и сына его5, видно, между прочим, что были городские старосты, земская изба, заведывавшая доходами, городская собственность, говорится "о городовом деле". -- Здесь есть еще купец Трехлетов6, у которого богатое собрание старопечатных книг и с которым я еще не успел познакомиться.
   Такая ли у вас подлая погода, как здесь? Здесь, при слиянии двух рек, Волги и Которости, почти постоянно дуют ветра, самые отчаянные и очень охлаждают воздух. Ярославские жители говорят о московском климате как о благословенном. -- Можете себе представить, в Ярославской губернии есть Аксаковы, именно те, от которых происходит кн<ягиня> Мещерская, сенатор Аксаков7 и пр. -- Говорят, что теперь род их здесь перевелся, но я, проезжая по одной улице, видел на каком-то дряхлом домишке: дом надв<орной> советницы Пелагеи Аксаковой.
   Я еще не привел свои занятия в надлежащий порядок, и потому самые письма мои к вам еще не приняли надлежащего характера, да и едва ли примут. Удивительно, как парализует мысль, что пишешь не для вас одних, а для посторонних также, которых вмешательство и участие мне вовсе не нужно8.
   Историю Самарина здесь все более или менее знают9, но никто не принял в ней живого участия, никто ее не понял: она является каким-то сказанием из какого-то совершенно другого мира. -- Ярославль сам по себе, а все вопросы и весь волнующийся мир сам по себе. Об моей истории мало знают10; носились какие-то темные слухи, как мне сказывал здесь один человек; само собою разумеется, что я ни с кем из них об этом не говорил и не говорю, -- да им этого и не понять. Прощайте, если успею, напишу в понедельник, будьте здоровы, цалую ваши ручки, обнимаю Константина, Гришу и всех сестер с Софьей и с племянницей.

Весь ваш Ив. А.

   

4

   

1849 г<ода> мая 30-го. Понед<ельник>. Ярославль.

   Ну, кажется, нынче готовится жаркий день! И пора, давно пора, хотя в этот год для меня не существует лето. Если жизнь в губернских городах летом и не похожа на московскую или петербургскую, особенно в Ярославле, где большая часть площадей не мощена и покрыта зеленым, прекрасным дерном, то занятия мои по службе уже нисколько не соответствуют летней неге, летней лени, всем тем ощущениям, которые возбуждает в душе вид знойного голубого неба, тихого вечера и пр. и пр. -- Впрочем, это уж я так сказал: тихого вечера. В Ярославле почти ни на минуту не бывает тихо, по крайней мере, при мне не стихало почти ни разу. Не знаю, может быть, теперь тоже и у вас, но соединение двух рек, Волги и Которости, при которых лежит Ярославль, кажется мне, достаточно может объяснить причину ветров. -- Впрочем, оставим погоду. Какая бы она ни была, вы в деревне, вы, верно, целый день на воздухе и умеете пользоваться всеми ее удобными минутами. --
   Во 1-х, надо вам знать, что я больше не в "Берлине", а нанял себе квартиру, маленький, низенький деревянный домик, с 5 светлыми окошками на улицу, с 4-мя комнатками и кое с какою, самою простою, деревянною мебелью, в Крестовоздвиженском переулке, близ церкви Св<ятого> Духа, дом мещанки Пителиной. В самом низу живут сами хозяева, мещане. Цена 7 р<ублей> сер<ебром> в месяц. Если эта квартира будет тепла, то я оставлю ее за собой и на зиму. Теперь я ее взял на три месяца, собственно для склада всех своих вещей и для пристанища, в случае приездов моих в Ярославль из уездных городов. Но вам нет нужды писать мой адрес на письмах, на почте знают, где я живу, а главное, я нынче уезжаю в Романов-Борисоглебск. -- Все это время я довольно много работал, составил из подчиненных мне топографов канцелярию, и переписка с разными присутственными местами завязалась своим чередом, но, надо признаться, порою находит на меня сильная скука и тоска. Удивительное свойство большей части губернских городов: это совершеннейшая пошлость, ничтожность людей. Общество почти везде таково, но в Москве и в Петербурге вы всегда найдете человек 5, с которыми можете говорить обо всем; здесь -- ни одного. Здесь я нашел много умных купцов, это правда, но ведь разговор с ними не есть мой постоянный разговор, мы слишком разделены и образованием, и интересами, и сферами деятельности. Но что касается до общества здешнего, до ярославского beau-monde {Высший свет (фр.).}, то это самое жалкое и ничтожное общество. В этом обществе, боясь упрека в невежестве, не скажут ни одного слова по-русски, да и не нужно: если б они говорили о чем-нибудь серьезном и задушевном, то прибегли бы к русскому языку, но как подобных разговоров здесь не ведется, то обходятся посредством французского. Все это с страшною претензией на bon genre {Хороший тон (фр.).}, роскошь -- непозволительная, читают вздор, живут все заемною жизнью столичных обществ. -- Есть довольно богатых, тысячедушных и щедушных фатов, Толбухины, кн<язь> Черкасский какой-то и др. -- Впрочем, многих теперь и нет в городе, а я говорю про тех, кого знаю. -- В 12 верстах отсюда живет m-me Бем, урожденная Мартынова1, говорят: умна и красавица. Мне предлагали ехать к ней в деревню, но я отказался теперь, отлагая это знакомство до зимы, если она останется здесь зиму, К тому же, говорят, теперь у них проживает сын Булгакова, известный повеса2, что не очень рекомендует и самую г<оспо>жу Бем. -- Губернатор -- человек самый пустой и ничтожный, щекотливый, ревнивый к своей власти и своему значению, а потому тяжелый невыносимо. С ним нельзя иметь просто дела, а надо нянчиться, что я и делаю довольно искусно, так что мы с ним в очень хороших отношениях (что мне необходимо для успеха моего поручения), хотя дружбы нет и не будет между нами. -- Напротив того, архиерей полюбил меня3 ото всей души, а в этом человеке нет лести. Я дал ему прочесть свой отчет по Бессарабии4, и это его окончательно расположило ко мне. Ему за 70 лет, но я мало встречал таких живых и горячих людей. -- Впрочем, есть здесь два человека, с которыми я сблизился короче и могу быть запросто; это -- Муравьев, брат сибирского генерал-губернатора5, человек недалекий, но теплый, хороший, сам здесь недавно, ну да и потерся немного, живя в Москве и в Петербурге, около умных людей, так что многое ему не дико, обо многом он уже слыхал. Другой -- это Семенов, 25 лет, лицеист, довольный жизнью, сам собой, провинцией, обществом, страстный ботаник, хороший чиновник. -- По крайней мере, это честные люди, с которыми можешь быть короток. -- Несчастная Жадовская тоже ресурс в своем роде, но отец ее, председатель палаты6, не разлучающийся с дочерью, с страшною претензией на любовь к литературе, ужасно скучен. Жадовская прочла мне все свои стихи, выслушала от меня много строгих замечаний7, которые, вероятно, будут ей полезны, и поняла их. Я прочел ей "Бродягу"8, от которого она в восторге. -- Как-то, перебирая тетрадь ее стихотворений, которую она, забывшись, положила на стол, я нашел там послание А<ксако>ву9, написанное с год тому назад. Это послание ко мне, в котором она честит меня холодным умом, холодным сердцем и пр. Я мысленно пробежал ряд своих стихотворений (исключая "Бродяги") и невольно согласился, что в них везде виден ум, видна мысль, но теплоты мало10. Впрочем, ее стихи последовали по поводу моих стихов об ней11, которыми она не очень была довольна, хотя, как говорит в послании, приятна ее слуху, хотя и странная ей, суровость моего стиха. -- В самом деле -- стремление к пользе, воззвание к деятельности, нравственные, строгие требования, борьба высшего содержания -- вот что наполняет мои стихотворения, потому что я и не искал облекать в поэтическую форму всякий вздор, пробегающий через душу, всякую грустно-сладкую минуту, которая всем известна, о которой писано милльон раз и в стихах и в прозе. -- Впрочем, ярославское общество очень мало интересуется Жадовской и ее талантом. Отец ее считается mauvais genre {Дурной тон (фр.).}, а к дочери нет ни внимания, ни участия. -- Мне сказывал один из вышеупомянутых мною двух, что история моя в смутном и искаженном виде известна всему Ярославлю12 и расположила общество не в мою пользу, наконец, что здешнему обществу я весьма не понравился, хотя, говорят, что должен быть человек умный. Между тем, я в отношении общества держал себя чрезвычайно скромно, но признаюсь, холодно и серьезно; про стихи и про свою историю ничего не говорю (исключая этих двух), так что я не могу похвалиться особенным радушием ярославской аристократии к себе. -- Но купцы и мои подчиненные, напротив того, кажется, расположены полюбить меня от души. Что это за удивительная местность -- Ярославская губерния! Сколько исторических воспоминаний на каждом шагу, сколько собственных своих святых, сколько жизни и деятельности в торговле и в промышленности, сколько предприимчивости в крестьянах... Вчера, по случаю храмового праздника, был огромный обед у старосты церкви всех святых, купца Гарцова. Обедали архиерей, губернатор, дворянство и купечество, обедал и я. Обед был великолепный. Стерлядь в аршин и такая, какой я до сих пор никогда не едал. -- После обыкновенных тостов архиерей встал, обратился ко мне и громогласно выпил за мое здоровье, чем меня немножко сконфузил, так как вовсе не нужно, чтобы кто-либо подозревал какие-нибудь мои особенные к нему отношения13. -- Вчера вечером было опять гулянье в Загородном саду и знаете, как называется? Солонина! Да, сохранилось это название гулянью, которое бывает в день Заговенья, накануне Петровского поста14. Во время оно, должно быть, доедали весь запас солонины прежнего посола. Разумеется, это название употребительно только в простом народе. -- Нынче я еду в Романов-Борисоглебск. -- Это 35 верст от Ярославля. По воскресеньям иногда буду приезжать сюда для личных объяснений с губернатором. -- Вчера я получил два ваши письма: одно из деревни15, другое из Москвы от Веры и Надички, которую очень благодарю за письмо. Я особенно люблю тон и характер ее писем и прошу ее писать мне почаще.
   Прощайте, обнимаю вас, милые мои отесинька и маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки. Обнимаю крепко Константина и Гришу, Веру, Софью с дочерью, Олиньку, Любу, Надичку, Марихен16 и Соничку17. Прощайте,

весь ваш Ив. А.

   Авдотье Ивановой18 скажите, что как скоро я получу из Тулы бумагу, так напишу к ней.
   

5

   

1849 г<ода> июня 5-го. Воскресенье. 5 часов утра. Романов-Борисоглебск1.

   Вот уже неделя почти, как я здесь, милые мои отесинька и маменька, но пишу к вам отсюда в 1-ый раз и потому, что писать было некогда, и потому, что я сбился в расположении почтовых дней. Впрочем, сюда прислано мне было письмецо ваше от 31-го мая, полученное мною 2-го июня. Из него я узнал, что вы опять в Москве! А я действительно адресовал письма в Посад, -- теперь же буду писать в Москву. -- Я часа через полтора отправляюсь в Ярославль для свидания с губернатором и письмо это повезу с собой и отдам почтмейстеру для отправки с завтрашней почтой.
   Теперь перейдем к рассказам, хотя, вероятно, много любопытных и живых заметок утратилось из моей памяти, набитой теперь зато всякими статистическими сведениями.
   Я выехал из Ярославля в понедельник, часа в три, и не один, а взял к себе в тарантас одного из гражданских топографов, выбранного мной к себе в помощники. Этот молодой человек, прекрасный и трудолюбивый, очень мне полезен, но зато бывает невыносимо скучен, как часто случается это с воспитанниками заведений второго и 3-го разрядов, которые не скажут просто: здесь улицы грязны, а непременно: здесь пути сообщения в неисправности, которые при виде оврага с бурьяном и с кочками обращаются к вам с улыбкою, говоря: Швейцария! и т.п. -- Дорога прекрасная и преживописная. Благодаря попечительное? губернатора Безобразова2 она усажена почти вплоть до Романова березами, которые из молоденьких, жалких, казенных, поддерживаемых с боков двумя подпорками и возбуждавших остроумные замечания со стороны недовольных правительством, силою собственной жизни разрослись, окрепли и сделались чудными густолиственными березами. -- Дорога идет по берегу Волги, которую то теряет из виду, то вновь видимо огибает. -- Я, кажется, писал вам, что, въезжая в Ярославль, переправился через Волгу: я ошибся, потому что это было ночью, спросонок, а переправился я тогда через Которость. Ярославль стоит на правом берегу, если глядеть вниз по течению, или на левом, если едешь из Москвы. Волга здесь не то, что под Симбирском, но шире и величественнее Волги под Тверью; впрочем, здесь берега ее не очень круты и сама она не так бурна. Чудная река. Она кормит, дает жизнь и значение всему столпившемуся около нее народонаселению. В Ярославской губернии, чрезвычайно заселенной, берега ее усеяны деревнями, и белые, каменные церкви беспрестанно виднеются. -- Верстах в 5 от Ярославля -- Толгский монастырь. -- Дорогою я заметил целые толпы разодетых пешеходов и пешеходок и, по расспросам, узнал, что это крестьяне и крестьянки, спешившие в какое-то село на праздник. Крестьянки все в штофных немецких платьях, с кичками на головах3, не закрывающими однако же волос. Некоторые из них несли башмаки и чулки, а сами шли босиком с тем, чтоб, подходя к селу, обуться и явиться со всею чинною важностью. Мужики -- все в купеческих кафтанах. А ведь это почти все старообрядцы, да еще, пожалуй, беспоповщинцы4! Русские наряды у баб, сарафаны и душегрейки обыкновенны, почти такие же, как и в Московской губернии, только плохи, потому что будничные. По воскресеньям и по праздникам они щеголяют в немецких платьях. Впрочем, полный костюм и верх самодовольного торжества составляет модная шляпка. Сестра Мечеходовского, моего помощника, как рассказывал он мне, на днях зашла в Ярославле в модный французский магазин m-me Gerard; там встретила она двух крестьянок, очень плохо одетых, по-русски однако же, которые торговали французскую шляпку и наконец купили ее за 10 целковых. "Нет, -- говорила одна, которая купила для себя эту шляпку, -- Акулина или Прасковья Сидоровна теперь не будет мне колоть глаз своей шляпкой". -- Даже ямщик, который вез меня, одет был как-то странно, по-мещански. Галстух и жилет -- в общем употреблении. Зато народ смышлен, сметлив, общителен, людим, если можно так выразиться, в противоположность слову "нелюдим". -- Сообщение ярославцев преимущественно с Петербургом Волгою и каналами. Каждый из здешних купцов, по крайней мере, не раз побывал в Петербурге, а купеческие сынки и приказчики, посылаемые туда по поручению, не раз оставляли там большие капиталы, проматываясь в пух, и вывозили оттуда в семью свою, к старикам-отцам, бог знает каких жен!
   Часу в 8-м вечера приехал я в Борисоглебск. Надо зам знать, что Романов-Борисоглебск состоит собственно из двух городов. Борисоглебск, пожалованный в заштатные города Екатериной5, был в 1822 году присоединен к Романову, уездному городу, разделяемому от него одною рекою. Борисоглебск лежит на одной стороне с Ярославлем, т.е. на правом берегу Волги, а Романов на левом. Волга здесь довольно мелка, так что паром идет посредством багров, упираемых в дно. К левому берегу она глубже, и тут-то собственно и проходят барки, расшивы, мокшанки6 и прочие речные суда. -- Следовательно, оба берега покрыты городами, которые еще в нескольких местах прорезываются оврагами, где протекают ручьи, впадающие в Волгу. Все это делает местность очень живописною. Кроме того, и в Романове, и в Борисоглебске довольно много церквей и все старинных, по крайней мере, новых я нигде не заметил; не могу ручаться, но чуть ли они не выстроены все до Никона7. Особенно замечателен Борисоглебский собор, с каймою фресок вверху. -- Мне сейчас отвели квартиру у одного купца, Ванчагова, в двухэтажном белом каменном доме. Я занял комнаты три вверху; в остальных помещается сам хозяин (холостой и молодой) с матерью и с братьями, из которых один женат и имеет детей. Принял он меня чрезвычайно учтиво. "Скажите, пожалуйста, -- спросил я его, -- старообрядец ли Вы или нет? предупреждаю Вас, что я курю; если да, то я велю отвести себе другую квартиру". От отвечал мне отрицательно, прибавив: "Мы ведь здесь не в монастыре", но я скоро догадался, что он, хотя записан и православным, однако тайный приверженец старообрядчества, что впоследствии и подтвердилось. Тем не менее, пользуясь его ложью, я пустил ему немедленно под нос дым своей сигарки в наказание; впрочем, человек он пустой, купчик 3-ей гильдии, с ужимками и ухватками гостинодворской элегантности, говорит через слово "то есть, так-с, это верно-с, без сумления-с" и проч. Мать этих молодых купцов, старуха, ходит еще в каком-то полурусском платье, но невестка -- в немецком. Впрочем, все они перебрались вниз, и я их вовсе не вижу, а старший сын и брат его женатый навещают меня иногда по вечерам. Последний недавно приехал из Рыбинска и привез с собою потихоньку ящик сигар. Вечером поздно явился ко мне и сказал, что хочет курить "под мой дух", т.е. пользуясь тем, что у меня накурено, потому что домашние его, придерживаясь старых обрядов, не позволяют курить. По его рассказам, это старообрядчество состоит в употреблении двуперстного креста, старых икон и т.п., только, но венчан он и детей крестил в православной церкви. Не знаю, как он, но другие перекрещивают и перевенчивают. Как бы то ни было, а это уж большая уступка: бессарабский раскольник не пойдет крестить детей в правосл<авную> церковь и названием православного постоянно подвергать себя оскорблениям религии! -- Признаюсь, все это и грустно и жалко. Положим, есть некоторые, которые понимают все зло новизны, но ведь большая часть представляет странное явление -- смеси упорного и близорукого предрассудка с уступкою цивилизации в самом пошлом ее виде8. Борода, жилет, галстух, бильярд, чай -- вот муж; шляпка, шелковое платье, зонтик, румяны, чопорность, жеманство, невежество, тщеславие, черные зубы, дебелость -- вот жена старообрядца, вот семья, прогуливающаяся ежедневно мимо окон г<осподина> левизора. Да не одна, а несколько. -- Но к рассказу. Дом Ванчагова стоит почти на самом гребне волжского берега (в Романове), так что из окон моих видна вся полоса Волги, протекающей через город. Окошки светлые, стекла цельные, без перекладинок (здесь так почти у каждого мещанина, да и у большей части крестьян тоже). Что поразило меня: это необыкновенная чистота в доме, необыкновенная опрятность. Афанасий9 рассказывает, что у них внизу и в кухне все работники и работницы вымывают руки ежеминутно; как дотронутся до чего бы то ни было, сейчас обтирают руки. Мне пришлось опять постничать, во 1-х, потому, что трактиры прескверны, ничего готовить не умеют, а во 2-х, потому, что совестно есть скоромное в городе, который весь постничает. Я условился с хозяином, и он берет с меня по 30 коп<еек> сер<ебром> в день за обед и ужин, который тот же решительно, что и у них, только мне подают особо наверх. Но главный и почти единственный припас их постного стола -- соленая рыба (белужина, должно быть). Это мне, признаюсь, надоело. Щи с соленой рыбой, пирог с соленой рыбой и с какой-то травой на постном масле и каша грешневая -- вот обед, повторяющийся вечером в виде ужина, и так каждый день. Я велел Афанасию, однако, купить картофеля и макового масла, потому что конопляное очень неприятно.
   В самый день моего приезда в Романов вечером поздно была гроза. Гроза на Волге! Здесь она только была красива, но не страшна. Однако суда отошли от берегов (особенно от глуби), где их бьет о берег, и стали на середку. -- Какое подлое лето! Не знаю, как у вас, но здесь днем дует сильнейший ветер, очень прохлаждающий температуру, стихает рано утром и поздно вечером.
   Занят я в Романове ужасно. Работаю с 7 часов утра до 9 и 10 часов вечера почти безостановочно. И какая работа! Копотливая, сложная, сухая. Даже думать и писать некогда, только освежаешь себя на секунду, взглянув на Волгу и на медленно плывущие тяжелые суда, на белые паруса, надуваемые ветром... Не воображайте однако же, чтоб в Романове-Борисоглебске была деятельность какая-нибудь. Нет. Суда плывут мимо. Рыбинск отсюда в 35 верстах с одной стороны, Ярославль во стольких же с другой, -- стало быть, условий для жизни внутренней этого города мало, и торговля в нем постепенно упадает. Знатнейшие купцы здесь не торгуют и только записаны здесь или, по привычке к родине, имеют здесь пристанище, дом. Остальные торговцы -- все мелочь. Женский пол почти весь занимается огородничеством, Уверяют (да этому и поверить не трудно), что будто большая часть жителей крайне бедны, и одна из причин бедности -- роскошь, туалет жен. Прошлого года в апреле был здесь сильнейший пожар, истребивший более 30 каменных домов, а всех -- с 200. Чтоб познакомить вас сколько-нибудь с своей работой, я покажу вам образчик. Мне должно составить, между прочим, самый подробный список городских недвижимых имуществ, городской поземельной собственности. Здесь в думе, и по случаю двух пожаров (первый был в 1842 г<оду>), не пощадивших ее архивы, и по случаю небрежности, почти нет никаких актов, так что дума сама не знает, что принадлежит частному лицу, что городу. Недавно появился поверенный графини Строгановой и предъявил права, подкрепленные актами и документами, на разные земли внутри города и дом, который дума считала своим лет 20 сряду, переделывала его и помещала там присутственные места! -- Что же делать? Приходится делать выборку изо всех дел и бумаг думы старых -- обо всем, что относится до частной и городской собственности, потребовать у всех владельцев акты и описать их, а как у двух третей нет никаких актов, то должно будет употребить дознание, исследования, спросы и пр. и пр. и проч., ибо определением границ частной собственности определится только собственность общественная. -- Это только один образчик!...
   Я пишу вам это письмо из Ярославля, куда я нынче приехал для личного свидания с губернатором. Уже поздно... Отлагаю письмо до утра. -- Понедельник, утро.
   Вчера я приехал в то самое время, когда в городе был крестный ход, и архиерей, 70-летний старик, бодро и живо обходил весь город, т.е. шел два часа. Поэтому губернатор, уставший, не мог свежо толковать со мною, и мы отложили свидание до нынешнего дня; поэтому я не ближе часу отправлюсь снова в Романов. Ах, как скучно нянчиться с этими господами. Мне надо, чтоб дело мое шло и чтоб эти господа оставались неоскорбленными в своей щекотливости, да еще самодовольно думали, что они двигают дело. В противном случае они все могут испортить. Приехав сюда, я хватился за газеты, но особенного ничего не нашел, кроме взятия Оффена венгерцами10. О действиях русских войск11 ничего не слышно. -- Прием студентов нынешний год в С<анкт>-П<етер>бургский университет отказан12. -- Последнее письмо ваше, полученное мною, было от 31 мая. Вы пишете, что воротились в Москву, где останетесь до отъезда Гриши. Значит, вы и теперь там. -- Завтра 7-ое июня, стало, завтра Гриша едет13. Крепко обнимаю его и Софью с племянницей: дай же Бог им полного успеха в предпринятом ими трудном подвиге!14.. -- Насмешили меня очень ваши рассказы об Аграфене15. Откуда могло взяться повествование о выдаче вам денег от государя?.. Как меня странно поразили с 1-го разу слова Маши, милый отесинька: надеюсь, что души, которые с каждым днем становятся холоднее16... Я не вдруг догадался, что дело идет о душах, употребляемых Верою17. Как бы я желал, чтоб они ее действительно подкрепили. А что же бедная Олинька, когда-то она начнет пить свой декокт?.. Хотя на дворе и не совсем хорошо, но хороша еще свежая, молодая зелень лугов и деревьев. А грустно подумать, что дня через 4 уже прекратится прибавка белого света, и солнце повернет на зиму. Что за медвежий климат! --
   Прощайте, милый отесинька и милая маменька. Это письмо я адресую в Москву, но только это. Думаю, что вы после отъезда Гриши скоро переедете в деревню. Итак, до следующей почты. Теперь же мне некогда, надо еще заняться делом. Будьте здоровы. Цалую ваши ручки, крепко обнимаю Константина и всех сестер; будьте здоровы.

Весь ваш Ив. Аксаков.

   

6

   

1849 г<ода> июня 13-го. Понед<ельник>. Ярославль.

   Вот я опять в Ярославле, милые мои отесинька и маменька; приехал сюда вчера часов в 11 вечера и нынче же ворочусь опять в Романов. Вчера получил я письмо ваше от 7-го июня, день, в который должны были уехать Гриша с Софьей. Дай Бог им успеха! -- Мне очень досадно, что вы столько времени не имели обо мне известий: я действительно адресовал все свои письма к вам в Троицкий посад. Все же, мне кажется, этим путем лучше! Мне вовсе не хочется, чтоб московский почтамт знал, что я пишу об Ярославле. -- Дней через 10 я предполагаю быть в Рыбинске. Поручение ваше мне очень легко и удобно исполнить1, потому что должность моя вводит меня в непосредственные отношения со всем, что принадлежит к торговле, к промышленности, к внутренней жизни городов. -- Одна из главных задач моих: описание торговли в каждом городе. -- Разумеется, я не продам хлеба ни градскому главе, ни вообще служащим по выборам от купечества, потому что я их ревизую и по нескольку раз на день с ними вижусь. Так, теперь мне нельзя продать хлеба Крохоняткину, потому что он здесь (в Ярославле) градским главой. Но купцу, от меня не зависящему, в особенности иногороднему, мне продать удобно и для этого не нужно никаких рекомендаций кн<язя> Ухтомского2. К тому же князя Ухтомского здесь и нет, а есть просто Ухтомский, советник губернского правления3. -- Полагаю, что прислать вам доверенность необходимо. Пусть ее состряпает вам Богуславский4. -- Торговля хлебом в Рыбинске идет тихо. В Рыбинске лежат огромные запасы, оставшиеся от прежних годов, а требований в Петербурге нет вовсе. Все жалуются, ждут, не будет ли требований за границу...
   Как я рад, что души приносят хоть некоторую пользу Вере, и как мне хочется знать последующее действие цитманова декокта5 на Олиньку. -- Я вам на этой неделе писем не писал, потому что в середу, день, в который в г<ороде> Романове-Борисоглебске отходит почта, по случаю свирепого ветра не было перевоза через Волгу, а почтовая контора находится на борисоглебской стороне. -- Вы хвалите погоду. Я не знаю, где чувствуете вы тепло? Решительно можно сказать, что до сих пор тепла не было. Вечный ветер, если иногда и южный, то такой свирепый, безумный, порывистый, что стоит и северного, который всегда тут же, легок на помине! Преподлая погода! Ведь более 16-ти градусов, я уверен, до сих пор не было ни разу. Были грозы, это правда, и теплые, но приносившие холод. Я нынешний год не чувствую, не слышу лета. -- Ну что рассказать вам о городке, в котором я теперь живу? Правда, живу я там как лицо официальное, целый день работая, не имея времени посещать частные лица, торопясь, но тем не менее при постояннонапряженном внимании зрения и слуха успеваешь составить себе довольно или, по крайней мере, приблизительно верное понятие о городе. -- Одно мое поручение такого рода, что требует долгих беседований с лицами, знакомыми с этим вопросом, другое -- такое многосложное, что требовало бы работы самой тщательной и непрерывной. -- Неделя эта пролетела для меня незаметно. Сидишь, читаешь какие-нибудь маклерские книги, счеты нотариусов, разбираешь планы генерального межеванья... Поднимешь вдруг голову: красивый суряк с тремя надутыми полосатыми парусами шибко идет вверх по Волге, за ним другой, там третий... Так и обдаст бесконечностью царства красоты, всею властью ее, так и готов погрузиться в эту бездну, в это море, и только по невольному движению замашешь рукой и уткнешься поскорее в работу... А не будь работы, совесть будет тяготиться недостатком труда и помешает наслаждению Красотой. -- Вы не знаете, может быть, что такое суряк. Речные суда имеют пропасть различных форм и названий. Есть тихвинки, мокшаны, расшивы, гусянки6, суряки, барки и пр. Суряк не очень велик, но водоходно устроен, барки и мокшаны, кажется, плоскодонные. Расшивы -- самые большие речные суда. -- На этой неделе, при сильном низовом ветре, т.е. южном, прошло множество судов мимо Романова, в Рыбинск и далее. Я думаю, судов с триста. 23-го июня начинается в Рыбинске ярмарка. Посмотрим, что это такое. --
   А здесь, т.е. в Романове, был вчера праздник в Борисоглебском соборе и потом крестный ход вокруг Борисоглебска с ношением икон -- Спасителя, почитаемой чудотворною, и Казанской Божьей Матери, принесенной из Ярославля. Народа было страшное множество. Не только собор этот, просторный, большой, с галереями, был полон, но и вся площадь около него была занята народом, которого большая часть пришла из деревень: женщин было гораздо больше, чем мужчин. Две трети бывшего тут народа, даже больше, раскольники, т.е. такие, которые однако же приписались к православным церквам после указа о лишении прав законнности в браке7 и пр., но сохраняют раскол. Все они поповщинцы8. Но много значит эта привязанность их к древним храмам и иконам, она так велика, что удерживает их в нашей церкви и, наконец, соединит совсем. Церкви г<орода> Романова-Борисоглебска содержатся не доходом священников, ибо церквей много, а дохода мало, а добровольной общественной складкой жителей, т.е. раскольников!! "Дабы не нарушились эти храмы", сказано в общественном приговоре. Крепко насажено было здесь христианство; сильно было усердие к вере; самая повсеместность раскола в Ярославской губернии свидетельствует о тогдашнем неравнодушии их к вереУ Теперь же раскол ежечасно слабеет, сколько, с одной стороны, от влияния моды, цивилизации, трактиров и Петербурга, с которым Ярославль в беспрестанных сношениях, столько и от древней привычки, привязанности к храмам, которые достались в удел православным. -- Особенно привлекает их икона Спасителя и древности ради, и ради ее величины: она слишком 4 аршина вышины и три аршина ширины; изображает только один лик Спасителя в размерах огромных и, по-моему, безобразных: глаза в поларшина каждый! Впрочем, предполагают, что она стояла некогда в самом верху купола, и в отдалении размеры сокращались. -- Эта икона обвешана разными серебряными пластинками, изображающими то ногу левую, то ногу правую, то сердце, то руку. Бабы приходят, и если у которой болит рука, так та берет пластинку, прикладывает к иконе Спасителя и потом к своей руке. -- Не знаю, кто развесил эти пластинки. Получившие ли облегчение изображали облегченные от недугов свои члены, или уж они изображены так, предусмотрительно...9 Еще об этом расспрошу подробнее. -- Масло, прямо из лампадки, тут же пьют (бабы), не поморщась. Я внимательно смотрел на молящихся: даже странно видеть, что почти все, и элегантная купчиха, и крестьянка простая молятся двуперстным крестом10, пристально следя за ходом службы. Когда же пошел крестный ход, и иконы понесли на носилках, то тут представилась картина довольно странная. Я полагаю, что народу было несколько тысяч. Можете себе представить, что почти все из простого народа, особенно женщины, захотели, чтоб иконы пронесли над ними и чтоб над каждою головой особо. Для этого вдруг эти тысячи вытянулись в линию и пали ниц так, как падают карточные солдатики, которых ребенок расставит, потом дунет, и они падут, покрывая один другого. Так и тут. Хоть бы по два в ряд; нет, по одному. Это неудобное лежанье продолжалось довольно долго, потому что икон много. Картина, пожалуй, умилительная, но и смешная: теснота страшная, тот упирается лбом в спину своего переднего соседа, там под кем-то пищит ребенок, там выходит изо всей этой линии что-то похожее на гирлянду, с головами по одним сторонам вместо ягод, с руками и ногами, иногда престранно торчащими, вместо веток. Иной, думая, что иконы уже пронесли, хочет приподнять голову и прямо -- бац об икону. Визг детей, крики шепотом: матушка, полегче!11 и проч. -- Однако прощайте. Теперь, стало быть, вы в Абрамцеве и будете получать мои письма аккуратно. -- Мне надо одеваться и ехать к Бутурлину, для свидания с которым и приехал сюда, а также и для свидания с архиереем. Если успею, то постараюсь написать вам в середу. Новых знакомств никаких особенных, кроме соборного протопопа, не сделал. Прощайте, цалую ваши ручки, милый отесинька и милая маменька, будьте здоровы, обнимаю Константина и всех сестер. Дай Бог им здоровья. Что Константин?.. Что Самарин12?

Ваш И.А.

7

17-го июня 1849 года. Суббота. Романов-Борисоглебск. 6-ой час утра.

   Если Вы уже теперь встали, милый отесинька, то, верно, в восторге от утра. После тихого дождя ночью к утру сделалось тихо, сыро и довольно тепло, т.е. мягко. Вчера целый день дул безумный ветер, так что и растворить окон нельзя было; зато третьяго дня целый день была тишина. Тишина на Волге, затруднившая плавание тяжелых судов, отразившая в воде оба берега!.. Как хорошо это было, некогда мне было только сознательно насладиться этим; чувствовал только, что хорошо, и боялся предаться этому чувству, а то бы к черту пошли и маклера, и магистрат, и дума... Ваше последнее письмо, полученное мною назад тому с неделю, возвещает мне только намерение ваше уехать в Абрамцево, но исполнилось ли оно, уехали ли Гриша с Софьей, где теперь милая маменька и все сестры, не знаю. Надеюсь завтра получить здесь письмо от вас и узнать обо всем, а также и об успехах душ и цитманова декокта. -- Я пишу к вам теперь отсюда потому, что в Ярославль поеду во вторник, следовательно, на другой день после отправления почты в Москву (она отходит из Ярославля по понедельникам и вторникам). -- Теперь о вашем рыбинском хлебе. Хлеб от устья Камы, если идет не с машиной (пароходом), должен прийти к половине июля; впрочем, это зависит от попутных ветров. Говорят, что Климов большею частью доставляет хлеб посредством машины1. -- Не знаю, как условился с ним Иван Семеныч2: может ли хлеб, по прибытии в Рыбинск, оставаться нагруженным, в ожидании продажи, или же должен быть запродан заранее с тем, чтобы по прибытии барки были немедленно разгружены?.. Может быть, надо было бы подождать августа месяца... По последним известиям -- из Рыбинска -- мука -- низший сорт -- продавалась тем не менее 11 рублей (асс<игнациями>) куль... Хотя мне казалось, что много судов прошло в Рыбинск, но все говорят, что в сравнении с прежними годами в нынешнее лето вовсе нет никакого подвозу хлеба, а требований из Петербурга также нет... Все ждут требований из-за границы... Какую цену полагаете вы выгодною для продажи? Я надеюсь, что требования из-за границы будут непременно и что, не обращаясь к америк<анскому> хлебу, все придут за нашим. -- Попробую, авось мне удастся продать выгодно... Хотя многие и уверяют, что доверенность не нужна, но я считаю ее нелишнею или, по крайней мере, какое-нибудь удостоверение. Надеюсь на будущей неделе ехать в Рыбинск, куда вы и адресуйте (через неделю после получения этого письма) письма прямо, так как я предполагаю остаться там довольно долго, по крайней мере, месяца два, а оттуда хочу ехать в Пошехонь. Стало, мне уж никак нельзя попасть к вам в Абрамцево: я все более и более удаляюсь от него. -- В Ярославль также не предполагаю ездить и очень рад. Мне гораздо покойнее жить в уездном городе, где нет никакого общества (в нашем, дворянском смысле), нежели в губернском, где есть общество.-- Надобно признаться, что положение мое там неприятно. Я состою под надзором полиции, это сказывал Бутурлин по секрету Муравьеву, прибавляя, что об этом есть приказание и у жандармского штаб-офицера и что об этом, к сожалению, знает почти все общество. Оно знало это еще до моего приезда, и этим объясняется для меня странность приема. Если б я был отдан под надзор за шулерство в картах или тому подобное, то меня бы приняли с распростертыми объятиями, а теперь отдать меня под надзор полиции в губернии, без известной для них причины, значит отдать меня под надзор всего общества. Я ни с кем из них об этом предмете не объяснялся, но можете себе представить, какому теперь странному толкованию могут подвергнуться всякие мои слова. Заговорю я о двери... думают: нет, шутишь, эк куда метнул, какого туману напустил3 и проч. Я уже и имел этому доказательства, а потому принял за правило ничего не говорить или, по крайней мере, как можно меньше. Впрочем, все это касается высшего губернского общества. В другие слои это не перешло, и они охотно со мной беседуют. Я нисколько не боюсь тайного надзора, и бояться мне нечего, но только умного, а боюсь надзора глупого. Впрочем, если бы что-нибудь такое вышло, то я, благодаря Перовского4, воспользуюсь позволением написать ему о том в собственные руки.
   В Ярославле я слышал, что прием в Петербургский, Московский и Харьковский университеты прекращен на 3 года5 и что Училище правоведения закрыто. Правда ли это?
   Я продолжаю работать усильно, с 7-ми часов утра до 10 вечера; между тем, из разговоров, из разных наблюдений сделал себе много любопытных заметок. Ярославская губерния почти вся тянет к Петербургу. Это можно сказать решительно. Об Москве здесь никто никогда не вспомнит и не говорит. Сильное влияние имеет на них Петенбург, как они выражаются, со всеми своими соблазнами. Не знаю, что в Пошехони, в Данилове, в Любиме, но все прочие города Ярославской губернии -- на большой дороге. Центральность ее положения много значит. Глуши нет. Да и в старину, до открытия сношений с Петербургом, здесь пролегал торговый путь из Архангельска в Москву и были иностранные конторы в самом Ярославле. Но в старину земля русская была сильна единством веры, и Ярославль этим же держался. Раскол, подорвавший в здешних жителях внутреннюю, сердечную связь с православной Россией, не сберег их от влияния соблазнов, и раскол, сдружающийся по-своему с европейскою цивилизациею, оставаясь расколом, есть самое скверное и опасное явление... В московском расколе есть еще что-то почтенное, рижский раскол бесстыдно откровенен, а здешний подл в высшей степени; ни один не признается, что он раскольник, все притворяются до такой степени, что иной может и ошибиться и почесть их самыми усердными православными... Но такой раскол все же слабее прочих. Притворство есть уже уступка, и мой план -- заставить их запутаться в своем собственном двоедушии до такой степени, что раскол для детей их сделается решительно невозможным. -- Нет, пусть Россия цельно подвергается испытаниям и искушениям, посланным ей, а раскол -- в смысле известного раскола -- только погубит ее. -- Раскольник в церковь не ходит, а в своей или не имеет возможности быть, или же только развращается в ней. -- Сорвавшись с якоря православной церкви, раскол стал блуждать так, как заблуждается вообще человеческий ум в делах веры, если он предоставлен самому себе; старина их -- предания о Федьке Косом6 или т<ому> подобные. Раскол, посягнувший на единство церкви, сам по себе не устоит против соблазнов, но, лишившись характера религиозного, он сохранит в себе привычку и вкус отдельного протеста, разрыва с прочею Русью. Впрочем, я говорю про раскол здешний, рижский, отчасти бессарабский. -- Думаю в скором времени послать министру7 подробное изложение своего взгляда на положение здешних раскольничьих дел и буду сильно протестовать против так называемой единоверческой церкви...8 -- Я здесь нашел очень умного протопопа, который живет здесь уже лет 15 и много передал мне любопытных сведений. Но ведь это все так, урывками; главное же занятие мое по ревизии городского хозяйства страшно многосложно и копотливо и держит меня в городе тогда, когда бы не мешало мне походить, поездить по уезду. А нельзя иначе, потому что не три же года жить мне в Ярославской губернии.
   Недавно у здешнего городничего показали мне романс Алябьева, напечатанный в "Нувеллисте", на мои слова "Жаль мне и грустно, что ты, молодая"9. Я не слыхал музыки, но говорят, что плоха. Семейство здешнего городничего состоит, никак, из 6 дочерей, из которых 4 уже большие, длинные, с неприятно-немецкими физиономиями. Странное это семейство. Отец -- римско-католического исповедания, недавно перекрестился, мать немка. Часть детей -- лютеране, другая -- православные. Отец всю жизнь кочевал с полком, был Бог знает где, одна дочь родилась в Архангельской губернии, другая в Молдавии, третья в Польше, 4-я за границей и т.д. Таскавшись всю жизнь по походам, получив рану, он успокоился наконец в том "отишье", которое правительство хранит именно для подобных ему. Комитет 18 авг<уста>, не помню, когда устроенный10, дал ему, по первому предъявлению своих прав, место городничего, где он нашел себе успокоение, а дочери -- уже подросшие -- скуку. Впрочем, мать немка позаботилась дать им хорошее воспитание, и они получают журналы, газеты, книги, ноты, чего всего этого отец не читает, потому что и привычки читать не имеет. Теперь мать немка отправилась с одной из дочерей на своих, т.е. на долгих, в Олонецкую губернию, в город Вытегру, для свидания с сыном, путейским офицером, там служащим. Удивительная судьба этих служак, без особенной связи с местом родины или воспитания... Служака готов основаться, пожалуй, и в Вытегре, а, пожалуй, и в Елабуге, не то и в Новоузеньском уезде! Я был у городничего всего два раза на короткое время, но этого достаточно, чтоб получить об нем и его семействе полное понятие; это хорошие люди, дочери же -- чистые немки. -- Однако прощайте, я отдыхал за письмом к вам, но пора. Будьте здоровы, цалую ваши ручки, милая маменька и милый отесинька, обнимаю Константина, Гришу и всех сестер.

Ваш И. А.

   

8

   

1849 г<ода> июня 25. Суббота. Романов-Борисоглебск.

   Я пишу вам, милый отесинька и милая маменька, последнее письмо из Романова, потому что завтра уезжаю в Рыбинск. Итак, в будущем письме моем уже будут заключаться сведения о вашем хлебе. Говорят, что там лежит хлеба милльонов на 40! Не знаю, хороша ли ваша мука, но, кажется, я вам писал, что ниже цены 11 р<ублей> нет. Впрочем, через день или два по приезде это все узнается. -- На этой неделе я опять ездил в Ярославль по делу, был у губернатора, у архиерея, прочел газеты, порылся в архивах некоторых присутственных мест, провел таким образом в занятиях два дня и воротился. -- Вы пишите теперь мне прямо в Рыбинск: письма будут тогда доходить скорее. Прежде всего буду отвечать на ваши письма (последние от 14-го июня). Вы в деревне и жалуетесь на погоду. Но на этой неделе было несколько дней, которые должны были вас вполне вознаградить. Не знаю, как у вас, но здесь даже, на Волге, по целым дням стояла тишина или слегка дул теплый, мягкий, южный ветер. Вчера он был довольно силен, нагнал тучи, вечером была гроза, пошел дождь, и нынче серо и довольно свежо и сыро. Но здесь тишина имеет особенную прелесть, когда эта величавая река вздумает отдыхать и когда вечером взойдет месяц. При небольшом же ветре, ночью, при лунном сиянии, белые паруса плывущих судов -- все это невообразимо хорошо!.. Это однако ж скверно, что мельницу так каждый год прорывает1! Что прикажете делать с этим народом? Вот хоть бы Зенин: тарантас его уже пошел ломаться и портиться. Скажите ему, что, во 1-х, он поставил сырое дерево в чемоданные ящики. После двух, трех дней стояния в комнате они все перекоробились и перетрескались; во 2-х, шалнеры2 так прямы, что не могут держать верха, когда он поднят, и должно подкладывать под них дощечку и связывать! в 3-х, все гвоздочки, которыми прикреплялась кожа и зонт, с верху опускаемый, отчасти потому что малы и коротки, отчасти потому что не винтами сделаны, повыскочили; в 4-х, ход сделан неверно, и потому езда по простым дорогам чрезвычайно неудобна; в 5-х, тяжи проведены так близко к колесам, что все повытерлись; в 6-х, какой-то винт спереди тоже лопнул, и я уже заплатил за переделку; в 7-х, поворачивается так трудно, что того и гляди что-нибудь лопнет. А уж он с меня взял 185 р<ублей> серебром, если класть, как он кладет, только 25 р<ублей> за мой старый тарантас, да еще хочет требовать рублей сто!.. Ну и пожалеешь о немецкой аккуратной работе... О, купцы, купцы! Вот здесь, например, пришлось мне вступиться в следующее дело. Работница моих хозяев -- одна на весь дом, крестьянская девка -- раз пришла ко мне с жалобой (да чуть ли я вам не писал про это? право, совсем потерял память) на них такого рода: выкупили они ее у помещика за 200 рублев ассигн<ациями> с тем, чтоб она эти деньги зажила у них в продолжение целых 10 лет, т.е. по 20 рублей в год. Заключить такое условие3 -- уже показывает свинство в душе, потому что хоть они и ссылаются на добровольное согласие, да ведь это согласие дается еще в крепостном состоянии, и глупая девка не может и понять тогда ужасной долготы всей 10-летней кабалы. -- Это здесь общая купеческая манера, напоминающая древнюю кабалу, слава Богу, правительством уничтоженную. При взаимном согласии, без условия, можно жить сколько угодно лет у кого хочешь, но даже нанять человека по условию можно не долее, как на 5 лет. Закон отвергает добровольную вечную кабалу как действие, совершаемое человеком в безумии, в крайности, противное всем человеческим чувствам. Константин укажет мне на ограждения кабальных, придуманные прежним правительством, при Алексее Михайловиче4 и пр. Да, это все доказывает, что такое жизнь, можно ли верить ей и ее нравственным началам, и оправдывает вмешательство правительства в жизнь и в быт. Но к делу. Девка эта объяснила мне всю тяжесть своей работы, своего положения, говоря, что обязуется заплатить им остальные деньги со временем, но что не хочет оставаться. Хоть это обстоятельство относится до другого ведомства, однако, вы знаете, я по всем таковым делам адвокат постоянный; позвал хозяина, молодого купчика (условие заключено еще их отцом, умершим в холеру прошлого года, а теперь главой купеческого дома его вдова), и требовал от него отдачи отпускной этой девке, с правом взыскивать остальные деньги чрез полицию, которая может посадить ее в яму, сделать с нею все, что угодно, да сами они не могут у себя удерживать человека против воли; разумеется, попугал их, грозя, что сам ей напишу жалобу, если они этого не сделают. Крепко им этого не хотелось, и они тянули это недели две, ожидая, что я уеду. Но третьего дня эта девка опять явилась ко мне, вся в слезах; я взбесился; хозяева перепугались и отдали ей отпускную, а она обязалась заплатить им деньги в разные сроки. Отпускную-то они возвратили, да никак не убедились в том, что держать человека против воли 10 лет за 20 рублей в год и взваливать на него тяжкую работу скверно. А между тем в этом доме обычай каждый день подавать милостыню. Каждое утро, раным ранехонько, когда вставши я растворяю окошко, то вижу собрание этих старух, ожидающих пробуждения хозяйки (она-то главная противница была относительно возвращения свободы девке). Тут они между собою без церемоний хохочут, ругаются, являются в самом безобразном виде; но чуть покажутся в комнатах признаки пробуждения, то плаксивые голоса хором запевают: "Господе Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас; милостынку ради Христа... а...а...а!.." Сын его признался мне, что когда в прошлом году умирал его отец, то он говорил своей жене, а его матери, что девке можно сбавить три года, т.е. вместо 10 держать ее 7 лет5. Не осуждая его (он уже умер и, стало, просветился), не могу однако ж не заметить, что эти слова носят на себе особенный характер купеческого раскаяния: вместо 20 рублев 28 рублев с небольшим! -- Сейчас был в соборе -- по случаю дня рождения государя. Все чины Романова-Борисоглебска были там. --
   Жизнь -- удивительное дело! Как она умеет жить всюду! И как это особенно чувствуется путешественником, стоящим вне созерцаемой им жизни. Стоит только внимательно всматриваться в ежедневность, и убедишься, что каждая минута в ней имеет свою поэтическую сторону. В жизни все может быть художественно; надобно только уметь отрывать ее от случайности. Во мне, как и во многих, лежит эта способность. На что ни глядят глаза, они как будто сейчас обрамливают предмет, будто переносят его на бумагу (и не словами собственно, а будто рисунком) и дают ему место и значение в вечном ряду явлений. Будто останавливаешь каждый миг жизни, сознаешь его и отпустишь. Но это занятие, которое может быть названо и делом, и праздностью, и полезным, и вредным, во всяком случае наводит грусть на душу и нередко усталость и не всегда передает истину. То есть оно передает, может быть, другую, сокровенную истину, но истины житейской, минутной не передает. Так напр<имер>, верно, и вам приходила не раз в голову мысль об отдаленном и мирном городке, о домиках с чистыми окошками, с зелеными ставнями, о чиновниках городка, собравшихся в неуклюжих мундирах в каменный древний собор и проч. и проч. и прочее! Неправда ли. И оно действительно так, и глядя с этой стороны, не живешь самою жизнью, не чувствуешь скуки, тоски и пустоты... Но влезьте в кожу каждого из них, как я всегда делаю, говорите с ними под условием светских приличий... Какое болезненное часто испытываешь ощущение. Будь они просты, они были бы хороши... И скучно сделается вам толковать с Марьей Ивановной о пошлом вздоре и видеть ее ужимки, и бежишь домой и торопишься вон из мирного, отдаленного городка с чистыми домиками, с зелеными ставнями... Еще простил бы, если б между ними цвела Красота, но ничего нет, кроме пошлой миловидности! А потому всегда и во всем остаешься созерцателем. Что бы ни говорили, но нам, людям нервическим, людям сознания, вне созерцания необходимы для общества, для постоянного сообщения мысли, для раздела трапезы жизни (извините за фигуральность: во мне она есть), необходимы натуры утонченные. Оттого-то за этим созерцательным моим занятием стоит, будто на страже, тоска... Конечно, есть лекарство, я знаю его, но не в силах его принять -- религия!6
   Помощник мой часто утешает меня. Он сын небогатых родителей, недавно только получил первый обер-офицерский чин и с чином довольно хорошее содержание... Он признался мне, что теперь, как сам выражается, смотрит, по этому случаю, на жизнь "с розовой точки зрения!" Каково мне слышать это! Он находит, что жизнь ему улыбается, что все так хорошо, а главное -- благородное обхождение начальника, т.е. моей особы. Мной они чрезвычайно довольны. И в самом деле, какое благородство в обращении,-- как мило шутит его высокоблагородие!.. Господи, что за дрянь человек!.. Я знаю уже обхождение с подчиненными; оно весьма дешево стоит. Отпустишь дурацкую шутку, посадишь, бросишь несколько слов, обнаруживающих внимательность, -- и подчиненный счастлив! И такая подлость в человеческой натуре, что я ведь и сам, пожалуй, если покопаться, чувствовал не раз удовольствие от начальнического обхождения...? Во время моего отсутствия в Ярославле помощник мой, оставшийся здесь, был на вечере у городничего, у которого собралось все здешнее дворянское общество и были танцы. По его рассказам, он "очутился во Франции"; все дамы и девицы говорили по-французски, из кавалеров никто по-французски не учился. Тут был и секретарь магистрата, и секретарь уездного суда, и аптекарь, и семейство исправника и проч. и проч. ...Но прощайте. Вы говорите, что мне нет нужды так упорно работать. Но поручение мое кажется мне так обширным, что боюсь, если стану медлить, прожить здесь, пожалуй, более 2-х лет. -- С нетерпением жду известий, которые должны прийти завтра, об успехе действий душ и цитманова декокта8. Будьте здоровы, цалую ваши ручки, обнимаю Константина и всех сестер. Будете писать Грише и Софье, обнимите их за меня. Прощайте.

Весь ваш Ив. А.

   

9

   

1849 г<ода> июля 2-го. Суббота. Рыбинск.

   Вот уже около недели, как я в Рыбинске, милые мои отесинька и маменька, и вчера получил письмо ваше от 28-го июня. Слава Богу, что души и цитманов декокт продолжают свое действие. Дай-то Бог! Так уже привык не верить в успех! -- Климова и хлеба нашего нет в Рыбинске, а также нет и кн<язя> Ухтомского, который с женою уехал провожать сына в Ярославль. -- Вы хотите продать хлеб не дороже 14 р<ублей> асс<игнациями>. Надобно знать, во 1-х -- какого достоинства мука. Покуда этой цены не существует; во 2-х, захотите ли вы ждать: капиталисты здешние в полной уверенности, что цена поднимется со временем и что требования за границу будут; но сначала цены будут все более и более понижаться от благоприятных видов на урожай. Здешний голова, торгующий мукой и овсом, предложил мне купить у меня хлеб и овес, но я отказал ему, потому что он голова. -- Здесь хлеба лежит столько, что даже взятая недавно одним из здесь торгующих, но иногородних купцов, Журавлевым поставка в казну 900 т<ысяч> пудов муки решительно не подействовала ни копейкою на возвышение цен. --
   Писал ли я вам отсюда или нет? Кажется, нет. -- Я приехал сюда в воскресенье вечером и был поражен жизнью и деятельностью на улицах и многолюдством города. К тому же здесь была ярмарка. Мне сейчас отвели квартиру у одного купца 2-й гильдии, Миклютина, очень хорошую, и несколько часов разговоров и наблюдений вполне убедили меня, что этот город не только выходит из ряда обыкновенных уездных городов, но и имеет свою совершенно особенную физиономию. --
   Это решительно один из важнейших городов России. Он основан Екатериной1 и не имел значения до открытия водяных путей сообщения с Петербургом и Архангельском. Во время оно это была просто рыбная слобода, заведываемая дворцовым приказом, поставлявшая на стол царский (все это до Петра2) штук с 500 стерлядей в год и другую рыбу, за что и пользовалась огромными льготами и, как видно из жалованных грамот, совершенною монополией в ловле рыбы, к ущербу прочих жителей. Особенно замечательна статья об освобождении их ото всяких судебных преследований в течение времени лова, т.е. от вскрытия льда до нового льда, потому что в это время они доискиваются жирной рыбы для перепечи3 благочестивого царя Алексея Михайловича или другого. Когда же открыты были эти три системы водяных сообщений: Тихвинская, Мариинская и Вышневолоцкая, то Рыбинск быстро стал возростать, да и вся Ярославская губерния получила другой смысл. Для того, чтоб идти по этим трем системам -- выше -- необходима перегрузка. Дальше Рыбинска идти низовыми судами нельзя. А в Рыбинске, кстати, и отличная, природой устроенная пристань: он стоит при устьях рек Черемхи и Шексны в Волгу. -- Можете себе представить, что в иное лето, при живой торговле, перебывает здесь до 200 т<ысяч> рабочих, приходящих с судами! Теперь, при такой торговле, хуже которой Рыбинск не запомнит, считается здесь 17 т<ысяч> одних рабочих. А торговля очень плоха. Напр<имер>, из Моршанска приходило сюда обыкновенно от 500 до 600 судов: нынче не более 50!.. Суда стояли прежде на 12-ти и более верстах расстояния; а теперь глаз видит легко оба края. -- Между тем город сам по себе не велик, и тесно толпится в нем народонаселение. Что же это такое в другое время?
   Но все же это не только не столица, но и не губернский город, который и обширнее, и в обыкновенное время населеннее Рыбинска и в котором постоянно чиновников и дворян больше. Здесь нет слоев и кругов в обществе. Здесь -- одно общество: купеческое, преобладающее, господствующее, самодовольное и самостоятельное, с единым направлением торговли; все они почти без исключения торгуют хлебным товаром (полагая в том числе все сырые произведения: лен, пеньку, семя и даже сало). Прочие общества дворян и чиновников примыкают уже к этому кругу. Меня поразил вид здешнего купечества. Оно полно сознания собственного достоинства, т.е. чувства туго набитого кошелька. Это буквально так. Весь город понимает важность своего значения для России, и самый последний гражданин скажет вам: мы житница для России, мы город богатый, который поневоле всякий уважает и т.п. На всем разлит какой-то особенный характер денежной самостоятельности, денежной независимости, денежной эмансипации. -- Я здесь нашел то, чего не встречал в других городах. Здесь не надо понуждать общество, как в других городах и даже в столицах, чтоб оно принимало участие в своих общественных делах и пользовалось правами, им данными. Нет, здесь единство интересов связывает их в одну общину. -- Всякий и не служащий в думе знает, что земли у города мало, оттого квартиры дороги и негде строиться: общество собирается, делает добровольную складку, напр<имер>, тысяч в 10 серебром и -- по установленной форме -- дает приговор о покупке земли и пр. Разумеется, главные деятели -- богатые купцы, которые пренебрегают мелкими выгодами, происходящими, напр<имер>, от дорогих цен на квартиры. Ворочая милльонами, они делаются великодушны! (NB. А сам же этот купец часто через эти же мелкие и подлые выгоды пошел в гору! Впрочем, я видал на своем веку взяточников, которые брали лет 30 сряду самым жидовским образом, но, накопив себе огромное состояние, выходя в отставку, делались добрыми малыми, хлебосолами и великодушными жертвователями! Ах, да много уже видел я такого, чтобы презирать человека ото всей глубины души!) Всякий купец знает, что необходима гавань для безопасной зимовки судов, которые теперь частехонько ломает весенняя вода, и таким образом постоянно приобщаются к правительству, требуют инженеров и проч. -- Здесь все они читают газеты, которые для них очень важны; необходимо знать: каков урожай за границей и в Америке и проч. и пр. -- Но надобно помнить, что почва, на которой выросло такое "древо", -- раскольничья. Раскольников здесь осталось уже очень мало, и они все скрытные. Но большая часть купцов так нравственно, по милости денег, самостоятельна, что сохранила бороды. Зато эти бороды весьма спесивы, чванны в отношении к беднейшим торговцам, весьма честолюбивы и, должно признаться, честолюбивее бритых купцов. Последние, это правда, удовлетворяют своему честолюбию уже тем, что, сбрив бороду, сливаются с классом высшим, но тем дело и кончается, и они часто принимают дух "благородства", как ни смешно это слово; если подличают, то подличают изящно, что еще хуже, я согласен, но многие и не подличают. Напр<имер>, мы с вами, конечно, не подличаем, но трудно сказать, почему: из страха ли Божьего или из чувства чести? Бороды, согласно древнерусскому направлению, презирая западное чувство чести, оставили себе на долю страх Божий. А так как Бог далеко, да и обряды и посты облегчают труд веры для слабой человеческой натуры, то эти бороды, строго пост соблюдающие, -- подлецы страшные! Да и Бог знает, как это они в душе соглашают барыш торговый с требованиями учения Христа. Я не умею согласить этого. Здесь есть милльонщик-раскольник, с длинной седой бородой, который в 70 лет почти продал интересы общества из-за креста. Прочие бороды счастливы и горды, если какой-нибудь "его превосходительство" (дурак он или умен -- это все равно) откушает у него и из-за ласок знатных вельмож готов сделать все, что угодно, а уж медали и кресты -- это им и во сне видится. Особенно здесь, в городе, о котором столько заботится правительство, который посещается всеми знатными лицами, министрами и прочими властями, они полюбили льстящую им знать, помня, однако же, расстояние и имея, может быть, в виду через это удобнейшее сохранение платья и бороды4.
   Ярмарка эта не важна торговлей, но довольно шумна и многолюдна. Разряженные купчихи и крестьянки в шляпках и в кичках, в немецких и русских платьях оживляют, пестрят картину. Должно признаться, что было много и штофных сарафанов, красоту которых много уничтожает то, что они закрывают самую лучшую часть сарафана, т.е. верхнюю, а оставляют видимыми одни юбки, потому что наматывают на себя платки и надевают шубки. Хорошо еще, если шубки с прорезами, тогда белые рукава скрашивают костюм чрезвычайно, но этого почти не встречаешь. Впрочем, многие и в немецких платьях надевают сверх платья очень красивые (и внесенные модой) -- как бы назвать?.. длинные кофты или плотно обтягивающие стан кацавейки. Эти последние красивее шубок и потому, что сделаны из легкой материи и не подбиты мехом, когда на дворе 20 градусов жару, и потому, что в них талия там, где следует, а не поперек лопаток.
   Дня через два после меня приехал губернатор. По этому случаю голова давал торжественный обед, за которым нам подавали шекснинские жирные стерляди. Обед продолжался 2 1/2 часа. С Бутурлиным мы в отличных отношениях, потому что оба друг другу нужны и потому что нет резона быть в дурных! Пробыв здесь несколько дней, он уехал.
   Однако писать долее решительно некогда. Постараюсь написать вам в середу и сказать что-нибудь о хлебе5, потому что нынче увижусь с одним иногородним купцом. Дела пропасть. О раскольниках надеюсь скоро послать записку м<инист>ру; авось на будущей неделе сообщу вам подробный результат затеянных нами операций, -- теперь еще ничего неизвестно. -- О положении же моем относительно полиции я писать не буду, потому что теперь, находясь в уездном городе, не ощущаю неприятности надзора. Пишите в Рыбинск. Я бы желал иногда более подробных ответов на мои письма, чтоб это имело вид разговора; но теперь лето, и вам некогда. И то благодарю Вас, милый отесинька, за аккуратность и обстоятельность писем. Что возражает Константин на мои письма?6 Что придумал он нового, сидя за удочкой? Поступки Гриши решительно непонятны!..7 Тем более, что он не подробно пишет, так что и судить трудно. -- Ив<ана> Сем<енови>ча сын еще не приезжал. --
   Прощайте, милые мои маменька и отесинька, обнимаю вас. Будьте здоровы и бодры. Обнимаю Константина и всех милых сестер моих. Будете писать Грише, обнимите и его с Софьей за меня... А все же, каюсь, с охотою оставил бы я этот великорусский край, чтобы лететь на юг, на юг, в теплую сторону, к Черному морю!

Ваш Ив. А.

   

10

   

9-го июля 1849 г<ода>. Суббота. Рыбинск.

   Послезавтра день Ваших именин, милая маменька; поздравляю Вас, поздравляю и милую Олиньку, и Вас, милый отесинька, и всех. Где-то Вы его проведете, милая маменька? В Москве или в деревне? Перевезли ли Вы Веру?1 -- Не знаю, как у вас, а здесь стоит славная погода, довольно тихая, с теплыми ночами; недавно шел сильный дождь и по всему следует ожидать хорошего урожая, стало быть, и понижения цен. Конечно, посылать в Рыбинск хлеб, когда можно было на месте получить по рублю за куль, расчет очень плохой. Цены нисколько не поднимаются, и торговля самая тихая. Хлеб наш еще не приходил. Вы пишете, что нам приходится кормить крестьян и что без помещиков им было бы плохо. При лучшем устройстве магазинов можно было бы их легко наполнить запасом года на два неурожая; а при лучшем устройстве путей сообщения можно было бы не бояться и неурожаев. Разумеется, это все легко сказать, но трудно выполнить. Хотя, по убеждению Константина, русский народ равнодушен к управлению, потому что ищет только царствия Божия2, однако я никак не могу применить этого к торгующему сословию, которое постоянно ищет прибыли и вовсе не для одной поддержки своего земного существования. Следовательно, неравнодушное к своим житейским делам, оно могло бы не быть равнодушным к общему житейскому же благу. Но бескорыстных забот об общем благе и об общей пользе в этом сословии не имеется (1612 и 1812 года составляют исключение3). Замечательно однако же, что в Рыбинске, который весь имеет значение своею пристанью, потому что низовые суда дальше Рыбинска идти не могут и должны здесь перегружаться, в Рыбинске много делается сообща, целым обществом и будто для общественной пользы, но в сущности потому, что с этим связана личная выгода каждого. Напр<имер>, для того, чтоб еще более привлечь к себе торговлю и иметь и для себя безопасное место для склада хлеба, город из городских доходов купил землю, смежную с городом, одного помещика, который десятин 40 продал тысяч за 180 асс<игнациями>. Там устроила дума анбары для складки хлеба, за что получается доход. Хлеба там может помещаться страшное количество, и все охотно кладут хлеб туда, потому что помещение устроено прекрасное. Я вчера осматривал эти анбары с градским главой. У каждого анбара врыта в землю бочка с водою; кроме того, тут же помещены и стоят наготове всякие пожарные трубы и инструменты; учрежден караул и особое управление анбарного старосты, у которого ведутся и книги для записи поступающего хлеба; словом, такое предусмотрительное устройство, придуманное самим обществом и думою, что и от казны лучшего ожидать нельзя было бы. Но то, что не связано с видимым, ощутительным собственным интересом, то, что хоть и связано с ним, но не так видимо, не так близко, то плохо принимается обществом, особенно же если требует слишком больших трудов. -- Но чем более обращаюсь я с купцами, тем сильнее чувствую к ним отвращение. Все это какой-то накрахмаленный народ, конечно, умный, о том ни слова, но чопорный, тщеславный и чинный до невыносимости. Это относится почти ко всем купцам, даже к тем, которые, говоря их языком, судят по самой прямой линии. Самый образ жизни их противен. Вот вам купеческий дом: каменный, двухэтажный, глупой архитектуры, оба этажа невысоки. Вверху три или 4 парадные комнаты, содержимые с опрятностью голландскою. Потолки везде расписаны самыми яркими красками безо всякого вкуса; стены теперь уже почти везде обклеены обоями, которые понравились купцу, он их охотно покупает, но обклеивает без толку: стены голубые, потолок, всегда невысокий, испещрен ужасно, мебель зеленая и т.д. Разумеется, во всех комнатах образа, в некоторых за стеклом, в тяжелых ящиках красного дерева, в серебряных и золоченых окладах (я описываю вам дом бородатого и знатного дородством купца). Эти комнаты отпираются раз или два в году для приема важного гостя-чиновника или в самые торжественные праздники; на остальное время их запирают, постоянно протапливая зимой. Сам же он с семейством теснится в остальных комнатах, грязных, вонючих, нередко сырых. Между собою они редко посещают друг друга с семействами без приглашения или какого-нибудь особенного повода. Мужья целый день вне дома, в лавке, на пристани, а жены сидят одни и скучают дома. В праздник жены, набеленные и нарумяненные донельзя, во французском платье, с длинною шалью и с дурацкою кичкой чинно прогуливаются с мужьями по улицам или по бульвару. Ни тот, ни другой ничего не читают, кроме "душеспасительных книг", но это чтение нисколько не сбавляет с них спеси и тщеславия. Вы можете сказать, что нельзя же требовать от них совершенства... Так, да ведь у них, при отсутствии всякого образования, при слепой покорности рутине, привычке к старине, меньше и соблазнов. Соблазны их одолеют, но не чрез пробуждение буйного ума или неугомонного духа, жаждущего света и постоянно заблуждающегося, а чрез тщеславие. Я ведь вам рассказываю про таких купцов, которые и дородством, и важностью напоминают бояр, таких, которые даже и театр почти не посещают. -- При гостях муж жене говорит всегда "Вы". -- Уж лучше мужик, поющий песни (забытые купцами), чистое дитя, дитя природы, хоть это выражение и опошлено; он, со всею своею грубостью, невежеством, полуязычеством откровеннее, проще, веселее. Вид купеческого дома нагоняет на меня страшную тоску. -- Давал я своему хозяину читать Константинову драму4. Он, против обыкновения, охотник до чтения и много читал. Ну что ж! Он очень доволен, но хвалит такие места, говоря, что "очень прекрасно", что видно, как он ничего не понял. А ведь до сентенций страшные охотники, до азбучных и прописных нравоучений, до всякого риторства. Что ж это означает? Истинный взгляд на искусство, что ли? Видна ли тут истинная оценка искусству, указание ему его настоящей стоимости, той, которая должна быть, по мнению Константина? Просто показывает первоначальную неразвитость вкуса, и простоты в искусстве он не понимает точно так же, как он приказывает пестрить потолок самыми яркими красками и веселится душой, смотря на это безобразие. --
   Я решительно сбит с панталыку. Все последнее время, весь 1848 год постоянно разбивались мои с таким трудом усвоенные верования, и теперь не осталось для меня ни одной человеческой истины, о которой нельзя было бы сказать и pro и contra {За и против (лат.).}; я потерял всякую веру и в ум человеческий, и в наши выводы и соображения, и в логику, и в жизнь5. Есть Нравственная Истина, но я не умею согласить ее с жизнью, а отречься от жизни недостает сил. Оттого-то такая тоска, такая скука нянчиться с ношею своей жизни. -- Вдобавок стихи не пишутся. По крайней мере, за стихами я забываю все эти вопросы, и, дурно ли, хорошо, грешно или безгрешно, я жажду этих наслаждений, от которых, по крайней мере, не вижу видимого зла. Мы ведь все более или менее язычники, и для нас еще полезно нравственное влияние поэзии; мы еще можем применить и к себе: artes molliunt mores, искусства смягчают нравы.
   Прощайте. Донесения м<инист>ру о расколе не посылал, потому что не кончилось еще одно обстоятельство, для которого и еду завтра в Романов и завтра же вернусь. Тут к общему вопросу присоединяются случайные обстоятельства, временные, местные, личные, которые могут получить значение общее и путают дело. Обнимаю вас, милый отесинька и милая маменька, и цалую ваши ручки, будьте здоровы. Как это Олиньке не стыдно было испортить действие декокта! Что же теперь? Обнимаю Константина, Веру, Надичку, Любу, Олиньку и всех сестер.

Ваш И. А.

   Если вас очень беспокоят мухи, то вот лучшее средство: купить в аптеке квассию6 и обварить его кипятком, приготовить как чай и потом, вместе с трухой, выложить на тарелки и посыпать мелким сахаром. Действие удивительное. --
   

11

   

1849 г<ода> июля 16. Субб<ота>. Рыбинск.

   В четверг я получил письмо ваше, милые мои отесинька и маменька, писанное 11-го июля; стало быть, письма доходят довольно скоро. Слава Богу, что Вера уже переехала в деревню. Дай Бог, чтоб ей было там лучше, чем в Москве, да и деревенский воздух должен на нее хорошо действовать. Погода стоит чудная: тихая, теплая, ночи очаровательные. Но я выключаю нынешнее лето из своей жизни. Это лето для меня не в счет. Но, Господи, что это за красота лето! Не могу без ужаса подумать, что оно скоро кончится, что вот уже скоро и Ильин день1, когда вода дрогнет, а потом опять примемся мы проживать осень и зиму! В воскресенье ездил я в Романов-Борисоглебск (верст 45 отсюда) и вечером воротился же назад. Ехал я в самый жар и как наслаждался тем, что меня печет солнце! Красное лето: что может быть его лучше! Бог с ним, с этим снежным величием: красота только в живой жизни, в красках жизни, в движении жизни. Ах, да что уж об этом и говорить. Пахнет на меня, среди всего этого бумажного дрязга, в открытое окно теплый низовой ветер с юга и вдруг смутит, собьет с толку все деловые соображения, пахнет и потянет за собою всю душу, так что иногда рассердишься, отмахнешься рукой от наваждения этой красоты и упрямее уставишься в дело.
   И в самом деле -- к делу. На днях приехал сын Ив<ана> Семеныча и возвестил мне, что хлеб наш уже в Ярославле и нынче должен быть сюда. По контракту он имеет права стоять в судах три недели. Я думал сначала отослать сына Ив<ана> Семеныча обратно, но потом сообразил, что мне, при своих занятиях, при отсутствии князя Ухтомского (который не возвращался и чуть ли не проехал с женою в Петербург), невозможно и неприлично искать покупщиков на базаре. Здесь же все дела делаются на базаре, в трактирах и т.п. Биржа выстроена, но никто ее не посещает, хотя огромная зала на берегу Волги, с двумя балконами, в жаркое время лучше вонючего здешнего базара. Но татарское слово базар больше сохраняет прав, нежели "биржа", и я нисколько не прочь против этих собраний на чистом воздухе, если б это действительно было на чистом воздухе. Мне же как чиновнику сноваться там нейдет. Поэтому я и думаю теперь оставить здесь этого сына, с тем однако же, что он будет приводить ко мне покупщиков, которых я приказал ему искать между купцами других губерний, а не Ярославской. Мука наша вовсе не лучшая. Здесь низовая мука наших мест называется камскою и ценится совсем невысоко. Моршанская мука, какая-то ласковская мука ставятся гораздо выше. Цены не поднимаются, но и не упадают. Здесь цены зависят не столько от урожая, сколько от требований в Петербурге, от требований из-за границы. В Петербурге столько осталось непроданного хлеба, столько запасов, что если б правительство не подоспело тогда на помощь, позволив купцам закладывать эти запасы в Коммерческом банке, то, по уверению самих купцов, многие бы лопнули, потому что уложили весь капитал в хлеб. Купцы выжидают, а потому и я решился выждать немного. Остается еще три недели: каждая почта из Петербурга может изменить обстоятельства.
   На этой неделе, отправив в хозяйственный д<епартамен>т2 огромную ведомость по ревизии топографической съемки городов, в то же время отправил я и м<инист>ру в собственные руки записку о расколе и о единоверии3 в здешней губернии и в Романове-Борисоглебске в особенности. Разумеется, все это было сделано, так сказать, запоем: на одну записку пошла целая ночь, но зато все же легче на душе, одной заботы избавился. Не знаю, как найдет это все м<инист>р. Записка написана очень резко и противоречит несколько его взглядам о единоверии вообще4. Я же против единоверческой церкви -- решительно, для здешнего раскола. Действия Алябьева я не разбираю, даже имени его не упоминаю в записке, опровергаю только -- не действия, но взгляд на раскол "бывшего здесь в прошлом году чиновника м<инистерст>ва"5. Да потом пришло мне в голову, что теперь лето, когда делами занимаются в Петербурге тихо, когда все разъехались по дачам и сам м<инист>р на даче, и хоть там ему досужнее и он, верно, прочтет эту записку сам, но движение по ней будет вялое. Но что ж было делать? Мне приказано было немедленно донести, а я здесь скоро два месяца. В Рыбинске придется оставаться мне еще долго. Чем более всматриваюсь я в рыбинское купечество, тем хуже оно мне кажется. Здесь есть, правда, общинный дух, созданный единством интересов торговых, есть признание прав "общества", но это скорее дух корпорации, стремящейся к монополии Рыбинска относительно других городов, к стеснению иногородных, не рыбинских купцов и проч. "Граждана" города Рыбинска, как говорят они, должны иметь преимущества перед всеми гражданами других городов и облагают иногородных большими акцизами. Это ведет меня к оценке общин отдельных на Руси, и я вспомнил, что Новгород был тиран-город в отношениях своих к принадлежавшим ему землям, селам и городам6. Разумеется, следовало бы, чтоб отдельные общины постоянно сознавали себя членами одной обширной общины. -- Что еще удивительно, так это то, что в Рыбинске, кроме чисто выгодных предприятий, общество не склонно ни на какие пожертвования. В самом деле, в этом городе, где только ленивый не богатеет, где торговцы квасом в хорошую навигацию продают одного квасу на 1000 р<ублей> в день, ни одного благотворительного учреждения (такого рода учреждения, которое вовсе не противоречит нашим взглядам на общественную благотворительность), напр<имер>, больницы, богадельни и проч. Все это может быть сделано только общими средствами и не мешает частной благотворительности, особенно больницы. Здесь есть две маленькие больницы, содержимые из городских доходов, по распоряжению правительства, но не из пожертвований. Ни один богач не пожертвовал денег -- хоть на украшение города, напротив того -- эти богачи так жадны к деньгам, что дорожат каждым грошом. Здешний аристократ-купец, пресловутый Федор Тюменев, богач и раскольник, в чести у знатных и добившийся крестика7, устроил, напр<имер>, на самом видном месте, почти рядом с церковью, кабак -- в "Красном гостином ряду". Я, впрочем, с этим аристократом уже учинил войну. В Москве и в других городах купцы гораздо благотворительнее. -- В бедном городке, каков Романов-Борисоглебск, существует 9 церквей. Здесь, в этом обширном городе, существует всего три, да и то больше построенные вкладами иногородных. -- С каким удовольствием переходят мои глаза на сухопарого мужика, поющего песни! Судорабочие, бурлаки, водоливы со всех губерний приходят сюда летом и гуляют в ожидании новой трудной работы. Правда, что когда они стоят тысячами на берегу, то воздух сгущается невыносимо, но когда они отдельными партиями ходят немного пьяные (это каждый день) по улицам и поют песни, не обращая внимания ни на кого, так на них смотреть весело. Здесь случается мне слышать чудесные песни по мотиву. Напр<имер>, вы не услышите в Москве мужика, поющего песнь "Не белы-то снега" и проч. Это поется, и скверным образом, только в трактирах, на театре, но здесь, где сходятся с разных отдаленных концов, я слышал и эту песню и другие, не фабричные. Это все не ярославские мужики, не торгующие. Бодрый, веселый, трудящийся народ, без древнего боярского или современного купеческого брюха, без сановитой дородности, без спеси, без претензий! От него не требуешь ни образованности, ни сведений, в нем только то, что дала ему природа и воздух христианского мира... Зато и бесцеремонен, нечего сказать. -- Впрочем, крестьянин везде лучше других8. --
   Как я рад, что Смирнова наконец в Калуге9, воротилась к своему посту и к своим обязанностям. Я не знал этого до вашего письма. Что Самарин: есть ли об нем какое-нибудь разрешение10. Прощайте, милые мои отесинька и маменька, будьте здоровы. Крепко обнимаю Константина и всех сестер. Здесь есть ягода, которая, говорят, нигде более не ростет: поленика. Дух от нее чудесный. Я заказал из нее варенье и, когда будет похолоднее, пришлю к вам, потому что теперь может испортиться11. Прощайте.

Ваш И. Акс.

   

12

   

23 июля 1849 г<ода>. Суббота. Рыбинск.

   Что это значит, что вот уже две почты сряду я не получал от вас писем. Последнее ваше письмо получено было мной еще в четверг на прошедшей неделе, но ни в воскресенье, ни в этот четверг писем не было1. Подожду до завтрашнего дня: завтра придет почта часу во 2-м пополудни. "Дай Бог, чтоб этому причиною был приезд гостей или какая другая деревенская помеха. -- Из Петербурга тоже никакой бумаги не получал, словом, на нынешней неделе почта меня нисколько не удовольствовала, хотя я люблю получать с ней даже казенные пакеты и время-то считаю от почты до почты. -- Вчера был я на беспоповщинских похоронах. Свалился один из столбов этой секты, 82-летний старик, купец Василий Миклютин, родной дядя моего хозяина. Отец этого старика и отца моего хозяина был раскольник; из сыновей один остался раскольником, другой обратился к православию и был одним из усерднейших православных; поколение последнего, разумеется, также все православное. У Василия же Миклютина 4 сына, лишенных им наследства, ничем непривязаны к расколу, внуки его ждали смерти деда, чтоб оставить секту, и, таким образом, смерть этого старика сильно ослабит последние остатки беспоповщины в Рыбинске. -- Полиция позволила им совершить похоронный обряд, но только вечером. Я был при выносе. Народа (православного) столпилось много: мальчишек, солдат и разных зевак. -- Увидав меня на улице, хозяин мой, племянник и душеприказчик умершего (хотя и православный, но по случаю устранения сыновей от наследства), вышел ко мне и спросил: "Следует ли петь на улицах?" Я не посоветовал, чтобы их же избавить от насмешек и оскорблений, воображая, что как скоро выйдет хор старых девок (у них все бабы и девки служат) и запоет гнуся, по обычаю, то поднимется просто хохот; пусть уж поют, придя на кладбище. Они так и сделали. С 50 женщин с головами, покрытыми черными платками, городских и пришедших из деревень, последовали за гробом на кладбище, куда я не пошел2, и там отслужили по-своему. Мне любопытно было видеть впечатление, какое производила на зрителей эта процессия: все смотрели или с омерзением, или с насмешкой. "Ну, что?" -- спросил я Афанасья, когда он воротился оттуда. "Горько, отвратительно горько", -- отвечал он и при этом стал удивляться, что правительство до сих пор это терпит и позволяет им искажать веру; по его мнению, всех бы следовало разослать в Сибирь или наказать... Мне не раз случалось слышать от людей этого сословия подобные советы. Он же рассказывал мне, что лет 6 или больше тому назад помещик Соковнин купил имение в Тульской губернии и узнал, что крестьяне все держатся какой-то ереси и не едят свиного мяса. Помещик задал праздник, пригласил крестьян, поподчивал их сначала водкой, а потом и свининой, никто не стал есть и на спрос: почему? они признались, что держатся такого-то толка. Тогда Соковнин всех отказавшихся от свинины пересек, приставил к ним 5 приказчиков, заставил крестьян всех окреститься и, наконец, уничтожил ересь, так что теперь крестьяне, по словам Афанасья, сами довольны и благодарят помещика, что выгнал из них дурь, доставшуюся по наследству! Я против этих мер несмотря на успех, однако же и я убедился опытом, и именно здесь, что строгость, с одной стороны, без грубого насилия, и страх, с другой, во многих местах очень полезны. При этом только надобно взвешивать силу убеждения. Бывают такого рода слабые люди, которые ждут толчка, побуждения, которые рады, если правительство придет к ним на помощь! Многие из них, вполне сознавая свое заблуждение, не решаются однако оставить его, отчасти потому, что боятся насмешек со стороны товарищей, отчасти потому, что отец и дед исповедовали то же, и ждут некоторого принуждения. Разумеется, тут вся мудрость состоит в том, чтоб принуждение это не переходило границ, ибо тогда оно и слабые характеры превратит в твердые. Разумеется также, что меры, с успехом употребленные в Ярославской губернии, ни под каким видом не могут быть употреблены в Бессарабии, где и характеры другие, да и местность опасная3. Нельзя также слишком увлекаться уважением к убеждению. Можно, пожалуй, получить убеждение, что резать людей, жечь дома и производить гнуснейший разврат необходимо для спасения души. Если человек только напустил на себя такую дурь, то от этого легко вылечивается и строгостью; если же убеждение дошло до фанатизма, то следует лишить возможности делать зло, хотя, впрочем, всякий сектатор более или менее пропагандист. Жду с завтрашнею почтой окончательного уведомления об успехе затеянной мною с одним священником и отчасти при содействии губернатора операции, безо всякого вмешательства полиции и видимого участия должностных лиц, в Романове-Борисоглебске и тогда сообщу вам. На этой неделе приезжал ко мне этот священник для переговоров, и дело, я думаю, скоро кончится4. -- К счастию моему, здешний мой хозяин, родственник умершего, имеет возможность сообщать мне также много любопытного. После дяди его осталась большая библиотека, говорят, книг и рукописей раскольнических, на которые я имею виды и которые обещали мне завтра принесть для просмотра. -- На этой неделе также была свадьба одной родственницы моего хозяина. Это крестьянка, вышедшая замуж за здешнего мещанина. Я видел невесту перед венцом: французское платье, вуаль или уваль, как они говорят, плечи обнаженные, шляпка с перьями! Какой здесь в Рыбинске странный обычай. Священник не ждет в церкви, а вместе с женихом приезжает к одетой уже невесте (тут всегда и закуска) и потом с нею (т.е. в общем поезде, впереди) отправляется в церковь.
   Сейчас был у меня сын Ивана Семеныча, потом голова, потом еще один купец. Что прикажете делать? Цены не только не поднимаются, но стали слабеть. Все считают -- не выгоды свои, а убытки. Все продавцы, покупателей нет. Это просто удивительно. Ожидали, что прекращение войны в Дании5 принесет требования из-за границы и приведет корабли, но требований никаких нет. За овес наш дают 6 р<ублей> 50 к<опеек>; я думаю, что надо продать, потому что рискуешь вовсе не продать и потому что большая часть симбирских и оренбургских помещиков продали еще дешевле. Два, три покупателя, которые есть, прижимают всячески. Теперь здесь цены гораздо ниже, нежели у нас на месте, и тот же самый купец, который торговал хлеб наш еще там, теперь здесь и этой цены дать никак не соглашается. Но, впрочем, нельзя и винить за то, что Гриша или Ив<ан> Семенович сделал такую ошибку. Или все купцы наши не очень прозорливы, или действительно нельзя было предвидеть, только все говорят, что непостижимее того, что случилось с хлебной торговлей летом, ничего нет. Ну да купцу ничего, он выждет. -- Евграф6, со слов своего отца, говорит, что несмотря ни на что, он не советует отказываться Грише от Головкина7, что это просто клад и проч. -- Вот и Ильин день прошел. В этот день грозы не было, зато после Ильина дня каждый день грозы. Нынче только немного охладилась атмосфера, а то были все теплые дожди: немного нагулялись нынешним летом сестры8. Я уж говорю так, как будто лето прошло: июль в исходе, август уже не лето... Как грустно!..
   Я продолжаю работать, как прежде; несколько времени работа стала не спориться, пошла вялее; одолевала тоска, но теперь опять, кажется, пошла живее. Топографов своих разослал по городам, так что остался теперь решительно без помощника. -- Здесь довольно большое общество, если хотите, но я мало с ним знаком; бываю иногда у здешнего городового доктора, славного малого, воспитанника Моск<овского> университета, Ивана Францевича Фандер Фласа! Он и жена его превосходные музыканты и немцы, живут пресчастливо, аккомпанируя друг другу (он на скрипке, она на рояли). Впрочем, эта немецкая чета совершенно обруселая и почти забыла немецкий язык. Жена его -- тоже из Москвы -- какая-то Цумиллер или что-то в этом роде. Мне даже досадно, что отводить душу приходится у немца, да что же делать? Русские купцы невыносимо скучны или скрытны; если и попадется между ними такой, с которым можно говорить не об одной муке, так все же этот человек не стоит со мною на одном уровне...9 Такое наше положение. Мы охотники рассуждать о предмете, нам необходимо сейчас его понять, определить, поставить в стойло системы; это уже наша вторая природа, и это составляет огромную нашу разницу с прочими сословиями, и Константин не ощущает вполне эту разницу. Наблюдать и понимать или жить одной жизнью -- две вещи совершенно разные10. Прощайте, дай Бог получить завтра от вас письма, цалую ваши ручки, милый отесинька и милая маменька, будьте здоровы. Обнимаю Константина, Веру, Олиньку, Надю, Любу и всех сестер.

Ваш И. А.

   

13

   

30 июля 1849 г<ода>. Суббота. Рыбинск.

   30-е июля! Значит, послезавтра 1-ое августа! Вывод, конечно, верный, но и очень грустный: только месяц до осени. На этой неделе я получил два письма от вас: одно в воскресенье из Москвы, когда Вы, милый отесинька, провожали Над<ежду> Тимофеевну1, другое в середу -- из деревни. В 1-м Константин обещал написать, а во 2-м и действительно написал письмо2. Очень ему благодарен и буду отвечать...3 На нынешней неделе в понедельник я ездил в Ярославль и воротился оттуда в середу вечером. Ездил я туда по просьбе Бутурлина и архиерея для личных совещаний по одному обстоятельству, касающемуся раскольников. Дожди были проливные, дорога адская. Надобно сказать правду, самое скучное в этой службе нянчиться с такими губернаторами, каков Бутурлин, и быть с ними в дружеских сношениях. Тоска ужасная толковать по целым часам с самодовольною, хотя и доброю, пустоголовою властью. -- Из Петербурга от одного из наших чиновников получил письмо; в котором он пишет, что рапорт мой о раскольниках получен и лежит у министра и что мне вышел чин надв<орного> советника4 за выслугу лет со старшинством. Не понимаю, отчего Грише не дают этого чина5 также за выслугу лет. С нынешнею почтой посылаю второй и последний рапорт м<инист>ру о раскольниках, также очень важный; теперь остается только писать о пошехонских лесах, ну да это со временем. Только что кончил писать этот рапорт и принялся за письмо к вам. Обращаюсь к вашему письму. Гриша просто для меня непонятен. Как он сам не пожелает толком, ясно, спокойно и отчетливо взвесить все дело, порешить все недоразумения, высказать свои объяснения и оправдания!6 Конечно, странно, что он не побывал на Серных водах у Над<ежды> Тим<офеевны>, когда в прошлом году Софья была на меня в претензии за то, что я с Серных вод7 не приехал в Языкове8, где никого, кроме брата, и не было9. Воображаю, как Шишков суетился и оживлял Серные воды; он безумный мот, но смотреть на него весело. -- Варенье из поленики готово, только еще не успели уложить его... Хлеб не только не потонул, но и не испортился; да беда в том, что с рук не сходит. Торговал овес один казанский купец и, уезжая в Ярославль, я уполномочил продавать его по 6 р<ублей> 75 к<опеек> за куль (выше этой цены еще не было), тот давал 6 р<ублей> 50 к<опеек> асс<игнациями>, а потом и за эту цену взять не согласился. Муку продавать нельзя, потому что она под овсом. Я читал письма одного купца с низу, который приказывает вновь сплавить свой хлеб из Рыбинска к низовым пристаням, потому что там цены дороже. Нам и на это рисковать нельзя, во 1-х, потому что деньги нужны; во 2-х, что и судно, в котором погружен хлеб, по распродаже хлеба назначено за негодностью в сломку. Если будут давать 6 р<ублей> 50 к<опеек> и сейчас выложат деньги, то я думаю, овес надобно продать не медля. -- Нам, видно, уж особенное несчастие: надо же было сплавить хлеб в Рыбинск, когда дома не только по расчету, но и за всеми расчетами цены выше. Все купцы откладывают продажу от почты до почты и в почтовый день просто осаждают контору, требуя писем, так что подлецы-почтальоны никогда писем и не разносят, а раздают в конторе и получают за это деньги. Вот и я решился подождать завтрашней петербургской почты, но на будущей неделе непременно что-нибудь да продам!..
   Кажется, после стольких дождей настанет ведро; по крайней мере, нынче день ясный, хотя и не жаркий. Проездом я видел, что рожь просто полегла, а грибов по сторонам дороги пропасть! Как жаль, что бедные сестры и гулять даже не могут! Авось теперь станет посуше, и вы будете опять все вместе отправляться по грибы. --
   Из приобретенных мною после умершего беспоповщинца рукописей одна -- просто драгоценность. Это книга, писанная полууставом10, по-славянски (разумеется, она переписана и не древняя), содержащая в себе историю первых времен раскола11 и бегствующего иерейства и, кроме того, все доводы беспоповщинской секты, чрызвычайно умно и бойко изложенные. Есть целые разговоры между приемлющими иерейство и неприемлющими: разговаривают "Пришедый" и "Аз". Разумеется, разговор кончается всегда тем, что Пришедый со слезами на глазах благодарит Аза за обращение на путь истины и присоединяется к беспоповщине. Кто этот знаменитый Аз или Я, не знаю; я показывал эту книгу одному поповщинцу, так он сказал мне, что это одна из самых редких книг. Другая книга, исполненная всяких вздорных басней и претензий на славянское витийство, -- "Описание осады Соловецкой обители". Третья книга или рукопись -- об антихристе, где тонким образом дают чувствовать, что чуть ли этот антихрист не Феофан Прокопович12, который из "ереси в ересь отклоняет". Впрочем, я ее только так слегка просмотрел. Хочу послать их на просмотр Надеждину, так как он уже довольно знаком с раскольничьей библиографией и может почерпнуть отсюда важные указания для внутренней истории раскола13..-- Вы спрашиваете, милый отесинька, когда я могу с вами увидеться? Едва ли это может случиться раньше Рождества и Святок14. -- Дела ведь просто тьма, а теперь и лето, в которое производятся все топографические работы, и я постоянно должен за ними наблюдать и представлять ежемесячные о них отчеты в департамент. Вы не пишете ни слова про Самарина и про других знакомых: что они? Получил ли Самарин позволение ехать в отпуск в Симбирскую губернию?15
   Однако мне надобно торопиться, потому что сейчас придет топограф с планами, которыми я и займусь до вечера; уже скоро 4 часа, а письма к вам раньше я не успел приготовить потому, что со вчерашнего дня готовил свой рапорт к министру. Прощайте, милые мои отесинька и маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки и обнимаю Константина, Веру и всех сестер. Вы ничего не пишете, продолжает ли Олинька принимать свой декокт, а Вера брать свои души... Прощайте, будьте здоровы. Постараюсь написать во вторник. Завтра воскресенье, в Рыбинске для меня приятный день, потому что в этот день приходят две почты: московская и петербургская, а с последней и газеты, которые выписывает мой хозяин.

Ваш Ив. А.

   Кланяюсь Анне Севастьяновне16-
   

14

   

1849 г<ода> августа 6-го. Суббота. Рыбинск.

   Поздравляю вас с праздником1, милые мои отесинька и маменька, а если кто из вас говел, то поздравляю и с причащением. На нынешней неделе я не получил от вас ни одного письма, т.е. уже почти 10 дней, и решительно не понимаю, что может быть этому причиной. Если я нахожу возможность писать каждую неделю, то в нашем доме этой возможности еще более; слава Богу, есть кому писать, особенно в дождливое время, когда и гулять нельзя. С нетерпением жду завтрашней почты.
   Впрочем, на этой неделе почта ниоткуда не привезла мне известий: несколько казенных бумаг пустого содержания -- вот и все. А я ждал от вас письма и потому, чтобы решиться с хлебом. У нас 1000 кулей должно быть в Сенгилеях2, где очень хорошие цены, и если там продано выгодно, то можно было бы смелее действовать здесь. Некоторые советуют даже выгрузить хлеб и сложить в здешних анбарах для того, чтобы продать его на будущий год или осенью, если цены поднимутся. Но все это хорошо делать купцам с деньгами, а нам деньги нужны на прожиток. Овес стал дешевле, так что теперь и 6 р<ублей> 50 к<опеек> никто не дает. Все откладывают от почты до почты и продешевили хлеб. Один казанский купец Ненюков торгует у меня всю муку и весь овес: за муку 11 р<ублей>, за овес 6 р<ублей> 25 коп<еек> и отдает все деньги. Хоть и обидно видеть, что в самом начале можно было бы взять за овес 6 <рублей> 50 к<опеек> и даже немного больше, но, видя беспрерывное понижение цен, боюсь, что придется потом продавать и по 5 р<ублей>. Некоторые сильно нуждающиеся в деньгах помещики продают уже и теперь по 6 рублей, и они-то всегда и сбивают цены: им только чтобы продать и что-нибудь получить. Если я продам за ту цену, которую вам дает Ненюков, и вышлю вам эти деньги, то сколько их останется вам, за уплатою процентов3, и до каких пор они хватят? -- Торговля -- такое дело, что купцы непременно должны составлять особое сословие. Они все знают друг друга, без чего и не может быть торгового доверия; помнят не только каждый свою продажу и покупку, но учитывают и чужие расходы и доходы; здесь в Рыбинске, в центре хлебной торговли, они получают в одно время письма из Петербурга и из Астрахани и знают все торговые цены на всех хлебных пристанях волжской системы. Дон и Двина -- это уже системы особенные. Стоит только получиться известию, что цены в Петербурге поднялись, то вмиг поскачут отсюда приказчики в Моршанск, в Симбирск, в Самару, в Уфу, во все низовые губернии, географию которых они знают, как свои 5 пальцев... Нельзя не удивиться постоянству и. настойчивости купца. Для того, чтобы провезти хлеб от Саратова в Петербург вверх по Волге, хлопот -- страшно сказать сколько. Возня с казною, с лоцманами, с бурлаками, с коноводами, с перегрузкой, с крючниками... все это стоит больших денег! Ведь эти купцы везде поплатятся: они содержат всюду офицеров корпуса путей сообщений, заведывающих судоходными дистанциями, -- когда предъявляют им свои накладные. Между тем, этот волжский бассейн или, лучше сказать, эта торговля по Волге, от Астрахани до Архангельска, от Астрахани до Петербурга, кормит и содержит в постоянной деятельности целые десятки милльонов рук. Если взять в соображение одно производство барок, канатов и снастей, так огромность цифр испугает вас. Пословица говорит: купец торгует и век горюет; крестьянин пашет да песенки поет. -- Зато купцы до такой степени свыкаются с своим занятием, что торговля ему делается необходима иногда даже вовсе не ради барыша. Эта постоянная лотерея, это состояние между страхом и надеждою, этот "рыск", как они говорят, становится для него второю природой. Я знаю многих богатых оптовых торговцев, которые держат даже розничные лавки, так, единственно для утешения, чтоб посидеть в ней, потолковать. "Пойду, поторгую", -- говорит мне недавно один богатый купец, у которого, может быть, тысяч на 200 серебром хлеба в Петербурге, и отправляется в лавку, где сиделец его продает муку фунтами... На своем грязном и вонючем базаре они собираются два раза в день, сообщают друг другу письма, делают дела на сотни тысяч рублей, но окончательно обсуживают их в трактире. Разумеется, тут пускают часто фальшивые слухи, даже пишут фальшивые письма, и на этом базаре новичка или нашего брата как раз собьют с толку; а биржа с своей огромной залой стоит пустая, хотя в ней сведения собираются только несомненные и достоверные, хотя в ней и висят географические карты, получаются газеты. У купцов друг для друга есть свой банк, свои банкиры. Каждый, пользующийся доверием, может без росписки и легко набрать огромные суммы, но если он обманет, если он окажется несостоятельным, то вмиг это разносится по всему купечеству, и уже ему не верят ни копейки, а без кредита торговать нельзя.
   Сейчас воротился от обедни. Вот давка-то! Церквей здесь мало, всего 3, а народу много. Собственного народонаселения Рыбинска несколько тысяч, зато приливающего летом -- более 100 т<ысяч>. -- На нынешней же неделе получил я уведомление об окончании затеянной мною операции относительно присоединения раскольников Романова-Борисоглебска к православию. По-настоящему, мне уже теперь здесь и делать нечего, если б поручение ограничивалось одними раскольниками. Жду с нетерпением ответа на свои рапорты. Они такого рода, что не могут оставаться без ответа. Я бы вам послал их прочесть, но они требуют непременно личных комментарий. Но какой противный народ это -- наши попы; если б они действовали всегда так, как предписывает им должность, так раскол в десять раз был бы слабее; а они, напротив, так равнодушны к убеждениям религиозным, что обращают внимание не на качество, а на количество паствы4. Я пишу с нынешней почтой борисоглебскому протопопу, говорю ему, что теперь, когда уже мы связали раскольников человеческими узами, необходимо действовать на них постоянно духовным убеждением', увещевать их искренним, жарким словом, чтоб они наложили на себя и духовные узы. Без этого дело человеческой мудрости рушится как раз. Я с своей стороны сделал свое дело, исполнил то, что приходилось на долю правительственной мудрости, но с досадой и грустью вижу, что оно не поддерживается нравственною, духовною, теплою силой. -- Эта поповская каста требует непременного преобразования. Разумеется, для этих должностей необходимы люди специально образованные, потому что в нашей церкви не простая, отвлеченная вера и не только нравственное учение, но тысячи обрядов и полудогматов, за которые народ держится крепче, чем за самый догмат, и которые все имеют свою историю и духовную литературу. Вы укажете на Кузьму Ивановича5. Да Кузьма Иванович советует плевать и креститься на перекрестках, будет сбит с толку каждым раскольником и ни одного не обратит. -- На днях попалась мне книжка творений Св<ятых> Отцов за 1847 г<од>: в ней помещены стихотворения Григория Богослова6. Это решительный поэт! Как я ему обрадовался! Советую Константину обратить на него внимание и Гоголю также7. Видно, как он наслаждается сам красотою образов и выражений. Его послание к женщинам очень хорошо!.. Между прочим, он осуждает в женщине "ноги, идущие борзо".
   Прощайте, мои милые отесинька и маменька, дай Бог узнать, что вы все здоровы, и что только пустые причины и лень могли лишить меня писем. Обнимаю Константина и всех сестер, --

Ваш Ив. Аксаков.

   

15

9 августа 1849 г<ода>. Рыбинск. Середа.

   Наконец, я получил ваше письмо, милый мой отесинька и милая маменька, в прошедшее воскресенье. Хоть вы и пишете, что не пропускали ни одной почты, однако же это письмо, писанное 1-го августа, не знаю почему, не попало во вторник 2-го августа на почту в Троицком посаде, а как видно из штемпеля, отправлено было из Москвы уже 4-го августа и получено мною 7-го.
   Хлеб и овес я продал, хоть и дешево, но дороже других, напр<имер>, дороже татариновского хлеба, Соковнина и прочих симбирских помещиков и то потому, что взял с купца заранее честное слово не сбавлять цены, какие бы худые известия ни привезла почта, но прибавить, если она привезет хорошие. Овес продал по 6 р<ублей> 25 к<опеек>, а мука по 11 р<ублей>. Деньги еще не получал, теперь производится выгрузка. Я не знаю, должен ли я дать что-нибудь сыну Ивана Семеновича?
   Как бы я ни хотел видеть Константина и заставить его проехаться1, однако по некоторым обстоятельствам я не могу взять на себя пригласить его в Рыбинск теперь. Месяцем раньше -- другое дело. Знаю, что он будет ломать себе голову и придумывать этому разные объяснения, но дело просто и, как скоро я оставлю Рыбинск, тотчас же объяснится. А потому прошу об нем и не ломать себе головы. -- Из Петербурга ничего не получал до сих пор. Что-то привезет завтрашняя почта. -- Прощайте, я писал вам нынче для того, чтоб возвестить вам продажу хлеба, хоть и не очень веселую. Да что же делать? Нам в торговых оборотах судьба решительно не благоприятствует. Деньги я найду способ вам доставить. Цалую ваши ручки, обнимаю Константина и всех сестер.

Ваш Ив. Акс.

   

16

   

1849 г<ода> августа 13-го. Суббота.

   Во вторник я писал к вам, милый отесинька и милая маменька, о неприсылке Константина. Теперь это препятствие устранено. Дело состояло вот в чем: уже с неделю господствовало здесь убеждение, что в городе холера; это и предположить было немудрено, потому что она чрезвычайно была сильна здесь и в прошлом году, и потому, что Рыбинск в беспрерывных сношениях с Петербургом. Еще накануне письма был у меня здешний городовой доктор Фандер Флас, хорошо мне знакомый, и удостоверил меня, что холера действительно есть как в больницах, им заведываемых, так и в частной практике. Докторам велено было доносить городничему о каждом новом холерном случае и т.п. Другой доктор, уездный штаб-лекарь (их всего здесь два), на днях донес, что холеры решительно нет и не было и что это все выдумки. Городничий послал эти два противоречащие донесения докторов губернатору, который для решения этого вопроса прислал инспектора врачебной управы. Тот на днях (кажется, третьего дня) решил, что холеры нет и не было и что Флас ошибся. Как бы то ни было, но это значительно подействовало на город, который теперь успокоился и развеселился. -- Поэтому, не решившись тогда приглашать Константина, зная его характер1, я полагаю, что теперь ничто ему мешать не может. Я действительно думаю, что холеры, по крайней мере теперь, нет в городе. К тому же теперь настали такие ясные дни, отзывающиеся, правда, осенью, ибо утра и вечера очень свежи. Если Константин приедет, то мы отправимся с ним вместе в Пошехонь, куда я думаю перебраться недели через три. Впрочем, я считаю для него просто полезным прокатиться по дороге, если бы даже он и не захотел оставаться дольше. -- Мой адрес на Моложской улице в доме купца Андрея Миклютина. -- Во всяком случае, вы мне напишите насчет денег: как вам их переслать. Если Константин не приедет, то я могу послать их по почте или достать переводное письмо. -- Теперь об овсе и хлебе. Хорошо я сделал, что решился продать. Цены беспрестанно дешевеют: муку дороже 10 р<ублей> 50 к<опеек> асс<игнациями> уже не продают. Вчера окончательно перегрузили наш овес и муку на суда Ненюкова. Но при разгрузке муки оказалось, что в 472-х кулях мука села. Я думаю, вы знаете этот термин: говорят, это значит: сгорела, слеглась и что-то такое в этом роде. Как бы то ни было, только покупщик ее забраковал и не взял. Хотя сын Ив<ана> Сем<еновича> и уверял меня сначала, что мука не должна оказаться севшею, но теперь объясняет, что хлеб, должно быть, старый, сушеный соломою, отсыревший. Как Ненюков от этих 472-х кулей отказался, то я продал их поставщику, т.е. хозяину машины за 10 р<ублей> асс<игнациями> в зачет платы за поставку. Сию минуту только сделал эти распоряжения. Денег еще не получал. -- Что тут прикажете делать! Решительно нашим спекуляциям судьба не благоприятствует. --
   Зато грибов, говорят, нынешним летом премножество и ягод также. Владимирская, очень хорошая, вишня по 40 коп<еек> асс<игнациями> фунт. Я хочу на днях отправиться на Юг... Вы уже думаете, на тот юг, где теплее, где природа лучше... Нисколько. Югом называется лежащий к северу от Рыбинска, верстах в 20, монастырь или пустынь Югская; есть даже образ Югской Божией Матери. Говорят, местоположение очень хорошее, и распорядок общежития напоминает собой Оптину пустынь2. Сокращенно монастырь не называют иначе, как Юг или Юга... Думаю ехать туда на Успеньев день3, с которым вас, а равно и с окончанием поста заранее поздравляю4. -- На нынешней неделе проходил здесь слон, подаренный государю от бухарского хана. Свиту слона составляют несколько человек бухарцев и чиновник Оренбургской губернии. Я ошибся, сказав, что он проходил. Он плыл; в Нижнем Новгороде его погрузили на тихвинку, так называется лодка или судно особой конструкции. На рыбинской пристани он стоял сутки, потому что здесь запасались хлебом. Кормят его белым печеным хлебом, которого он съедает пуда два в день, да 20 фунтов сахару, да 10 фунтов масла. Весь город ездил его смотреть, и я в том числе. Слона видел в 1-й раз: зверь довольно безобразный, но умный и кроткий. Из Индостана в Петербург!.. Забавно то, что он во многих местах поправил дороги. До Нижнего он шел пешком и, как он очень труслив, то вступил на мост и почувствовал его жидкость, сейчас обращается назад. Нечего делать: строят мост крепкий, так чтобы слон не изволил опасаться! У него есть для мостовой и полусапожки. -- Вечером того же дня эти бухарцы были в театре, в ложе, где отличался "русский Геркулес или Раппо5, жонглер и акробат ярославский Семен Ляпин6, долгое время по страсти изучавший это искусство и показывающий удивительные опыты с досужеством русской силы, сметливости и ловкости". Так сказано было в афише. Видите, сколько веселостей! Из Петербурга ничего не отвечают. Я, наконец, вздумал, что глупо мне, наконец, находиться в таком постоянном ожидании от почты до почты, что, пожалуй, можно так прождать годы и что именно то, чего сильно ждешь и хочешь, нарочно не случится, и потому откинул уже всякую мысль о возможности избавить себя от своего скучного поручения. Рассчитав все, я полагаю, что при благоприятных обстоятельствах к зиме будущего 1850 года я должен покончить с Ярославской губернией. Теперь думаю из Рыбинска в сентябре попасть в Пошехонье, из Пошехонья в октябре прямо проеду в Углич, минуя Мышкин и Мологу, а в ноябре, в конце, возвращусь в Ярославль, где останусь декабрь (съезжу только к вам на Святки), генварь, и в феврале отправлюсь на ярмарку в Ростов и останусь там месяца полтора. В марте вернусь в Ярославль, покончу с ним, потом летом разделаюсь с Любимом, Даниловым, Мологою и Мышкиным, осенью все недоделанное доделаю и -- конец. Но какая скука, Боже мой! Хоть бы один город отделать разом, а то теперь у меня нет ничего конченного. --
   Вы спрашиваете меня об этой, часто упоминаемой мной операции. Я, кажется, уже отвечал вам, что она заключается в присоединении целого раскольничьего города Романова-Борисоглебска к православию посредством собственного их от себя прошения. Простее сказать -- это новые путы, которыми сам себя удавливает подлый здешний раскол; мера дипломатическая, правительственная, но уже оказывающая благодетельные последствия и теперь. Вам это все непонятно; чтоб понять это все, надобно взвесить все местные, даже случайные обстоятельства, которыми мы сумели воспользоваться, надобно прочесть мои рапорты м<инист>ру, которые, без моих толкований, едва ли будут вам понятны. -- Эта мера совершенный сюрприз м<инистерст>ву и не знаю -- одобрит ли оно ее, -- и бешусь, что не получаю оттуда никакого сведения. Что же касается до городского хозяйства, то работаю я ужасно много, да работа как-то не скоро идет. Рыбинск начинает пустеть, и в августе месяце все отправки кончатся. -- Сейчас приходил ко мне Ив<ан> Абрамыч Ненюков. Он сказал мне, что деньги принесет мне на следующей неделе, во вторник или середу. Из денег тысяч 5 серебром откладывает платежом до декабря м<еся>ца; в то время он вышлет эти деньги, куда вы назначите. Хлеб наш уже отправился на место поставки, где Ненюков снял подряд, именно в Кексгольм. Это черт знает где, сейчас взгляну на карту. -- На берегу Ладожского озера, в Финляндии. Из Надёжина в Финляндию!
   Недавно получил я письмо от графа Д<митрия> Н<иколаевича> Толстого (чиновника нашего м<инистерст>ва)7 из Воронежа. Он пишет мне, между прочим, что там в архиерейском доме хранится карета св<ятого> Митрофания8, деланная за границей, великолепная и с какими-то особенными лежачими рессорами. На боках кареты изображены Амуры, Купидоны, Венеры, Грации и т.п. мифологические изображения во всей красе. Граф Толстой предполагает, и это очень вероятно, что карета эта была подарена на смех Петром Великим. Подарок был принят, святой епископ мог и заочно ее принять, но, как видно, ни он, ни преемники его ни разу не употребляли эту карету, потому что не разбилось и стекла, а подгнившие колеса доказывают, что они стояли, не вертясь, на одном месте.
   Прощайте, милый мой отесинька и милая маменька. Завтра не ожидаю от вас письма, потому что на этой неделе получал две почты сряду. Прощайте, цалую ваши ручки, будьте здоровы, обнимаю Константина и всех сестер. Жду вашего ответа о Константине9.

Ваш Ив. Аксаков.

   

17

   

20 августа 1849 г<ода>. Суббота. Рыбинск.

   Вот теперь уже несколько почт сряду получаю я ваши письма, милый мой отесинька и милая маменька. Во многих из них заключаются намеки на разные обстоятельства вашего летнего сезона, которые оставляю до личного свидания. А теперь к делу. Расчет проданному хлебу прилагаю для Вас, милый отесинька, на особой бумажке. Вы продали не на 40 т<ысяч>, а с небольшим на 32 т<ысячи>, из которых, за разными издержками, очищается Вам около 27 т<ысяч>. Я, вероятно, ошибся, написав Вам, что деньги будут получены сполна и все. Их, конечно, и можно было бы получить сполна, но с большею уступкою цены, на что я был не согласен. Таким образом, остальные 5 т<ысяч> р<ублей> сер<ебром> Вы получите в декабре, т.е. никак не позже декабря, а, может быть, и раньше. Я взял в них расписку: это плательщик верный. Но не знаю, удобно ли для Вас такое распоряжение. Напишите мне. Если Вы сильно нуждаетесь теперь же в большей сумме денег, нежели какая посылается (а посылается 2500 р<ублей> сер<ебром>), то, может быть, мне удастся уговорить его дать еще несколько или же передать письмо его другому за наличные деньги. Хозяин мой хлопочет о переводном письме на 2500 р<ублей> сер<ебром>. -- Охотников много, но верных и безотлагательных плательщиков, по предъявлении переводного письма, мало; теперь же имеется в виду один, Рахманов, а потому я и не хочу упустить случая. Цены на муку и овес постоянно дешевеют и теперь выше 6 р<ублей> асс<игнациями> за овес и 10 р<ублей> за муку нельзя и продать. Отсутствие войск из Петербурга1 и прекращение казенных требований там на хлеб -- главною тому причиной, а из-за границы спросов нет никаких. Словом сказать, торговля идет прескверно, а мы, по верному инстинкту, тут-то в нее и пустились.
   Теперь о другом. Я бы желал, чтоб Гриша удержал имение, потому что, по общему уверению всех симбирских торговцев, это клад, это сокровище, это эльдорадо2 и проч. и проч. -- Что же касается до вице-губернаторства, то его, конечно, достать трудно3, впрочем, у Гриши есть путь -- довольно надежный -- брат министра Василий Алекс<еевич> Перовский4. С своей стороны я назову Грише только своих знакомых, которые могут ему помочь советами и указаниями, но не больше. Я сам уже почти год как служу в министерстве, но все не могу получить штатное место5. Во всяком случае, для получения вице-губернаторства необходимы личные хлопоты в Петербурге. Погуляева же никак не назначат6: не в обычае министра утверждать представляемых от губернатора на такие места. -- Боюсь, что вся эта возня кончится тем, что Гриша останется без имения и без вице-губернаторского места с скучною должностью прокурора, которая не открывает ему блестящего карьера, нечего сказать, отчасти по его вине, отчасти по милости его друга и покровителя Пинского7. Сколько лет он в этой должности и не нашел случая отличиться блестящим образом. Разумеется, если служить только с мыслью о посильной пользе, о выполнении выпавшего на жребий долга, вроде гоголевского чиновника в "Театральном разъезде"8, то можно 35 лет оставаться в этой должности. Если же хочешь, чтоб тебя не забыли, то, исполняя так же добросовестно свой долг, напоминай о себе какими-нибудь чиновническими блистательными подвигами. Впрочем, это я говорю, обнажая истину наголо; а в жизни это делается как-то бессознательно, сопровождая друг друга. Горячая деятельность всегда почти приводит к блистательным результатам; если же в этом случае и обманешься в ожиданиях, так в запасе имеешь утешительное сознание, что поступал честно, по долгу, по совести. -- На Пинского я сердит за то, что он дал ход таким дуракам, такой дряни, что опозорил самое Правоведение.--
   Но оставим и это. На нынешней неделе я не получил никаких бумаг, ни писем из м<инистерст>ва; впрочем, я уже и перестал ждать, а теперь думаю только о том, чтобы скорее выбраться из Рыбинска, который мне ужасно надоел, и отправиться в Пошехонь. Там необходимо мне будет съездить к одному помещику, Соковнину, знающему всю подноготную о пошехонских лесах, в пошехонский Андрианов монастырь и в какую-то пустынь, верст 40 за Пошехонью. Кстати, о пустыни. В понедельник, в Успеньин день, ездил я в Югскую общежительную пустынь, верст 18 от Рыбинска. Порядок и благочиние всюду. Это вообще свойство общежительных монастырей, где никто не имеет своей собственности, а всё, начиная от куска хлеба до последней рубашки, выдается из общей монастырской казны. Все братья имеют какое-нибудь определенное занятие на пользу монастыря, который довольно богат своей казной, зато и обстроился в последние 15 лет очень изящно и богато. Устава никакого нет, кроме общего, существующего для всех церквей, с тою разницею, что здесь он с большею строгостью соблюдается; так напр<имер>, обыкновенная всенощная продолжается там 6 часов сряду. Игумен очень строг и не позволяет выкинуть ни полстрочки. Вы не увидите здесь ни жирных монахов, ни суетни в церкви. И это общий характер и в Оптиной общежительной пустыни (в Калужской губернии), и в Саровской... Отстоявши обедню, я вместе со всеми гостями (мужчинами) приглашен был к игумену, отцу Варфоломею, который почему-то оказывал мне особенное внимание; после небольшого угощения (это был их храмовый праздник) отправились мы в трапезу, где усадили меня подле игумена. За трапезой царствует совершенное молчание; никто не смеет говорить, никто не приступает к пище прежде игумена, который крестится и подает знак перед каждым блюдом. Во время обеда читается с кафедры что-нибудь из священных книг. Едят медленно, без жадности. Впрочем, обед был хоть куда. После обеда довольно продолжительный молебныи; затем игумен опять позвал к себе, подарил образок Югской Божией Матери, несколько просвир, разные изделия монастырского токарного ремесла и отпустил нас. -- Обитель эта существует по имени уже более 200 лет, но в настоящем смысле -- не более 70. Основал ее в XVII веке киевский монах Дорофей, которому явилась икона Богородицы. Монахи почитают Дорофея святым, говоря, что если он не прославлен, так потому, что не хочет сделать обитель первоклассным монастырем и лишать ее уединения. -- В монастырской гостинице, где, как водится, все даром, изволь только по усердию жертвовать в пользу монастыря, гостиный монах отец Серафим предложил мне икону своего изделия. Я принял охотно, думал, что она стоит безделицу, а, расплачиваясь при прощаньи, должен был дать за нее 6 рублей сер<ебром>! Делать нечего. Обе иконы и третий образок, купленный мною здесь на ярмарке, посылаю Вам, милая моя маменька, вместе с поленичным вареньем. Из них маленький образок Югской Божией Матери -- освященный. -- Зато отец Серафим утешил меня, сказав такую глупость, что я с полдороги все хохотал. Прощаясь, он говорил: "Сделайте одолжение, посещайте наш монастырь, не лишите Богородицу Вашего к ней расположения, а уж я Вас не оставлю в своих святых молитвах". --
   Как бы то ни было, но в этих общежительных пустынях гораздо отраднее быть, нежели в монастырях обыкновенных. -- Показать бы коммунистам эти христианские фаланстеры!9 Велико значение монастырей, хранящих подле суетливой жизни идеал другой, совершеннейшей жизни, строгой тишины, неизменимо-ровное течение дней. Но все же, повторю и здесь, не для монастырей и пустынь только явилось христианство. Теперь о другом. Хотите, я подниму вам одно забытое, маленькое воспоминание, пустое, конечно, но стародавнее. Помните ли вы m-me Фассио или Хвастью, как называл ее Иван-кучер? Недавно в "Петербургских ведомостях" в числе отъезжающих за границу читаю: "Супруга швейцарского подданного, чиновника 10-го класса Вера Фассио10". Куда и зачем это несет ее за границу? -- На днях на здешнем театре давали "Ревизора"11... Я отправился смотреть. И актерам, и зрителям до такой степени было смешно видеть на сцене все те лица, которые сидят тут же и в креслах (напр<имер>, городничий, судья, уездный учитель и т.п.), что актеры не выдерживали и хохотали сами вовсе не у места, а потому и играли плохо, исключая Осипа. А зрители, хоть и смеялись, -- да ведь все свои! всякие друг про друга знает, что он берет, и считает это дело весьма естественным. Вот этим скверно в уездных и даже губернских городах. Все берут, нет другого общества, и поневоле делаешься снисходительным, говоря, что этот берет не так, как тот, легче и т.п. -- А по-настоящему никому из них и руки подать нельзя! Даже мне иногда совестно колоть им собой глаза. Впрочем, здесь, как я вам писал, был один честный человек, городничий Деев, теперь в отставке. Зато он известен был как некое чудовищное исключение, неслыханное диво и дрянной городничий.
   Самарин едет в Симбирск?.. Так вот чем все это разрешается! Оно хоть и не мешает ему послужить в губернии,12 но, право, как-то грустно. Значит, не очень везет!..13 Сейчас воротился мой хозяин с извещением, что не мог доставить переводного письма в Москву. В Петербург хоть сотню, сейчас! Рыбинские торговцы не имеют никаких крупных дел с Москвою; чайные торговцы еще имеют кое-какие сношения, но они все теперь на Нижегородской ярмарке. Делать нечего. Подожду до вторника и, если Константин не явится за деньгами, то отправлю их по почте на его имя в Москву. В Посад не решаюсь посылать. -- Я хоть и не очень жду Константина, но все же не совсем отбросил ожидание; к тому же до вторника недалеко. -- Прощайте, милый отесинька и милая маменька, будьте здоровы, обнимаю вас и цалую ваши ручки. Обнимаю Константина и всех сестер. Благодарю Веру за приписку; стыдно ей, что она не вполне исполняет предписаний докторских. -- Кланяюсь Гоголю. Заставьте его прочесть стихотвор<ения> Григ<ория> Богослова14. Завтра, может быть, поедет оказия в Москву и сложит ящик с вареньем, мною посылаемый, в дом мясника Мамаева. Предупредите его. --
   

В 1847 г<оду>15.

§1.

   
   Доставлено было в Рыбинск 1475 кулей муки (по 9 пуд) и овса по пуд 3490 кулей.
   Продано почетному гражданину, краснослободскому купеческому 1-ой гильдии внуку Ивану Абрамову Ненюкову
   
   мука по 11 рублей асс<игнациями> муки 1002 куля
   овес по 6 р<ублей> 25 коп<еек> овса 3425 кулей
   
   Стало быть, в остатке изо всего количества: муки 473 куля и овса 65 кулей, которые поставщики взяли за себя.
   
   С Ненюкова всех денег следовало получить:
   за муку: 11.022 р<убля> асс<игнациями>
   за овес: 21.406 р<ублей> 25.
   всего 32.428 р<ублей> 25 к<опеек> асс<игнациями>
   
   Отдано им в августе: 14.928 р<ублей> 50 к<опеек>.
   Затем не отдано 17.500 р<ублей> асс<игнациями> или 5 т<ысяч> р<ублей> сер<ебром>, в которых получена росписка.
   

§2.

   
   Поставщиков было два: один, Маслов -- не знаю откуда до устья Камы; а Климов от устья Камы до Рыбинска. -- Маслов взял по 73 коп<ейки> с денежкой (или по 21 к<опейке> сер<ебром>) за 9 пуд<ов> куль, которых всех было 3801; следовательно, ему приходилось -- 2794 р<убля> 21 1/2 к<опеек> асс<игнациями>. Но как он один куль муки испортил и взял за себя, то выключив один куль или 1 1 р<ублей> асс<игнациями> и то, что приходится за поставку куля, -- получим 2782 р<убля> 73 коп<ейки> асс<игнациями>.
   Климов взял за поставку по 2 р<убля> 6 V2 к<опеек> ассигн<ациями>; всего за 3800 кулей 9 пудовых ему приходилось 7848 р<убля> 38 к<опеек>; да за пошлину в пользу судоходного капитала в Рыбинске 88 р<ублей> 60 к<опеек> асс<игнациями>.
   всего 7936 р<ублей> 98 коп<еек> асс<игнациями>
   

§3.

   
   Но Климов взял за себя забракованной муки 472 куля по 10 р<ублей> асс<игнациями> и овса по 6 р<ублей> 25 коп<еек> -- 65 кулей.
   За это деньгами следует: 5126 р<ублей> 25 к<опеек> асс<игнациями>.
   Итак, вычтя из следовавших ему за поставку
   
   7936 р<ублей> 98 к<опеек> асс<игнациями>
   5126 р<ублей> 25 к<опеек> асс<игнациями>
   получим следующих ему ...2810 р<ублей> 73 к<опейки> асс<игнациями>.
   
   А всего ему и Маслову деньгами следовало додать 5593 р<убля> 46 к<опеек> асс<игнациями>.
   Эти деньги им и отданы.
   
   Итак, из 14.928 р<ублей> 50 коп<еек>
   вычтя 5.593 р<убля> 46 к<опеек>
   получим 9.335 р<ублей> 04 к<опейки>.
   
   Из этих денег 250 р<ублей> асс<игнациями> отданы сыну Ив<ана> Сем<еновича>, по его собств<енному> показанию, за прожитие и "а дорогу. Да 335 р<ублей> 4 к<опейки> асс<игнациями> взяты мною себе. -- За тем остается:
   
   из 9335 р<ублей> 04 к<опеек> асс<игнациями>
   585.04 к<опейки>
   8.750 р<ублей> или 2500 р<ублей> серебром.
   
   Уф!
   20 авг<уста> 1849. Рыбинск.
   

18

   

<23 августа 1849 года. Рыбинск1.>

   Делать нечего, и я решился послать деньги по почте, милый мой отесинька, адресовав их на имя Константина. Себе, как я уже писал Вам, оставляю около 100 р<ублей> сер<ебром>, да из них уже употреблено на отправку. Деньги посылаются с нынешней почтой, которая пойдет завтра, т.е. 24 августа в середу. Следовательно, должна прийти в Москву или в ночь на субботу, или в субботу. Константин может отправиться в воскресенье и получить деньги в понедельник. Других путей не нашел: все торгующие с Москвой теперь на ярмарке. Предлагают подождать две недели, но я не согласился. -- Прощайте, милый отесинька и милая маменька, будьте здоровы. Не пишу вам больше потому, что некогда... К тому же у меня отчаянный геморрой, так что я ни сидеть, ни ходить не могу и пишу стоя, нагнувшись, потому что конторки нет. Какая подлая вещь! Прощайте, цалую ваши ручки, обнимаю Константина и сестер.

Ваш Ив. А.

   

23 авг<уста> 1849. Рыб<инск>.

   Ящик отправил к Мамаеву2. Из П<етер>бурга ничего нет. Чин получил3.
   

19

<Письмо к Сергею Тимофеевичу Аксакову".

   

27 августа 1849 г<ода>. Рыбинск1.

   Прежде всего спешу Вас успокоить, милый отесинька. Дело это может быть поправлено, и деньги Вы получите все или большую часть в сентябре м<еся>це. Пришлите только мне немедленно росписку Ненюкова. -- Теперь стану отвечать на Ваше письмо.
   Вы слишком поторопились в Ваших обвинениях, упрекая меня в ветренности и оплошности. Вы пишете, что я обманут этим мошенником Ненюковым. Ненюков вовсе не мошенник, человек еще молодой, лет 30, и пользуется общим уважением. Это торговый дом, имеющий дела в Сибири и в Финляндии и теперь взявший на себя поставку милльона пудов дуба в Адмиралтейство. Он человек, известный честностью, но купец, т.е. не любезник в деле интереса и не возьмет севшую муку по одинаковой цене с мукой хорошей. -- Вы не верите севшей муке. Что же мне делать! Если б я получил это раньше, так отправил бы к Вам, хоть по почте, куль Вашей севшей муки. -- Еще задолго до прибытия Вашей муки все купцы, и торгующие хлебом, и торгующие железом, с которыми мне случалось говорить о том, что я жду муку, предваряли меня, говоря: хорошо, коли не села. Когда приехал сын Ивана Сем<енови>ча, я обратился к нему с тем же вопросом, и он уверял меня, что мука не должна сесть, что хлеб рижный и пр. Видеть же муку нельзя было, потому что она лежала под овсом. А как сняли овес и стали разбирать муку, так и оказалось 490 кулей севшей. В этом можно было всякому удостовериться лично. Позвольте при этом напомнить, что Вы считали свою муку одним из лучших сортов. Между тем, в Рыбинска камская мука вовсе не уважается. -- За наличные деньги Ненюков соглашался взять муку, но с понижением цены, на что я не согласился. А теперь многие помещики продали муку дешевле 10 рублей из-за наличных денег. Хуже этого года для торговли хлебом не запомнят: денег нет вовсе, хлеба закуплено столько, что и в два года его не сбыть, и все деньги -- в товаре. Из посланного Вам расчета Вы увидите, что Ненюков заплатил почти половину денег. -- Вы пишете: "К чему Вы годны, так называемые практические люди, в действительной жизни. Ведь Константин и проч." Это Вы пишете по поводу моей доверчивости, т.е. того, что я отдал товар и допустил отправку, не получив еще ни копейки. -- Нет людей практичнее русских купцов. Они так практичны, что к ним даже и применить этот эпитет нельзя; тем не менее, однако же, они слову верят больше, чем бумаге. В Рыбинске, напр<имер>, в прошлом году пришло товару на 35 милльон<ов> рублей серебром, а вывезено на 45 милльон<ов> сер<ебром>. Порядочный оборот денег, а векселей и договоров у маклера не совершено и на милльон. Как здешние купцы, так и по всей России, как бородатые, так и безбородые, верят огромные суммы на слово или по простой записке, хоть и за проценты. Лавочное надуванье здесь не имеет места. Они доверчивее, стало быть, и меня. Что значит -- так называемые практические люди? Мы все, живущие не цельною жизнью, жизнью сознания, анализа, мы непременно разделяемся на практических и непрактических людей, тогда как к жизни цельной, непосредственной, каковою живет народ, это разделение не может быть/ применено. Что касается до Константина, то я нисколько не думаю оспаривать его практические достоинства: знаю, что он содержит в счету все случаи отправок писем на почту и т.п., для опровержения обвинений в непрактичности, и я уже давно ими убедился. Если б Вы сказали: на что годны вы, честные люди, в действительной жизни, это было бы кстати, потому что я имел возможность продать хлеб дороже, но не хотел. Градской глава Куликов и бывший глава Тюменев набивались ко мне с покупкою, и я им отказал. А уж, конечно, продать им можно было бы с выгодою и даже благовидным образом: хлеб не мой, а Ваш. Вы пишете, что я еще прикидываюсь, будто ничего особенного не случилось... Прикидываться было нечего. Не знаю, более ли бы утешили Вас междометия и восклицательные знаки, если б я не поскупился на них в моем письме. -- Я несколько раз просил Вас, милый отесинька, написать мне обстоятельно -- сколько нужно денег, какие именно предстоят расходы. О долге в Опек<унском> совете2 я не имел настоящего сведения, к тому же думал, что за Надёжино внесет деньги сам Ив<ан> Семеныч и что для этого именно и назначено 1000 кулей в Сенгелеях. -- Что касается до смерти Ненюкова, то если бы он и умер, деньги не пропали бы: у него есть дядя в Петербурге и отец в Пензенской губернии, состоящие в одном капитале. Вы пишете: в остальных деньгах взять вексель и узаконенные проценты. На это он не только не согласится, но вправе и оскорбиться. В том и состоит "платеж за расчет", что вместо процентов с отсроченной платежом суммы дается большая цена за самый товар. Я предлагал некоторым посторонним купцам взять на себя получение денег Ненюкова в декабре, а мне выдать сейчас. Они соглашаются только с уплатою им процентов не менее полутораста рублей серебром. Из этого видно, как взвешивают купцы каждую копейку, и 8, 10 процентов -- у них это самое законное требование, никого не оскорбляющее. -- Тем не менее, однако же, получив Ваше письмо, я призвал Ненюкова и не требовал, а просил об одолжении, и он согласился тысяч до 3-х серебром выдать Вам по переводному письму в Москве недели через две... У них в Москве есть поставка спирта в казну, но предварительно он должен снестись с своим дядей, чтобы узнать: нет ли уже из петербургской конторы переводных писем на московского приказчика. -- Если же это не состоится, то я во всяком случае Вам эти деньги добуду и надеюсь -- без процентов; жду возвращения сюда с ярмарки одного иногороднего богача. О том же, что в настоящую минуту нет у Ненюкова денег и что он получил еще на себя переводные письма из Сибири и П<етер>бурга, это знают все купцы, которым друг про друга все ведомо в деле торговли.
   Во всяком случае, Вам нечего беспокоиться, и Вы можете рассчитывать на деньги (5 т<ысяч> р<ублей> сер<ебром>) к половине сентября.--
   Прощайте, милый отесинька; желаю, чтоб это письмо Вас несколько успокоило. Будьте здоровы, а также и Вы, милая маменька, цалую Ваши ручки. Обнимаю Константина и всех сестер.

Ваш Ив. Аксаков.

   Пришлите росписку Ненюкова. -- Я с понедельника не выхожу и все в халате по милости геморроя, даже сижу не иначе, как на сквозной доске.
   

20

   

30 августа 1849 г<ода>. Рыбинск.

   Поздравляю вас со вчерашним и нынешним праздником1, милые мои отесинька и маменька. С последней почтой я не получил от вас письма, впрочем, и не ждал, потому что уже несколько почт сряду приходили ваши письма. Из Петербурга получил официальную бумагу от министра о назначении мне помощника, какого-то Эйсмонта2, который еще не прибыл, и частное письмо от одного начальника отделения, который сообщает мне за достоверное, что министр чрезвычайно доволен моими действиями, однако же мои рапорты держит покуда у себя и распоряжений никаких не сделал. Назначение мне помощника ясно показывает, что вовсе не предполагают освободить меня от этого поручения. Впрочем, я уже приучил себя к этой мысли.
   В последнем письме своем Вы пишете, милый отесинька, о посещении Путяты, Гоголя и Хомякова3. Путята -- хороший человек4. Я, кажется, познакомился с ним у Вяземского5, потом еще где-то видел; во всяком случае необходимо ему отдать визит и хорошего человека не оскорблять невежливостью. Мы ведь сами готовы сейчас обидеться всяким нарушением приличия относительно нас. -- О Гоголе я могу вам сказать кое-что утешительное. Только предваряю, что это секрет, и если вы как-нибудь его не удержите, то вся вина обрушится на меня. Я получил на днях письмо от Александры Осиповны, которой до смерти хочется разболтать свой секрет, но говорит, что не велено, однако же кое-что сообщает. Гоголь читал ей 2-й том "Мертв<ых> душ"6, не весь, но то, что написано. Она в восторге, хоть в этом отношении она и не совсем судья. "Как жаль, -- пишет она, -- что я не смею Вам проболтаться о Муразове, Элабуеве, Улиньке, Чаграповой, генерале Быстрищеве..." и еще какая-то фамилия, которую я не мог разобрать. Говорит, что 1-й том перед тем, что написано и что только набросано, совершенно побледнел. -- Может быть, Константин и махнет рукой, но я просто освежился этим известием; нужно давно обществу блистание Божьих талантов на этом сером, мутном горизонте. Атмосфере необходимо разрушиться громом, блеском и молнией великолепного Божьего дара!.. Я прошу Смирнову проболтаться совсем. Только вы, чур, молчите. Если это дойдет до Гоголя, то он рассердится на Смирнову и на меня. -- Нельзя сердиться на Гоголя, что он Вам не читал "М<ертвых> д<уш>"7. -- Он видит в настоящее время, что Вы и Константин мало заботитесь о его производительности и не ждете от него ничего; даже не видит уважения к прежним проявлениям своего таланта. -- Впрочем, я уверен, что Вы, милый отесинька, обрадуетесь этому известию, да и Константин тоже.--
   Моя болезнь прошла или почти прошла. Нынче царский день8, и я отправляюсь в собор, а потом на званый обед к одному купцу. Кстати. С последней почтой я сообщил Олиньке совет одного молодого и талантливого доктора. Он осуждает Овера9 за то, что он решился дать ей цитман<ов> декокт, говоря, что польза от него ей будет временная, а вред важный, и советует Олиньке: 1/ Пить рыбий жир трески, 2-й сорт как заключающий в себе такие составные части, которые соединить не в силах ни один химик. 2/ Употреблять ванны из ржаного и ячного солоду, а не ароматические, как из ромашки. 3/ Ежедневно обтирать ноги ледяной водой. 4/ Пищу употреблять питательную. 5/ Из слабительных употреблять только промывательные. Он просит передать это его мнение, заключающее в себе целый взгляд на болезнь, Оверу.
   Прощайте, милый отесинька и милая маменька. Жду от вас росписки Ненюкова. Будьте здоровы. Цалую ваши ручки. Обнимаю Константина и всех милых сестер.

Ваш Ив. Акс.

   

21

   

1849 года, сентября 3-го. Рыбинск. Суббота.

   Вот и сентябрь! Поздравляю с осенью, милый отесинька и милая маменька. Впрочем, первые дни сентября смотрят лучше, чем последние августа; воздух мягче и теплее, по крайней мере, здесь. В четверг получил я ваше письмо от 29 августа. Вот забавно: мы друг другу сообщаем один и тот же секрет! Я говорю о Гоголе1. Требование его, чтобы вы не писали о "Мертв<ых> душах" даже мне, совершенно нелепо и не имеет никакого основания, а потому прошу вас и не слушаться его. Напишите мне обо всем подробно; одна ли глава написана или несколько?2 -- Теперь стану отвечать на ваши письма. Жду от вас с почтой, которая должна прийти завтра, росписку Ненюкова, а от Ненюкова -- окончательный ответ в середу. Таким образом, в половине сентября вы получите деньги, если не все, так тысячи две или три. По крайней мере, теперь можно успокоиться тем, что долг Опек<унскому> совету заплачен3. -- Вы пишете, что вице-губернаторское место предложено Погуляеву, но кем? Министром или губернатором...4 В этом вся и штука. -- Что касается до моего нездоровья, то оно прошло. Теперь я принимаю по совету одного молодого доктора простые серные порошки (серный цвет), а потом заведу питье: millefolium, тысячелистник, поутру и ввечеру. Говорят, если употреблять это питье постоянно, хоть с полгода, то польза будет от него огромная. Согласитесь, что это самое невинное средство. А с будущей весною он советует мне купаться в холодной воде, употреблять души и пр. Поэтому прошу вас более не беспокоиться, да и беспокоиться-то было нечего, в противном случае я бы и не написал вам об этой болезни ни слова. -- На нынешней неделе был я на 4-х купеческих обедах. Во вторник, 30-го августа, был зван на пирог к одному купцу 1-ой гильдии и почетному гражданину Александру Алексеевичу Попову. Это старинный купеческий род, который в 1-ой гильдии записан уже лет 70. Впрочем, Попов вовсе не из первостатейных богачей. Он очень порядочный человек, не без образования, ходит хоть и в немецком платье, но добр и благотворителен больше, чем прочие рыбинские дородные бородачи. Он был именинник, а потому и созвал всех на пирог, т.е. на обед же, только не совсем полный. Дать же настоящий обед он не мог, потому что другой купец, Наумов, бывший накануне 29 августа именинником, по случаю постного дня (усекновение главы Иоанна) созвал всех к себе на обед 30-го. Итак, в 12-м часу был завтрак или почти что обед у Попова, а в 2 часа обед у купца 2-й гильдии Ивана Андреевича Наумова, богача страшного, немножко раскольника, наружности самой простой. В этот день растворились ворота, которые заперты почти круглый год, и отперты верхние парадные покои, всегда пустые и запертые. Русский купец, т.е. настоящий, нэитщеславшейшее создание, никогда не роскошествует для себя собственно, для своего удовольствия, а только для показа другим. Оттого такое неприятное впечатление и производят роскошные убранства комнат. Эта чистота, эта неизмятость мебели, все это свидетельствует вам, что комнаты нежилые. Разумеется также, что все это безвкусно: мебель, выписанная из Петербурга, обитая штофом, без пружин, задние спинки или ножки стульев, словом -- где не очень видно, все это подкрашено. Часа два сряду, не торопясь, собираются гости; все это чинно, скучно, холодно. Наконец, садятся все за обед, который продолжается часа два или три. Хозяин не садится, а беспрестанно обходит гостей и подчует вином. Тут вы говорите, что хотите: он не отвяжется, а повторяет: пожалуйте, с легким произношением на о (как вообще в Ярославской губернии). Вы говорите ему тысячи причин, почему вы отказываетесь от вина, доказываете, что после сладкого кислое не годится и проч. и пр. Он выслушивает терпеливо, а как скоро кончите, говорит опять: пожалуйте; нечего делать, с досадой подставляешь бокал. Разумеется, что во время обеда главную роль играет стерлядь. Каждый из дающих обеды старается превзойти друг друга в величине и достоинстве стерляди. Шекснинские стерляди действительно, говорят, лучшие. -- После обеда остаются очень недолго: для дворян и для некоторых из купцов есть особая комнатка, где курят. Перед самым отъездом непременно заставляют опять выпить по бокалу. Это называется здесь почему-то посошок. -- У Наумова после обеда даже вышла хозяйка (лет 50) с лицом, испорченным от употребления белил и румян в молодости; она тоже высыпала гостям весь скудный запас купеческих приветствий: "пожалуйте, покорно просим садиться, благодарствуйте, просим быть знакомыми" и опять "пожалуйте", раз 15. Наконец, после поклонов, приветствий и поклонов вырываешься вон, на чистый воздух... Таким образом, в этот день мы обедали два раза или полтора раза. А отказаться нельзя, особенно важному Чиновнику, почтут за величайшую обиду. Это служба в своем роде. На этом обеде замечательно было то, что подле меня сидел седой старик с длинной седою бородою, также купец 1-й гильдии и почетн<ый> гражданин Федор Ильич Тюменев, раскольник. Против него сидел сын его в немецком платье, во фраке, с бритой бородою. Зато отец его на петлице своего зипуна или долгополого кафтана (но вовсе не сюртука) носит крест, исходатайствованный ему графом Клейнмихелем5, перед которым он подличал бесстыдно. Оба хороши, но отец гораздо умнее. Этим не кончилось. Попов, не имевший возможности дать полный обед 30-го, дал обед 1-го сентября, все в зачет именин. Опять та же история с тою разницею, что комнаты Попова жилые, что глаза отдыхают, видя рояль, что Попов сидел сам за столом, изредка вставая для угощения, и не приставал к гостям так бессмысленно, что вместо стерляди у него был исполинский осетр, что сигары и папиросы были у него порядочные, потому что он сам курит. На другой день, 2-го сентября, был именинником голова и дал также обед, который был повторением наумовского, как и хозяева оба -- одного покроя. -- Таким образом, на нынешней неделе я одолел 4 купеческие обеда. Кажется, это должно служить вам лучшим доказательством моего здоровья. -- В четверг вечером был здесь пожар, грозивший опасностью всему городу. Я был в театре, куда пошел -- по убеждению -- принять участие в судьбе одного бедного актера. Давали "Людовика XI-го, или Заколдованный дом", трагедию в стихах, перевод Ободовского6. Кончился 1-й акт; в антракте вдруг пробежала весть, что пожар! Думали, что в театре, и все бросилось вон. Но выбежав к подъезду и узнав, что пожар не в театре, а в городе, все этому так обрадовались в первую минуту, что воротились было в театр дослушивать пиесу. Но, разумеется, сейчас обдумались и разъехались, потому что было не до забавы. Пожар был на той улице, где жили и актеры, которые, узнав это, бросились опрометью домой спасать имущества. Тут была самая трагикомическая сцена. Актеры выбежали в тех самых костюмах, в каких были, нарумяненные и набеленные. Людовик XI в шелковых чулках тащил какой-то сундук. Графиня Сент-Альмар, навернув на одну руку шлейф, другою волокла перину и тюфяки... Пожар был силен; загорелся один деревянный дом и как около него строение все было деревянное, а ветер был отчаянный и дул прямо на город, то опасность была великая. Однако же окружающие деревянные постройки успели сломать, а тут помогли и березы, потому что маленький садик отделял этот двор от другого строения. Полиция и народ отстояли и другие слабые места и таким образом спасли город. Я, разумеется, тотчас же из театра побежал на пожар и оставался там до окончания. В Рыбинске пожары очень редки; но если бы случился другой ветер и понес огонь на хлебные амбары, то от этого бедствия потерпела бы вся Россия. -- Я заметил одну суеверную примету: при начале пожара, впрочем, когда уж он был довольно силен, с разных сторон бросали в горящий дом яйца. Это делалось для того, как я узнал после, чтоб огонь горел на одном месте; яйца же бросаются освященные, оставшиеся от Пасхи. -- На другой день после пожара, так как все окончилось благополучно, театр дал даровое представление, начав его со 2-го акта пиесы, на котором прервался прежний спектакль.
   Вот видите, сколько происшествий в течение одной недели... Вы спрашиваете меня, когда я выеду из Рыбинска. Я намерен выехать в половине сентября, но вы, во всяком случае, продолжайте писать в Рыбинск впредь до моего письма, в котором будет сказано: адресуйте в Пошехонь. -- Г<осподин> Эйсмонт еще не приезжал. Вот и война кончилась! Гвардия только прогулялась, а армия совершила блистательную кампанию7. Что будет с Георги8: это меня очень занимает.
   Прощайте, милый отесинька и милая маменька, будьте здоровы. Где же именно намерены вы провести зиму, в случае, если я пришлю вам остальные 5 тысяч рублей?.. Цалую ваши ручки, обнимаю Константина и всех милых сестер. Что Вера? Неужели и души не принесли ей пользы? Что поделывает Константин?..

Ваш Ив. Акс.

   Кланяюсь всем.
   

22

   

10 сентября 1849 года. Суббота.

   Кажется, вы получите это письмо в самый день рождения Надиньки1, милые мои отесинька и маменька; поздравляю вас, поздравляю ее и цалую, поздравляю и всех. С последней почтой я не получил от вас письма, но получил письмецо от Олиньки: она пишет, что дядя Арк<адий> Тим<офеевич> приехал2 и что Ник<олай> Тим<офеевич> должен скоро быть3; верно, теперь они оба у вас в деревне. Что-то они вам рассказывают про Гришу? Ведь его положение очень неприятное4 и часто мне приходит в голову. -- В последнем письме своем Вы пишете, милый отесинька, что Гоголь опять к вам приехал в деревню: не вторая ли это глава "Мертвых душ". -- На нынешней неделе Ненюков не получил ответа от своего дяди, а ждет завтра. -- Что вам сказать нового?.. Я на будущей неделе собираюсь ехать; во вторник напишу вам, как распорядиться письмами, а до того времени адресуйте в Рыбинск: Из Петербурга никаких бумаг особенных не получал и писем не имею. Да и до меня ли теперь там. Тут венгерцы, тут смерть в<еликого> князя Мих<аила> Павловича5. Жаль в<еликого> князя. Это был человек с сильным убеждением в святости долга и, конечно, один из лучших служак6. -- Ну что московские слухи о приезде Георги в Москву. Не сбылись, видно!7 -- На нынешней неделе была маленькая тревога в городе. Открыты два неудавшихся поджога, и поэтому общество или городская община учредила караул и назначила из среды себя смотрителей; в течение 7 дней были два собрания общества. Это те же сходки, только градусом выше. Сходка в избе или на улице, здесь -- в "общественном зале", там крестьяне, здесь ремесленники, мещане и купцы. Там главный староста, здесь градский глава, сходка шумна и криклива, здесь важно, тихо и чинно, позволяют себе говорить только старики, и человек без проседи в волосах считается чуть не мальчишкой. Разумеется, что купцы -- богатые и седые -- имеют значение каких-то патрициев. Я задал им вопрос: что должно правительство, уважающее голос целого общества, признавать выражением этого голоса? Напр<имер>, общество властно установить новый сбор денег или тому подобное, равной важности. Правительство, утверждая приговор, не противоречит этому, предполагая, что это желание всего общества, и если оно согласно, так правительству заботиться тут об устранении излишних поборов нечего. -- Но иногда случается, что часть общества этим недовольна и говорит, что это приговор не общества, а только некоторых лиц. -- Они долго толковали (я, впрочем, не был сам на собрании) и решили: только тот приговор почитать общественным, т.е. выражением желания всего рыбинского общества, который подписан не менее 100 человеками. Размер довольно большой, как хотите. Это не депутаты, а все общество. Замечательно, что в числе 100 они положили: 70 купцов и 30 мещан (если же приговор составляется по делам одного мещанского общества, то 60 челов<ек> мещан). Числительно -- купцов против мещан в 4 раза меньше в г<ороде> Рыбинске, но мещанин -- человек более кочующий и не столько оседлый, как купец. Мещанин -- в отлучках по паспортам, в услужении, в звании приказчика у купцов и по бедности своей готов, если б было нужно, подписать всякий приговор. Купец самостоятельнее, независимее и упорнее. Более гарантии в том, что купцов должно быть 70, а не 30; не легко будет тогда губернатору или кому-либо другому составлять приговоры будто от лица целого общества. О несогласии же остальных, кроме 100, о большинстве голосов и проч. не было даже и речи. Есть пословица: семеро одного не ждут, и этот один беспрекословно признает власть семерых, и в этом единство. Можно было подумать, что перевес купеческих голосов часто может быть ко вреду мещан. Но мещане великодушно доверяют купцам, говоря: вы нас не обидите, мы знаем. -- Во всяком случае -- все это довольно любопытно. Сообщите это Хомякову. Мне кажется, что в сословиях, принадлежащих к земщине, общинное начало не умерло, хотя во многом искажено, переодето, но живет8. Мы же, потомки служилого сословия, издревле наследовали и наследуем другой характер; не привязанные к месту, бояре переходили от одного князя к другому, пока не получили, наконец, общегосударственное, а не местное значение. -- Так и теперь. Впрочем, это статья долгая и распространяться об ней решительно некогда. С нынешней почтой отправляю более 10 казенных отношений и рапортов.
   Прощайте, милые мои отесинька и маменька, будьте здоровы. Обнимаю вас и цалую ваши ручки, обнимаю Константина и всех сестер. Поздравляю тебя, милый друг Надичка! Кланяюсь Арк<адию> Тимоф<еевичу> с семейством и Николаю Тимофеевичу. Буду писать непременно во вторник.

Ваш Ив. Аксаков.

   

23

   

13 сентября 1849 г<ода>. Рыбинск.

   Сейчас явился ко мне г<осподин> Эйсмонт, мой помощник, слава Богу! На этой неделе уеду с ним в Пошехонь, а потому вы, милый отесинька и милая маменька, пишите уже в Пошехонь прямо. Теперь уже реже буду я получать письма вообще, потому что в Пошехонь, кажется, всего раз в неделю приходит почта. --
   Посылку ответа относительно денег отсрочиваю до следующей почты, потому что не успел повидаться с Ненюковым, живущим за Волгою.
   Завтра 14-ое. Поздравляю вас опять и тебя, милый друг Надя1; послезавтра 17-ое2. Поздравляю снова и вас, и всех милых моих именинниц3. -- Из П<етер>бурга насчет раскольников ничего не пишут, а хозяйственным департаментом я доволен: уважил все мои представления.
   Не пишу вам больше, а с будущей почтой пришлю письмо подробнее и, надеюсь, самое переводное письмо. Цалую ваши ручки, обнимаю Константина и сестер.

Ваш Ив. А.

   13 сент<ября> 1849 г<ода>. Рыб<инск>.
   

24

   

17 сентября 1849 г<ода>. Суббота. Рыбинск.

   И с нынешним днем именин, и с будущим 20-м сентября поздравляю1 вас, милый отесинька и милая маменька. Крепко обнимаю вас и цалую ваши ручки. Поздравляю и всех наших с этим днем. -- Боже мой, как скоро летит время: мы близимся уже к концу сентября, который нынче довольно скверен. Не знаю, как у вас, а здесь погода прегнусная: холод, ветер и дожди. Завтра, дождавшись прихода обеих почт, вечером отправляюсь в Пошехонье, куда и вы ко мне пишите. -- На этой неделе я не получил от вас письма, думаю -- придет завтра. Если вы останетесь в деревне2, то как вы сделаете с Олинькой3 и где наймете ей квартиру: уведомьте меня и об ее адресе. Ведь дом Пушневичей отдан по 1-ое октября4. -- Что сказать вам нового. Пишут секретно из П<етер>бурга, что открывается поручение по раскольничьим делам в Черниговскую губернию и что хотят меня послать туда, с тем, однако же, чтобы по окончании черниговского поручения воротиться вновь к трудам по Ярославской губернии. Впрочем, это только одно предположение насчет меня, но что есть важное дело по Черниговской губернии, это верно; знаю я и то, что посылать им некого. Если это состоится, то я буду очень рад проездиться по Черниговской губернии; жаль только, что зимою, но и зимою отрадно знать, что находишься в хорошей, теплой стороне. К тому же Черниговская губерния, кажется, будет поинтереснее Ярославской, да и поездка туда будет более походить на путешествие, чем здесь. Сам я ничего об этом не просил и не прошу, как сделается, так пусть и будет... Однако же это секрет и прошу вас держать это в секрете. Результата же по своим действиям ярославским относительно раскольников никакого со стороны министерства не вижу.
   Что это сделалось с моей памятью. Решительно не помню, что я вам писал в последний раз и писал ли я вам о Попове-купце? Кажется, нет. Можете себе представить, что это человек, разделяющий наши убеждения сознательно во всей полноте. Как-то мне случилось разговориться с ним (а он человек скромный и даже робкий), и я удивился, услыхав совершенно знакомые и близкие сердцу речи; я нашел у него "Московский литературный) сборник", обе части5, "Москвитянин", "Северное обозрение"6. Мало того, меня поразило то, что он бранит Погодина и Шевырева7, хвалит статьи "Сборника", 'Хомякова... "Откуда взялось у Вас это направление", -- спросил я. "Я обязан им частию своей принадлежности к купеческому сословию, частию историческим занятиям и большею частию чтению, московской литературе, "Сборникам"". Вот они -- невидимые плоды!8 Попов -- почетный гражданин и купец 1-й гильдии, человек лет 30 слишком, худой, как скелет, чахоточный, высокий, так что страшно смотреть, бледный, с черной бородой, не совсем русской, и в европейском платье. Платье носит он по привычке. Так носил, может быть, его отец; к тому же платье надевают некоторые и потому, что избавляются в нем от грубой и нахальной фамильярности благородного российского дворянства. -- Человек он очень неглупый, религиозный и добрый, как редко встречается. Мне известны тайные его благотворения, о которых никто не знает, делая которые, требовал он одного -- тайны... Сильно проникнутый тем же убеждением, которое носим и мы, он постоянно мучится и страдает, видя, что всё спешит наперекор туда, где нам видится пропасть. Он приставал ко мне, зачем не издается журнал, и взял слово с меня, что если будет издаваться журнал или сборник, то непременно на его бумаге. -- У него есть бумажная фабрика в Угличе; сам он рыбинский купец. Я подарил ему сейчас (он только что ушел) Константинову драму9, да и познакомился я с ним только 30-го августа, а узнал его всего дней 10. Но он только один и есть.
   Есть и другой, хоть не рыбинский, а ярославский купец Щербаков. Я его не знаю, но нынче только мне сказали, что он очень желает со мной познакомиться, читает "Сборник" и занимается славянскими наречиями, но сын раскольника, чуждый связи с церковью, связи, передаваемой с детства воспитанием, и в то же время слишком просвещенный для участия в заблуждениях раскола, -- он, по отзыву Попова, совершенно не имеет религиозных убеждений. --
   Вчера был здесь губернатор, который приезжал на одни сутки. Он прискакал отчасти для того, чтобы видеться со мной вследствие одного обстоятельства, отчасти для распоряжений по Рыбинску. Дело в том, что в городе были три покушения на поджог -- не удавшиеся, но встревожившие жителей, которые и учредили караул. По важности этих обстоятельств для Рыбинска я должен был донести об этом м<инист>ру и собственно с целью, чтоб улучшить бедственное состояние полиции, пожарной команды и пожарных ^инструментов. Копию же с рапорта послал Бутурлину из чистой любезности; губернатор приехал, взял на себя расход, превышавший его власть, и послал в Москву за тремя новыми трубами, а я попросил в министерстве утвердить расход. Таким образом, что-нибудь-да сделалось, а прежде тянулось годы. Пожар в таком городе, как Рыбинск, может иметь последствия важные, по вреду своему, для всей волжской хлебной торговли: здесь в анбарах хранятся милльоны кулей хлеба! А пожарной команды выезжает в дело всего 14 человек, трубы же все деланные лет за 20 и более. Впрочем, это ни для вас, ни для меня, по сделании дела, неинтересно. Градской глава, разумеется, дал обед губернатору, на котором был и я. Я смотрю, что он повесил нос и так грустен... Оказалось, что представленный за действия свои во время холеры к медали, голова получил только благоволение. Бедный не спал всю ночь. "Я, -- говорил он мне, -- пожертвовал в прошлую холеру (в 1848 г<оду>) 3 т<ысячи> рублей серебром, что стоит медали!..." Теперь и благотворить уже отказывается. А ведь очень добрый и хороший человек. Что тут прикажете делать: не надо было возбуждать тщеславия. --
   Помощник мой Эйсмонт приехал. Это уроженец западных губерний, служащий у нас в министерстве, очень порядочный молодой человек, который может быть мне много полезен, когда приучится к этим делам.
   Что-то вам рассказывают дяди про Гришу? Как идут его дела? Бедный, мне его очень жаль и не следует к его заботам и огорчениям по хозяйству прибавлять огорчения семейные10. -- Один угличский купец, Николай Михайлович Журавлев, богатый, предприимчивый и образованный человек, имеющий на "низу" много контор и приказчиков, делающий дела свои совершенно особенным образом, не похоже на мелкую расчетливость прочих купцов, en grand {На широкую ногу (фр.).}, узнав, что у нас есть имение в Белебеевском уезде, просил написать нашему управляющему, что может всегда, во всякое время везти хлеб к нему, Журавлеву, на Хутора; у него закупь постоянная и дороже против всех соседних цен, только чтоб хлеб был "господский", т.е. сухой, овинный. Эти Хутора находятся, по уверению Журавлева, ближе к нам, чем Челнинская пристань, именно в Лаишевском уезде (Каз<анской> губ<ернии>), против деревни Эпанчиной, на реке Каме. Он предлагает управляющему удостовериться в этом самому и съездить на Хутора. Сбыт верный и постоянный. -- Напишите об этом Ивану Семенычу.
   Прощайте, милый отесинька и милая маменька. Еще раз поздравляю вас и цалую ваши ручки, будьте здоровы, обнимаю Константина и всех сестер. -- Писать буду уже из Пошехонья, оттуда письма станут дольше и медленнее идти. Прощайте.

Ваш Ив. Аксаков.

25

<Письмо к Сергею Тимофеевичу Аксакову>.

   

18 сентября 1849 г<ода>. Рыбинск.

Воскрес<енье>. 8 час<ов> вечера1.

   Слава Богу, могу Вам послать утешительное известие. Сейчас пришла почта и привезла Ненюкову позволение от дяди его на все 5 т<ысяч> р<ублей> сер<ебром>. Посылаю Вам переводное письмо; пошлите Константина отыскать Зайцева, а через него Меднова2. Если деньги отдадутся не через 3 дня, а через неделю, как обыкновенно делается, то это хорошо. А вчера, пишучи письмо, я не знал уже, что Вам сказать, и Вы, верно, разбранили меня, что я ни слова не говорю об этом. Письмо это пойдет во вторник 20-го сентября или 21-го поутру. Через час еду в Пошехонье. Обнимаю Вас и поздравляю с 25-м3. Будьте здоровы.

Ваш Ив. Акс.

   

26

   

1849 г<ода> сент<ября> 24-го. Суббота. Пошехонье1.

   Вот я где! Бог знает в какой глуши! Будь это лето, так я бы радовался этому, а теперь, осенью и в грязь, куда как несносно жить в запертой комнате. -- Хуже всего то, что почта приходит только один раз в неделю. Вчера она не привезла мне ничего от вас, милые мои отесинька и маменька: стало быть, придется ждать целую неделю; впрочем, не было писем и из Петербурга, а пришло только одно письмо: из Бессарабии! Из Кишинева в Пошехонь! Разумеется, оно было адресовано в Ярославль и шло ровно 20 дней... Я выехал из Рыбинска в прошедшее воскресенье, вечером, часу в 10-м, и направился по проселочному тракту, через Волгу: здесь расстояние всего 60 верст, а почтовым трактом вдвое. Дорогой переменили лошадей в какой-то странной по названию деревне Демоское. Разумеется, это название нерусское, а, должно быть, финское или чудское: здесь таких названий премного: Напр<имер>, озеро Неро, реки Вогода, Тологда, Печегда, Шехонь (или Шексна). Утром приехали мы в Пошехонь или в Пошехонье, как значится оно в официальных бумагах. Сначала долго возились с квартирой, потому что приготовленная нам оказалась совершенно неудобною, хотя и называется генеральскою, и я приказал сыскать, т.е. нанять, другую, что и было исполнено. Наконец, мы переехали в дом к какому-то мещанину, где всего 3 комнаты, кривые и косые, но, по крайней мере, жилые и теплые. --
   Прежде всего меня поразила совершенная противоположность этого города и нравов жителей Рыбинску. Из Рыбинска приезжаешь сюда, как из столицы. Я это говорю не относительно наружного вида города, а характера его. В Рыбинске приезд чиновника не производит никакой тревоги; здесь же все это дрожит, трепещет, чуть не поддерживает под ручку, когда идешь, так что не знаешь, как с ними и быть. В тот же день налетели ко мне чиновники разных ведомств, вовсе не нашего министерства, безо всякой нужды, в мундире. Сажаешь их, отвечают: я и постою... Простой же народ здесь как-то груб и дик. Пошехонский уезд составляет совершенное исключение из общего определения Ярославской губернии. Он хлебороднее других, и крестьяне здешние более остаются дома, не так, как в прочих уездах. Можно было бы думать, что он от этого нравственнее и лучше. Нисколько. Мне кажется даже, что здесь уже другое племя, население, одинаковое с вологодским; избы у них большею частью курные, сообщение, даже между собой, трудное, церквей и священников мало, а раскольников тьма, более упорных, чем в других местах, однако же не фанатиков; наконец -- леса и леса, огромные, глухие, сообщающиеся с вологодскими и идущие чуть ли не до Архангельска -- способствуют другому воспитанию. -- Но купцы и мещане здесь самое скверное народонаселение. Принявшись за дела, я скоро был обдан чадом лжи, клевет, ябед, кляуз, ссор, споров, тяжб, исков, доносов, сутяжничества и всякого дрязга! Едва ли найдется здесь купец или мещанин, у которого бы не было тяжебного дела! Всякая мещанка смотрит так, как будто она лет 20 служила в магистрате. При последних выборах из баллотировавшихся в градские головы не нашлось ни одного, который бы не бывал под судом. Все друг с другом в ссоре, существует даже слово особенное: "Свод-закончик", т.е. знающий хорошо свод. Что заведет один голова, то преемник его разделывает. Общественных собраний почти никогда не бывает и вообще общинное начало не сильно. Я нашел даже в делах то, чего не находил в других городах: велено было спросить общество, согласно ли оно такого-то уволить от службы по уважительным причинам: часть общества согласилась, другая -- нет и составили два приговора. В Рыбинске и в случае несогласия не составят подобного акта, свидетельствующего о разъединении, а несогласные просто не подпишут, не отмечая своего несогласия, или же согласятся. Впрочем, губернское правление, служащее посредником в этом случае, разрешило спор пошехонцев по собственным, справедливым соображениям. Зато нигде так не соблюдаются формы, как здесь. Да и нельзя иначе: всякий боится доноса и придирки. Ни в одном из ревизованных мною городов не соблюдаются так все эти законные правила, до самой мелочи. Напр<имер>, торги. В прочих городах торги на продажу городского поземельного участка, на подряды -- собственно по городу -- безуспешны: в Рыбинске прежде всего потому, что есть занятия торговые, более прибыльные, в других местах -- Бог знает отчего. Здесь же напротив: цена на торгах надбивается в 20, в 30 и более раз. У всякого есть свои приятели, которые являются на торги безо всякой нужды, только чтоб насолить ему. Просто даже смешно читать торговые листы, потому что мне уже известны отношения торгующих между собою. -- Городничий здесь, Беляев, человек слабый, старый и, по выражению стряпчего, бескорыстный почти человек; стряпчий -- битый, колоченный и откуда-то уже раз выгнанный2. -- Объясните теперь, почему это, почему в Рыбинске, с его 25 трактирами, с его беспрерывными сношениями с Петербургом, с его некоторою развращенностью в особом смысле, столько единодушия, здравого ума и, так сказать, вежливости. Они сами говорят про себя: мы народ вежливый; кроме того, в Рыбинске, несмотря на заботы об нем правительства, меньше всего соблюдаются законные формы гарантии и недоверчивости. -- Тут могут быть разные причины: во 1-х, единство направления в торговле, довольство с чувством силы и независимости, денежная самостоятельность, заставившая правительство уважать себя и откупившая себе свободный голос. Главное: довольство. Рыбинск счастлив и имеет счастливую будущность, а счастье почти всегда делает человека лучше и склончивее; во 2-х, долгое управление умных голов, снискавших себе уважение общества и всякие отличия от правительства, голов, которые, и по сдаче должности, призываются на совет, имеют сильное влияние. Разумеется, и там есть партии, но они стараются скрыть это. -- Здесь же нет и не было порядочного головы. Некоторые пошехонцы, поумнее других, говорили мне, что недостает им человека, который бы умел править ими; другие не хотят слушать своего брата и охотно повинуются власти правительственной. -- Я всегда не любил общих категорических определений о нравственности жителей, но должен сознаться, что их нельзя не принять. Напр<имер>, про романовцев говорят, что там народ плут; про Мологу -- сутяги; про Пошехонь: "народ грубый". В Мологе, говорят, сутяжничества еще больше, и каждый мещанин ходит с листом гербовой бумаги за пазухой. Мне всегда казалось, что делать подобные определения опасно, что черта, приписываемая такому-то месту, временная или случайная, но нет; кроме обычая внешнего, есть характер наследственный, есть и в людях порода, от влияния которой, само собою разумеется, каждый может освободиться не только чисто христианским просвещением, но и образованностью мирскою. --
   Город беден, потому что отдален от трактов, от большой дороги, пролегающей через всю Ярославскую губернию, от Волги. Но, епрочем, при другом характере жителей он мог бы создать себе прибыльную деятельность. -- В 10 верстах от Рыбинска, в 20 или 30 от судоходной Шексны, с рекою (Согожей), впадающей в Шексну и в полую воду способною к сплаву барок, Пошехонь может еще похвалиться своим выгодным положением, -- Но что тут делать. Все мои хлопоты об увеличении городских доходов и об устройстве городского хозяйства будут решительно безуспешны при таких нравах жителей!.. Остается только ухватиться за одно предложение некоторых купцов, не выработанное ими, оставленное ими по общему нерадению к общей пользе, по занятию ябедами и тяжбами: это соединение реки Соги3 посредством разных рек и канала с Сухоной, с Вологдой, с Архангельском... Буду писать об этом, хоть, разумеется, и не добьюсь успеха. -- Приход здесь всего один: Собор, с теплою церковью и еще с кладбищенскою, в которой служат только летом. Строение большею частью деревянное, но на главных улицах довольно чистое.
   В воскресенье, перед самым отъездом, написал я вам письмо и вложил перевод от Ненюкова. Второпях забыл приказать отправить письмо страховым. Уведомьте меня немедленно о получении и о затруднениях, если встретите их, при требовании денег от Меднова. -- Завтра день Ваших именин, милый мой отесинька и маменька. Поздравляю Вас и крепко обнимаю и цалую Ваши ручки. Обнимаю Константина и всех сестер. Ах, хорошо бы, если б Константин действительно принялся за работу: хоть бы он сделал себе план занятий -- не часов, но хода, рода и постепенности занятий, ведущих к труду -- к грамматике4. Обнимаю его и поздравляю, также и всех. Дяди, верно, у Вас этот день5. -- Если б вы знали, какая тоска! На дворе дождь, ветер, холод, слякоть, грязь; выйти нельзя, стихи не пишутся, да и некогда среди этого дрязга ябед, которые приходится разбирать; да и места нет: со мною теперь безотлучный спутник Эйсмонт. Прощайте, будьте здоровы. Обнимаю дядей.

Ваш Ив. Акс.

   

27

   

1-го октября 1849 г<ода>. Суббота. Пошехонье.

   Во 1-х, поздравляю вас, милый отесинька и милая маменька, со днем рождения Марихен (4-го окт<ября>), во 2-х, с нынешним праздником1. Письмо ваше от 22-го сентября получено мною вчера утром. Вы удивляетесь, милый отесинька, что я ничего не пишу Вам о деньгах. Теперь это недоумение Ваше разрешилось2, и слава Богу, все окончилось благополучно. Пожалуйста, не сердитесь на меня за все Ваши беспокойства и досады по случаю этой продажи, но только напишите мне, получили ли Вы деньги. Письмо с переводом Вы должны были получить 24-го или 25-го сентября. Так как Вы не ожидали перевода на все 5 т<ысяч> р<ублей> сер<ебром>, то это, верно, было Вам приятным сюрпризом, что пришлось очень кстати ко дню Ваших именин. -- В день этот я собирался ехать в Андрианов монастырь, но узнал, что игумен с монастырскими иконами в городе, а потому не поехал. -- В воскресенье был я в Соборе. Собор довольно старинный снаружи, но внутри переделан лет с 50, вообще же хорош. Есть некоторые древние иконы, уважаемые и нашими староверами; особенно же почитается огромная икона Спасителя таких же размеров, как и в Романове. Но более всех привлекает к себе богомольцев почитаемое чудотворным восковое изваяние Спасителя. Христос представлен сидящим в темнице во весь человеческий рост. Вместо темницы, разумеется, огромный стеклянный шкап, с дверями. Изваяние -- все восковое -- сделано необыкновенно хорошо, так что страшно, особенно же потому, что видишь одно лицо, а остальное все покрыто мантиями, исключая рук, высовывающихся из-под широкой одежды. -- Признаюсь, на меня это произвело неприятное впечатление; но у женщин, особенно у простых баб, это изваяние в большом уважении, и неприятно видеть, как раскрывая полы одежды, они прикладываются к восковым ногам. Один мещанин рассказывал мне, что изваяние привезено в Пошехонь назад тому лет 60, что кто-то видел его во сне и исцелился. Не в духе православной церкви подобные раскрашенные восковые изображения, но слово чудотворное заставляет молчать. Он же рассказывал мне, что в Соборе есть образ, где Богородица с Иисусом Христом нарисована чрезвычайно отчетливо, величиною не более овсяного зерна, почему этот образ также в величайшем почитании. Впрочем, всякая редкость искусства или природы кажется чудом народу. Этот же мещанин приносил мне показывать небольшой камушек, величиною с гривенник, на гладкой поверхности которого есть темные и светлые жилки. Если долго и пристально смотреть, так действительно кажется, что эти жилки образуют собою лицо и половину фигуры старика, почитаемого им за Господа Саваофа. Я, разумеется, не дерзнул выказать ему свое неверие, отвечал ему в его же тоне и спросил его, что он думает сделать с этим камнем? -- "Хочу его представить", -- отвечал он. "Кому?" -- "Тому, кто делал надпись на Исакие!?." Я сначала не понял, а потом он объяснил мне, что Исакии -- это Исакьевский собор в П<етер>бурге, а делавший надпись -- государь!.. Я счел, конечно, бесполезным толковать ему, что подносить это государю нечего. --
   Приходил ко мне также один мужик деревни Погорелки Пошехонского уезда, торгующий по уезду тряпьем и книгами. Я посылал за ним, чтоб узнать, нет ли у него книг старых. Этот мужик очень умен, но книжник и просто не говорит, а все библейскими высокопарными выражениями. Впрочем, он православный, но сознался мне, что иногда "смущается и колеблется его ум". И кто же в этом виноват, по его же словам? Правительство своим снисхождением. "Зачем, -- говорит он, -- государь позволил благословенные церкви, а в них и употребление старопечатных книг, для чего в Москве в синодальной типографии разрешено печатание старых, неисправленных книг"3. Это было сделано с целью распространить между раскольниками благословенные церкви, признающие подчиненность архиерею, и сравнением книг старых с новыми, возможным для каждого, доказать неважность различия, ибо раскольничьи наставники много берут тем, что врут и лгут между безграмотными мужиками вволю. -- А этот мужик говорит мне, что как сравнишь старые книги с новыми, так поколеблется ум. Я говорил одному купцу, что различие не касается существенных оснований веры. "Нет, -- отвечал он мне, -- есть и существенное различие: у вас ходят против солнца, а у староверов -- посолонь!"4. Тут и замолчишь! Я употребил все старание, чтоб утвердить этого мужика в православии, потому что он пользуется большим авторитетом и легко может сделаться проповедником. Впрочем, по его словам, он имеет презрение к здешним старообрядцам за их лживую, лицемерную жизнь. Однако же не он один, но многие православные часто приводятся в смущение раскольниками. Этот же мужик вместе с другим мещанином, сообщая мне разные свои недоумения, рассказали, что года два тому назад, как велено было очистить пошехонские леса, нашли там одну старуху-раскольницу, которую и повели вон из леса, а келью ее разломали (эти леса, вместе <с кельями, служили и служат приютом беглым солдатам, каторжникам, ворам, конокрадам, прикидывающимся раскольниками). Проходя мимо проруби (это было зимой), старуха, ввиду всего народа, с словами: "тебя я ради, Господи!" бросилась в прорубь. Смутился народ и не знал, почесть ли ее святой, не признать ли святым и дело, за которое она умерла? -- Я объяснил спрашивавшим меня, что она нисколько не святая, а дело -- еще менее: христианские мученики ждали страданий, а не бросались в воду, сами на себя рук не накладывали, были все убиенные, а не самоубийцы. Кроме того, если б даже она и пошла на страдания и вынесла их мужественно, не должно и этим смущаться; при этом я рассказал им примеры фанатического мученического самоотвержения в таких сектах, рассказ о которых заставлял их креститься и оплевываться. Не знаю, убедил ли я их, только они очень искренно благодарили меня за беседу. -- Да и не они одни вправе смущаться. Кого не поколеблет искренность убеждения во лжи и заблуждении; как согласить эту высокую нравственную сторону (убеждение, способное на всякую жертву и муку) с безнравственностью предмета убеждения! Хитрое дело -- душа человека: в ней способны рядом и дружно жить ложь и правда, грязь и чистота, зло и добро. Судить человека, по-настоящему, можно только относительно; абсолютно же может судить только одна сама, недоступная человеку, абсолютная Истина -- Бог {Константин, конечно, с этим согласится, но это несогласно с его суждениями. Пусть он вспомнит наши споры о дочери штабс-капитана Данилова5.}.
   Можете себе представить -- кто здесь городничим? Майор Беляев, тот самый, который был в Белебее и уехал оттуда в 1823 г<оду>. Он живет уже лет 17 в Пошехонье! Он попался здесь в одну неприятную историю и потому ухаживает за мной как нельзя больше. От кого-то он узнал, что я оренбургский, вспомнил Белебей6 и прискакал ко мне объявить, что он меня носил на руках, что он частехонько бывал в Надёжине7, припомнил разные стихи Ваши, милый отесинька, про Юсупова, Наврозова8 и проч. Я, впрочем, объяснил ему, что если он уехал в первой половине 1823 г<ода>, так не мог носить меня на руках9. -- Это самый плохой городничий, добрый весьма, но глупый и слабый донельзя. Ленивый его здесь не обижает, солдаты не слушаются, градской глава, первостатейный мошенник, командует им, дела идут скверно, а сам Беляев человек не злоумышленный и добрый, очень добрый. Он просит моего покровительства, и я писал нынче кому следует, что Беляев провинился не с умысла, а "сдуру" и чтоб это приняли в соображение.
   Здесь же в Пошехони узнал я, что женится кн<язь> Львов, Георгий10, на какой-то Лизе Давыдовой, племяннице одного здешнего помещика, Лихачева, у которого, по выражению исправника, 5 милльонов гольем и у которого нет детей. Узнайте, хорошая ли это девушка? Я люблю Львова и желаю ему счастья.
   По-настоящему я мог бы уже уехать из Пошехонья, но мне хочется обличить и вывести на чистую воду купца Серебрякова, здешнего голову, мерзавца, каких мало, покровительствуемого губернатором, а потому на каждом шагу встречаю препятствия и затруднения. Но как я решил поставить на своем, то и не выеду из Пошехонья до тех пор, покуда не получу всех затребованных сведений, в доставлении которых отказывает мне здешний магистрат, отзываясь (лично мне), что боятся Серебрякова как человека "сильного". За этот отзыв им должно крепко достаться, и вся эта неделя прошла у меня в досаде. -- В понедельник был мой день рожденья и именин11. Мне 26 лет! Прощайте, милые мои отесинька и маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки, обнимаю и поздравляю Марихен, Константина и всех сестер12. А<нне> С<евастьяновне> и Кате13 кланяюсь.

Ив. А.

   P.S. Пишите мне теперь: первое письмо в Рыбинск, второе в Углич, если на одной неделе, ибо в Углич дорога через Рыбинск.
   

28

   

1849 г<ода> окт<ября> 18-го. Вторник. Углич.

   Вчера получил я два письма ваши, милые мои отесинька и маменька, или, лучше сказать, от Вас только, милый отесинька, от 6-го и 10-го октября: одно из них прогулялось в Пошехонь, другое не застало меня в Рыбинске. Вот уже пять дней, как я в Угличе. Я приехал сюда в середу вечером из Рыбинска, который от Углича всего 72 в(ерсты). Углич и с Москвою, и с Петербургом может сноситься четыре раза в неделю: в Москву -- через Тверь и через Ярославль; первый путь даже ближе, но не для вас, которые живете на Ярославской дороге. В Петербург также две дороги: через Тверь и через Рыбинск. Я этому очень рад, по крайней мере, здесь не так, как в Пошехонк, куда почта приходит раз в неделю.
   Я желал бы очень, чтоб Константин приехал сюда полюбоваться на Углич, и жалею, что сам попал сюда в такое позднее время года, когда благодетельная гнусность погоды мешает прогулке. Хорош, очень хорош этот город, живописно раскинутый по обоим берегам Волги, с своими 26-ю церквами, колокольнями и 3-мя монастырями. Вы чувствуете, что живете в старинном городе: это доказывает вам и историческое воспоминание на каждом шагу, и религиозная физиономия города, и самое, расположение его -- просторное и обширное. После Ярославля и Ростова это самый населенный город в здешней губернии: в нем до 10 т<ысяч> жителей. В Рыбинске летом бывает тысяч 100 и более, но все иногородних, тогда как собственно рыбинских очень мало, вполовину меньше против Углича. -- Впрочем, древняя старина Углича вся забыта им, вся поглощена памятью о царевиче Дмитрие1, о котором хранится и передается из рода в род самое живое предание. Много значит, когда история связывается тесно с религиозным преданием! Не будь этого, древний город Углич испытал бы участь, одинаковую с другими древними городами. Но здесь стоит его терем, где показывают спальную царевича; но на месте, где был убит, воздвигнута церковь с названием: церковь царевича Дмитрия на крови; но во всех церквах каждый день возглашается его имя, и в каждой церкви стоит его образ. Каждый угличанин знает подробно всю историю царевича как священную историю, и Углич любит его самою живою любовью. Пусть господа ученые доказывают, что не Годунов был причиною его смерти2 или что Самозванец был истинный Дмитрий...3 Я советовал бы им не говорить этого в Угличе. Церковь и народ свято верят в событие. Не только стены внутри церкви царевича, но и во многих других церквах -- стены расписаны изображениями и убиения царевича, и убиения народом Битяговского с сообщниками4. -- Мощей Дмитрия нет в Угличе. Их взяла Москва для свидетельствования лжи Самозванца, потому что смерть царевича сделалась событием всей земли русской, и Москве как представительнице земли необходимо было иметь их. Угличане понимали эту необходимость и за городом, на том месте, где расставались с мощами, построили церковь. В "царевской" церкви, т.е. на крови, хранится пустая серебряная рака, в которой вместо мощей лежит изображение его, вышитое шелками матерью его инокиней Марфой; хранится и икона, ею подаренная, где вделаны: маленький ковчег с землею, на которой он был убит, следовательно, орошенной его кровью, и орехи, найденные в его руке и сохраненные матерью, в соборе сберегается покров, обретенный нетленным во гробе царевича. Предание о царевиче необыкновенно живо и поглотило все прочие; да немудрено уже потому, что смерть его сделалась самым важным и ярким событием в нашей истории. С именем его вспоминаются имена всей этой эпохи, и Годунова, и Лжедмитриев, и Шуйского5, и многих других! -- В Угличе нет церквей позднейшей постройки; самая поздняя постройка была в 1713 году, как кажется. В этом году был выстроен Преображенский собор, который удивительно как хорош. Внутри собора замечательно то, что в нем нет столбов, а весь этот огромный верхний свод утвержден на четырех стенах собора, и это производит необыкновенный эффект. -- Какие здесь есть прекрасные церкви. Вы все это увидите, потому что я еще прежде приказал снять виды почти со всех церквей угличских и вообще всей губернии: надеюсь привезти вам это все к Рождеству6. Здесь многие занимаются древностью, особенно мещанин Серебренников, корреспондент Погодина (который сам в августе м(еся)це, говорят, проезжал Углич), раскольник, впрочем. В городе у некоторых сохранялись летописи угличские: кажется, Погодин все прибрал; впрочем, и Археографическая экспедиция взяла копии со всех хранящихся здесь грамот и напечатала их7. -- Я еще не осмотрел вполне города, но на днях буду осматривать его вместе с Серебренниковым. -- Несмотря на то, что здесь есть несколько человек раскольников, народ в городе положительно православный и отличается резко от прочих ярославских городов своим усердием к церкви. Это доказывается благолепием и даже роскошью всех 26 церквей города. -- Другая черта угличан" и тоже замечательная -- та, что они все домоседы; это относится к жителям не уезда, а собственно города, которые, за исключением самого малого числа, занимающегося торговлею с Петербургом и другими городами, торгуют все у себя дома, в городе и в уезде. От этого лавок и торговцев здесь премножество, и торговля самая средняя. Капиталистов здесь нет почти вовсе, и торговцы городка Мышкина, в 30 верстах от Углича, при тех же самых условиях местности, торгуют вдесятеро богаче, потому что пользуются Волгою и занимаются все судоходною торговлею. Здесь есть человек до 500 мещан, называемых холщевниками, которых весь промысел состоит в том, что у крестьян уезда, приезжающих в город с холстом (здесь уезд особенно отличается производством холста), они ночью или рано поутру покупают холст и в тот же день перепродают его крупным торговцам, получая самую пустую прибыль, иногда двугривенный или четвертак8 в день. В других городах ярославец ушел бы с паспортом искать прибыли по России, а здесь этого обычая нет. Я добивался объяснения в этом недостатке предприимчивости, но мне отвечали: нет обычая, не завелось. И действительно, Углич, который в старину был гораздо обширнее теперешнего, прежде мог довольствоваться и довольствовался вполне своею торговлею; но теперь, как торговля развилась повсюду, и город не имеет ни прежнего значения, ни прежнего числа жителей, он обеднел. -- Впрочем, об этом еще надо подумать да обследовать это обстоятельство ближе. -- Я помещен здесь прекрасно; хозяин, бодрый старик лет 70, чрезвычайно заботлив, да и вообще народ здесь очень вежлив. -- Не думайте, впрочем, что древний характер города и присутствие священных памятников старины удерживает жителей в том виде, в каком бы желалось их видеть, напр<имер>, Константину. Нет, они все религиозны и помнят старину не как дело быта, а как священное предание. Т.е. как бы вам это выразить яснее. Событие, напр<имер>, еврейской или христианской священной истории, будучи свято и с верою почитаемо, остается все же вне быта; так и старина углицкая, получив чисто религиозный характер, отрешилась от быта и, свято, усердно, богомольно почитаемая, действуя даже на нравственный характер, не имеет влияния на внешний быт. И против церкви царевича Дмитрия на крови стоит трактир "Феникс", принадлежащий набожному купцу, одевающемуся по-немецки, а жены, жены купеческие, как и всюду, опережают мужское племя по пути к соблазну и не носят кичек, а одеваются по последней моде. Грешный человек, мне приятнее видеть их с открытыми волосами, причесанными a la Reine Blanche {На манер королевы Бланш (фр.).}, или в этом роде, и с белыми зубами, с шляпками французскими, нежели чопорную купчиху в кичке, с густо набеленными и нарумяненными щеками и с черными зубами, купчиху чванную, спесивую донельзя, или бы купеческую дочь с волосами, обращенными в толстый, кулака в три, жгут, мотающийся назади! Согласен, что от французской шляпки недалеко к худшему, но если бы можно было освободиться от некрасивой стороны национального характера и быта и сохранить нравственные предания, было бы хорошо!.. Я люблю крестьянина столько же, сколько и Константин10, но терпеть не могу древнего боярина и боярского быта, отличавшегося всегда от крестьянского спесью, гордостью, чопорностью... Бояре не пели песен... Константин писал как-то раз ко мне, по поводу моего письма, что я, хваля крестьянина, не говорю ничего нового. Но я хочу выразить ту мысль, что быт крестьянский вовсе не должен быть выражением старины и что крестьянин так же мало похож на брюхана-боярина, как на брюхана-купца. --
   Однако пора и очень кончать письмо. Со следующей почтой напишу вам еще. Чтобы Константину приехать на несколько дней. Ведь это всего верст 200 с небольшим, если ехать не почтовой дорогой, а с сдаточными извозчиками на Калязин. Правда и то, что дорога гнуснейшая всюду, ну да мужчин это не должно останавливать. Я здесь думаю пробыть не позже, как до половины ноября, но на будущий год, летом, когда стану ревизовать Мышкин, приеду непременно в Углич опять. Мне он очень нравится.
   Прощайте, моя милая маменька и милый отесинька. Очень рад, что письма мои доставляют вам всем занятие. Цалую ваши ручки, обнимаю Константина и всех сестер. Будьте здоровы. Вот теперь кстати сестрам перечесть у Карамзина описание убиения царевича Дмитрия11. До следующей почты.

Ваш Ив. Акс.

   

29

   

27-го октября 1849 г<ода>. Пятница. Г<ород> Углич.

   Не знаю, успею ли я докончить письмо к завтрашней почте, но на всякий случай, пользуясь свободным временем, продолжаю вам свое повествование об Угличе. Необыкновенно красив этот город! И что всего замечательнее: оригинально красив и не похож на прочие города. Главную его особенность составляет то, что он расположен не только на обоих берегах Волги, но и на 4-х оврагах или ручьях, протекающих в Волгу. Через овраги построены или просто набросаны мосты, мостов премножество, а вы знаете, какая вообще красивая вещь -- мост. На площадях, в разных направлениях стоят каменные ряды лавок с арками; Волга течет не прямо, а делает крутой поворот, почти острый угол, и с него поворачивает город. Древние церкви, мосты, овраги, Волга с крутым поворотом и зелень садов (воображаемая, потому что теперь листья опали) -- все это дает необыкновенную прелесть общему виду города. Нынче на закате солнца я долго любовался им, любовался до тех пор, пока не пришли содержатели бойни, с которыми надо было толковать об акцизе, платимом в думу!.. Против моих окон есть церковь, в стенах которой закладено тело младенца, убитого лет за 200 перед сим или около этого. Изустное предание и рукописная угличская летопись, доведенная до 1713-го года, кажется, говорят, что в 1650 году (по крайней мере, мне так рассказывали) работник купца Чеполозова, будучи зол на своего хозяина, вздумал выместить свою злобу на сыне его, 7-летнем мальчике. В день семика1, когда все шли прогуляться к "убогому дому" (об этом я разъясню ниже), вызвал и он ребенка для прогулки, затащил к себе, долго и жестоко мучил, наконец, убил самым варварским образом. Дней через 20 тело нашли неиспорченным, похоронили, и когда отец его, лет через 25, вздумал строить тут церковь, то открыли гроб и увидали, что тело осталось нетленным. Донесли ростовскому митрополиту Ионе Сысоевичу2, который однако же не обратил особенного внимания на это донесение, не приказал сделать надлежащего освидетельствования, но велел, впрочем, тело заложить в церковную стену. С того времени и до сих пор угличане усердно служат панихиды по маленьком Чеполозове и почитают его святым. Угличу хочется иметь у себя еще святого отрока, невинно пострадавшего. Я не отвергаю в этом случае народной уверенности, но или судьба Углича такова, или, наконец, это все подтверждает то, что я вам и прежде писал, именно, что образ малолетнего страстотерпца Дмитрия, как называет его церковь, образ, так горячо и усердно ими любимый, постоянно присущ их памяти и затмевает собою другие строгие образы церкви и лики святых. О другом святом, право, и не услышишь в Угличе, а маленький Чеполозов повторял им собою историю Дмитрия. Впрочем, опять говорю, я вовсе не отвергаю истинности и этого события. -- Да, теперь о семике. Может быть, вы знали, но я не знал, что до 1770 года существовал в разных местах России, в том числе и в Угличе, такой обычай: всех "несчастно умерших" (т.е. насильственною или случайною смертью) в течение целого года не хоронили, но складывали в убогий дом, где трупы и оставались до семика. В этот день их погребали. Мне рассказывали это те, которым передавали это очевидцы; говорят -- есть еще в городе и такие, которые это помнят. Екатерина уничтожила этот вредный обычай3.
    Знаете ли вы, какая промышленность процветает в этом древнем городе? Колбасная и холщевая! Здесь множество колбасных заводов; я хотел что-нибудь вывесть на память этого города, что-нибудь особенное, ему принадлежащее; образов здесь не делают, хотя и есть один иконописец, поэтому я искал чего-нибудь из других изделий, спрашивал и бритых, и брадатых, и все указывали на угличские колбасы, отправляемые в большом количестве в Петербург.
   Я назвал вам в последнем письме мещанина Серебренникова раскольником. Так говорили мне об нем. Но познакомившись с ним ближе, я убедился, что он вовсе не раскольник, а занятия его заставляли предполагать в нем раскольника. Он здесь умнее всех, и потому его и не любят граждане. Это человек очень замечательный. Мало способный к торговле, как с презрением отзываются о нем купцы, он -- живая летопись города -- знает историю каждого камня в нем и любит старину, но любит ее как ученый, отделяя ее от живого своего быта. Странное дело, а кажется так: Углич -- историческая местность, полная Древних воспоминаний. Но вся эта сторона Углича для массы его народонаселения превратилась в одно религиозное предание, стоящее вне живого быта; от этого угличане хотя и набожны, но вовсе не более связаны с древним бытом, чем жители Рыбинска и других городов. Бритой молодежи здесь даже больше, чем в Рыбинске, где купцы богаче и самостоятельнее; общинный характер представляет здесь жалкое явление, о чем я буду писать после. --- Эта же историческая местность создает и таких людей, изыскателей старины, любознательных, как Серебренников. Вы найдете это в каждом древнем городе. Я знаю одного в Ярославле и, верно, найду подобных же и в Ростове. Но отрешенные от непосредственной связи с древним бытом, они уже являются в отношении к нему как люди сознающие, любознательные, анализирующие. Вчера явился ко мне этот мещанин (между прочим, он ходит в русском платье и с широкою бородой) и удивил меня, признаюсь, просьбою сделать обществу предложение следующего рода. "Мы все, -- говорил он, -- и я в том числе, подаем каждую субботу нищим, но число нищих не уменьшается, потому что подаем зря и подаем большею частью недостойным и обманщикам, между тем как истинные бедные, больные и престарелые или не хотят таскаться по окнам, или же не в силах и добрести до чужих дворов. А потому не лучше ли будет, чтоб каждый сосчитал, сколько в течение года он передает через окошко (у купцов это делается довольно аккуратно) и эту сумму вложил бы в общий складочный капитал, который таким образом и должен составиться; затем выбрать из среды себя несколько человек, учредить комитет или вроде этого, который бы подлинно розыскивал о всех нищих и раздавал бы пособия истинно нуждающимся и проч." Словом, повторил общие уставы подобных учреждений в Москве и в Петербурге, учреждений, с которыми он, впрочем, не знаком. Это меня поразило. Да как же, брат, хотел я сказать ему, а статья Константина?...4 Разумеется, я этого не сказал, но вспомнил тебя, Константин, тотчас. Вспомнил и свои слова, сказанные в моей статейке5, что мы почти готовы ревновать к современности, если она выставит такой вопрос, о котором не задумывалась старина! Подумал я также, что слишком мы решительны в своих выводах a priori {Изначально, до опыта (лат).} о русском народе, что, изучая народ по древним памятникам, мы сами себе ставим рамки -- слишком правильные, по-видимому же строго логические, как иностранцы, слишком правильно говорящие на чужом языке; подумал -- не посягаем ли мы черезчур на свободу жизненного народного тока, если это выражение не покажется слишком вычурным... Я не имею твердости убеждений Константина, решился смиренно, без взглядов a priori изучать современные явления и факты и признаюсь, поколебалось во мне многое, оробели мои умствования, потерял я веру в свои выводы. Выдвигая какое-нибудь положение, я говорю, как Каролина6: "Да, может быть, а, может быть, и нет!" Ужасный 1848 год и просто жизнь в ком не поколебали веры в человеческие истины... Неужели ты не почувствовал их ударов?7 Но что касается до внутреннего моего духа, то он прожил тяжелое, удушливое время, -- да и теперь нелегко.
   Впрочем, все это не может относиться к одному случаю серебренниковского предложения. Да и статья Константина направлена больше против веселой и пошло-общественной благотворительности8. Я спросил Серебренникова: охотно ли примет это общество? "Едва ли, -- отвечал он, -- сомневаюсь; народ-то здесь такой, не любят новости, темный народ, не понимающий". -- Я хотел возразить ему, что они, т. е. граждане, желают, может быть, чтоб благотворение совершалось втайне, каждым от себя9, но вспомнил, что это возражение было бы слишком натянуто. В самом деле, никому и при общественной благотворительности не запрещается благотворить втайне, и не это чувство заставляет не желать нововведения. Не тайная благотворительность -- грошевое подаяние нищим, которое ввелось непременным обычаем. Я насмотрелся на это нынешним летом. Делом этим занимается всегда хозяйка; нищие являются огромной толпою и получают каждый не более гроша меди; если дается копейка серебром, то нищий обязан дать сдачи; нищенки же обыкновенно пускаются в разговор с хозяйкой и передают ей разные новости и сплетни. Все это делается совершенно холодно; нищие даже уже не притворяются; получивши долю, они шибко толпою же отправляются к другому раздавателю, где та же история. Эта хозяйка готова, как в Романове, закабалить девку лет на 20 к себе в услужение10, в уплату 100 рублев ассигнациями; эти нищие и нищенки по вечерам пьянствуют или развратничают, чему я сам был очевидцем в Рыбинске. -- "Всего труднее будет согласить старообрядцев", -- сказал я. "Старообрядцам, -- отвечал он, -- можно возразить, что и по Кормчей книге, которую не могут не уважать старообрядцы, велено нищим иметь непременно свидетельство от епископа". -- Он просил моего содействия, надеясь на влияние мое как чиновника. Я подумал, подумал и написал об этом бумагу двум градским головам, здесь и в Рыбинске, требуя мнения их и общества по этому предложению.
   Сын Серебренникова11 также заставлял не раз меня задумываться. Я был у его отца в доме; старый бедный дом, каменный, о 3-х комнатках; в одной из них живет сын Серебренникова. Когда я взошел к нему, то подумал, что попал в кабинет ученого. Книги, книги, рисунки и бумаги, все это, столько чуждое мещанскому быту, было тут. -- Сын Серебренникова, молодой, еще очень молодой человек, с постоянно серьезной, задумчивой и грустной физиономией, ходит в немецком платье и с бритою бородой... Видно, что этот молодой человек томится жаждою просвещения, страстно любит свои занятия, но не имеет средств (денежных) и, как видно, он, должно быть, нередко предается горькому ропоту. Я было упрекнул его в том, что он не ходит по-русски, но в душе своей совершенно понимал и извинял его и сам бы сделал то же. В этом платье ему везде и ко всем более доступа, в этом платье с ним обращаются учтивее, наконец, это платье людей просвещения. Он взял у отца своего все, что тот мог передать ему из своих знаний, перечел всю библиотеку уездного училища, выбрал из уездных учителей все, что они в состоянии были сообщить ему, но этого мало ему. Он читает древнее письмо грамот совершенно свободно, занимается русской археологией усердно, но любит ее как науку, а желал бы вообще просвещения. В ком пробудилось сознание, кто вышел из этого общего цельного быта масс, тот, покуда не исчерпает весь мир сознания, не поймет важности и истинности верного, хотя бессознательного чувства простого народа. Я заметил, что молодой Серебренников с глубоким презрением смотрит на своих собратий купцов и мещан, на их невежество и пр. Все это очень понятно. Мы, просвещенные просвещением, измученные сознанием, обессиленные анализом, мы желали бы иногда воротиться к здоровому состоянию народного духа, мы с уважением смотрим на бессознательную и "невежественную" толпу, как на магнитную стрелку, которая верно указывает путь, которою можем поверять себя... Но вот человек из этой же толпы, который, напротив того, жаждет всеми силами души попасть в ту же болезнь, в которой и мы находимся! -- С каким заметным внутренним трепетом произносит он слово просвещение! И хоть он говорит, что "любит свое, родное", но наше уважение к народным явлениям, к авторитету народному, ему не понятно. Все это так и должно быть. В самом деле, в своем кругу он не найдет людей, ему сочувствующих. Я сам слышал насмешки купцов и мещан над этими Серебренниковыми за то, что они, полюбивши книги, упускают торговлю, что они "неспособны к торговым делам...". А мир просвещения так великолепен кажется ему издали, он не видит его пошлости, лезет на опасную и скользкую дорогу и, может быть, поскользнется12. Я заметил в нем некоторое равнодушие к религии... Само собой разумеется, что я его не останавливал в его стремлении и не говорил ему того, чего теперь он понять не в силах, но как скоро он произнес мне слова: Европейское просвещение, я указал ему на современное состояние Европы и предостерег его, чтобы он на пути к просвещению держался бы Веры и Церкви как якоря13: в противном случае поток унесет его. Дай Бог, чтоб мои слова ему пригодились. -- Каким трудом, какими долгими сбережениями достались ему все эти книги! Сколько бы еще он хотел приобресть! Средств нет! Надо жить, надо торговать, надо иметь деньги, чтоб откупиться от рекрутства. У него, кажется, прекрасные способности и к рисованью, все это самоучкой. Впрочем, я посоветовал ему зимою побывать в Москве, чтоб познакомиться с некоторыми людьми, которые могут доставить ему книги и другие способы. --
   А ведь хорошая задача была бы для повести и для драмы -- изобразить эти две противоположности: пресыщенное европейское просвещение, сознающее свою гнилость, и молодую жажду просвещения, дерзко и безрассудно разрывающую связь с тем цельным и здоровым бытом, которого не коснулось просвещение (само собою разумеется, что я не говорю тут о просвещении светом веры: это другая статья, это другой вопрос о том, в каких отношениях между собою находятся религиозная сторона христианского народа с невежеством того же народа и как они взаимно друг на друга действуют?).
   Здешние холщевники употребляют между собою в торговле особенный язык, не похожий, впрочем, на офенский14, как уверяют. Некоторые слова чисто татарские. Так как Серебренниковы занимаются холщевою торговлей, то я поручил молодому собрать мне слова этого языка. --
   На этой же неделе я был на одном пироге, на котором было человек 50 купцов. Замечательного ничего не было. Слышал я только, как некоторые старики сознавались в "своей глупости", именно в том, что лет 25 тому назад встретили они сильным негодованием и ропотом разные нововведения Безобразова, мощение улиц, исправление дорог, а теперь не нахвалятся и благословляют его. --
   Теперь о раскольниках. В здешнем городе их очень мало, меньше, чем в Рыбинске, человек 10 мужчин, не более, но зато трое из них столбы раскола во всей губернии. Это купцы Выжиловы и Долгов. Выжиловы беспоповщинской секты; у них в доме живет несколько старух и вообще женщин, вроде женского монастыря, как это беспрестанно встречается у беспоповщины. Все эти бабы отдали Выжилову свои капиталы, и он один из богатейших. Недавно за то, что он выстроил молельню без разрешения правительства, решением Комитета министров его велено посадить в тюрьму. Он почетный гражданин и купец 2-й гильдии. Приговор еще не исполнен. По моему мнению, его уже лучше было бы просто переселить за Кавказ. Здесь же исполнение этой временной меры придаст ему более святости в глазах раскольников. Эти три раскольника составляют исключение из общего характера раскола Ярославской губернии, раскола подлого, трусливого, двоедушного. Они же -- явно и дерзко исповедуют свои заблуждения и, само собою разумеется, стараются всячески заманить православных в свой толк. --
   Я сам увидал в газетах, что в Симбирске вице-губернатором назначен Муравьев15: ни Погуляев, ни Гриша не получили этого места16. Впрочем, как я и писал, эти места даются только своим, т. е. министерским. Еще важная новость: смерть Димитрия Петровича Бутурлина17.
   Пришла почта и привезла мне еще письмо от Вас, милый отесинька. Благодарю Вас очень за Ваше постоянное писанье. От маменьки же из Москвы я не получил ни одного письма. Вы спрашиваете: долго ли я пробуду в Угличе? Я хочу непременно к половине ноября воротиться в Ярославль, а потому Вы позже 8-го ноября не адресуйте в Углич, а пишите в Ярославль. Теперь я стану писать вам отсюда по субботам, значит, письмо в середу должно приехать в Троицкий посад. О Самарине буду писать в другой раз. Пора кончить. Вы извещаете меня о болезни Хомякова18 и предлагаете писать к нему. Если найду время, то напишу; впрочем, вы бы могли лучше всего послать ему несколько моих писем, Напр<имер>, об Угличе, оба письма. Я даже бы желал этого; желал бы даже сообщить их и Самарину. Прощайте, мой милый отесинька и милая маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки, обнимаю Константина и всех сестер.

Ваш Ив. Акс.

   Здесь мне тоже говорили, что было какое-то северное сияние. Сам я ничего не видал.
   Поздравьте от меня Панова с столь быстрым приращением семейства19.
   

30

(Письмо к Константину Сергеевичу Аксакову).

   

25 окт<ября> 1849 г<ода>. Вторник. Углич1.

   Пишу на всякий случай, милый друг и брат Константин, потому что получил вчера от тебя письмо, а, может быть, ты уже в дороге?2 Пишу для того, чтоб ты не сердился. Во 1-х, странно, тебе, право, считать на мне недоимки. Письма мои к отесиньке и маменьке по содержанию своему всегда относятся и к тебе. Во 2-х, нельзя мне не писать к отесиньке и маменьке, и я едва успеваю писать эти непременные урочные письма; если я серьезное содержание внесу к тебе в письмо, то что же я помещу там? пустую болтовню. Разделять же два письма значит расстроивать ход рассказа. К тому же у меня нет заранее задачи: я сажусь писать, начиная говорить с предметов внешней жизни: является кстати мысль, за ней цепляется другая, и письмо превращается в целое рассуждение, касающееся и тебя, и всех вопросов, тебе близких. -- Особенно же я просил тебя быть со мной в самых простых нецеремонных отношениях, при которых люди действуют свободно, не боясь оскорбить или огорчить друг друга. Ты, правда, и пишешь, что "не сердишься на меня, несмотря ни на что, ни на то" и проч. Да исчислять это и писать, что не сердишься -- значит, что сердишься.
   Но оставим это. Мне стыдно, что я не могу до сих пор привыкнуть к этой грустной стороне твоей души! Приезжай-ка, брат, в Углич, мне заранее весело знать, как ты ни в чем найдешь многое и путешествием, так часто разочаровывающим многих, накопишь себе, в пользу свою, доказательств с целый чемодан! Слава Богу, что ты принялся за работу3. Хоть сколько-нибудь да работай! Да, общинное начало не то, что живет, ибо общественное собрание -- не вече и не сходка, а лежит в зерне и способно проявиться во всей силе в минуту, подобную минуте 1612 года. И при всем том, если бы ты слышал презрительные толки самих же лиц, составляющих общественное собрание! Если нужно, чтоб какая-нибудь вещь удалась, то главнейшие говоруны или старики заранее решают ее между собою, а потом на общественном собрании, как будто никакого сговору не было. А в древнем Угличе я должен отстаивать обществ<енное> собрание, а они хотят избавиться от обществ<енных> собраний выбором постоянных депутатов. -- По-настоящему, уважая глас народа, должен бы я со смирением принять это их желание, да как нам хочется глас народа слышать по-своему, то мы и не соглашаемся! Впрочем, так наскоком я не могу говорить о важных и серьезных вещах толковито, а имей терпение, подожди до следующей субботы. Ты так и рассчитывай, что здесь я пробуду до 12-го ноября или до 15-го. Прощай, сделай же милость, не сердись на меня, будь здоров, бодр и работай. Крепко и крепко обнимаю тебя. Всех обнимаю.

Твой брат Ив. Акс.

   Благодарю тебя, милый друг и брат, за выписки из <нрзб>.
   В Ярославль я тебя не зову покуда, ибо отношения мои с губернатором запутываются, а в Углич приезжай. В Углич всего удобнее тебе приехать.
   Сделай одолжение, не ленись и приезжай в Углич. Приезжай в Углич. Смотри же, приезжай в Углич!
   

31

   

29-го окт<ября> 1849 г<ода>. Углич, суббота.

   С последней почтой я не получил от вас писем, милый мой отесинька и маменька, но с вторничной почтой я получил письмецо от Вас, милый отесинька, и от Константина и одно письмецо от милой маменьки из Москвы. Константина все еще нет, и если он не приедет, то стыдно будет ему, потому что он упускает лучший и удобнейший случай. -- Посылаю вам письмо ко мне Журавлева и приказ его управляющему. Из письма его видно, что хотя хлеб можно доставлять к нему во всякое время, но покупка его совершается раз в год, во время бытности Журавлева в Казани, что случается, кажется, всегда в генваре или феврале. -- Покупка, впрочем, непременная, только надо заплатить за полежалое. Если же не вывозить предварительно хлеба на пристань, то Журавлев купит сначала тот хлеб, который хранится в его анбарах. Деньги же -- верные. Если вы сочтете все это удобным, то напишите мне все ваши намерения подробно, как этого просит Журавлев. Расчет его верен, и он ничего не теряет, платя по 25 коп<еек> серебром дороже, потому что закупает своевременно, берет деньги за полежалое, до покупки, имеет для сплава хлеба собственные суда и машины к тому же не затрудняется в приискании хлеба. Конечно, может быть, и можно выгоднее продать хлеб, отложив продажу до весны или до лета, но это все гадательно, а тут у вас верный и непременный и постоянный покупщик. Но, сделайте одолжение, отвечайте поскорее, потому что Журавлев, кажется, предполагает скоро ехать в Петербург.
   Итак, вы остаетесь эту зиму в деревне. Дай Бог вам провести ее нескучно и мирно, а главное -- всем быть здоровыми. --
   Вчера было общественное собрание, на котором было человек 150; меня приглашали туда, но я не поехал, боясь своим присутствием стеснить свободу суждений. Толковали о двух моих бумагах, по которым я требовал мнения общества: 1) о том, от какого числа лиц должен исходить общественный приговор и что именно признавать общественным приговором, обязательным для всех, а 2) о том, что для искоренения бродяжества нищих не лучше ли делать бедным вспоможения более существенные, выбрав из себя людей, которые бы розыскивали настоящих бедных... Этим средством, прибавлял я в бумаге, не отнимается ни у кого право благотворить самому от себя и втайне, но полезнее действовать сообща; с миру по нитке, голому рубаха. По 1-му вопросу определили, что приговор может назваться общественным только тогда, когда подписан тоже 100 лицами; 40 купцами и 60 мещанами (в Рыбинске 70 купцами и 30 мещанами). Это число, впрочем, могло бы быть больше в Угличе, где число собственно углицких жителей несравненно значительнее, чем в Рыбинске. Если же на какое-нибудь решение не последовало согласия 100 человек, то приговор признается несостоявшимся. Были некоторые, которые предложили выбрать из себя постоянных депутатов с тем, чтобы их только призывали для решения вопросов, но это отвергнуто с сильным негодованием. Почему? Ты думаешь, Константин, что они видели в этом посягательство на свои права или возражали из любви к мирской сходке... Нисколько! Я спрашивал подробно у бывших на собрании обо всем, и они мне сказали, что возражали против этого потому, что выбор депутатов обращается в непременную обязанность или службу, при которой и уехать из города нельзя будет, не спросясь. Как бы то ни было, но я очень рад, что предложение о выборе постоянных депутатов отвергнуто -- по другим причинам, а именно: решениями депутатов никогда не бывают довольны выбравшие их, полагая, что на их месте они были бы умнее; на решения же общественные никто не может жаловаться, потому что сам тут участвовал; общество не отвыкает от сходки, поддерживающей его в целости и связи, наконец, самые решения должны быть лучше и справедливее обсужены. -- По 2-му предложению решили составить комитет. Явились жаркие защитники этого мнения из купцов и мещан. Они опирались главное на то, что в законе сказано: "город обязан не допускать своих бедных до нищенства, а содержать их" и пр. Как же достигнуть этого иначе? Подаванием в окошко только поддерживаешь бродяжество, а не искореняешь бедности. Само собою разумеется -- это распоряжение вовсе не значит, чтоб просящему у вас не подавать; но этим распоряжением можно отнять надобность просить под окошком, а если, несмотря на все это и имея возможность и средства работать, нищий захочет шататься по улицам, тогда, как недостойный, он будет наказан и не станет надувать честных людей, отнимая у них то, что назначено истинно бедному. -- Тайная ли это благотворительность, когда богатый купец или "настоящий русский барин или вельможа", как изволят и до сих пор выражаться некоторые, собирает на свой двор тысячи две или более и раздает им деньги, причем никогда не обходится без драки?.. Я сам никогда не откажу нищему, если у меня деньги в кармане, но желал бы, чтоб он не нищенствовал, а один этого сделать не в силах.
   Впрочем, в успокоение опасений, возбуждаемых общественною благотворительностью, скажу свое убеждение, что у нас, в России, она не превратится в безжизненную и холодную, как на Западе, и не истребит любви к добру. Только бы не превращали ее в веселую1. -- Когда получу копию с приговора, то пришлю ее вам вместе с своим предложением. Больших споров оно не возбудило. Отвечайте мне на все это обстоятельно.
   Удивительно удачно выразился Константин, сравнив консервативную партию на Западе с кристаллизацией и партию революционную с брожением гниения. Я совершенно согласен с ним, что юридические понятия существовали всегда в древней Руси. Мало того, мне кажется, хоть я и не судья в этом деле, что едва ли где юридический быт был так развит, как у нас. В этом случае говоря: юридические понятия, я еще не хочу сказать: правомерные, истинные понятия. Я убеждаюсь, что существующая многосложность наших законов у нас в крови, что администрация наша в старину была весьма сложна, хитра, подробна, даже необыкновенно письменна... Не все правомерные понятия римского и западного права были у нас; у нас мог быть свой взгляд на юридическую правду в быте, но был взгляд сознательный и даже формулированный. Впрочем, не пускаюсь еще об этом в рассуждения. Что касается до понятия города, как одного лица, то понятие это сильнее развито на Западе, чем у нас, хотя и у нас оно было и есть еще, благодаря Екатерине, которая, впрочем, едва ли соображалась с русскими началами в этом случае, но сохранила за городами право собираться для решения общественных дел2. Ты рад этому, Константин, так же, как и я; но если я тебе скажу, что общество большею частью уклоняется от этого права и что собрать собрание стоит немалого труда3, что во многих местах должно было грозить штрафом за это, то ты также скажешь, что это равнодушие святое, проистекающее от высоких причин4, на деле же потому, что бросить лавку и пропустить покупщика, лишиться полтины, гривны гораздо тяжеле, чем заняться общим делом... Напр<имер>, мещанам и вообще обществу дано огромное право: извергать из среды себя без суда, одним своим приговором, вора, мошенника, отдавать его в солдаты, ссылать его в Сибирь, принимать или не принимать наказанного судом... Редко встретишь подобное решение. Они большею частью всегда принимают или удерживают и большею частью не из жалости, а потому, что за него надо платить подати до новой ревизии, а ссылать в Сибирь -- надобны также издержки. -- Константин сердится на меня, что я ему не пишу. Да написал ли он мне хоть одно такое обстоятельное, неленивое письмо, как я. А то -- у него всегда все начинается и не доканчивается, все скоро и спешно, или листок приходит к концу. Я прошу, прошу, не могу добиться, чтоб разбирали мои письма по пунктам, оспаривали меня: это мне нужно, полезно; я вовсе не самонадеян в своих суждениях, а очень мнителен.
   Я знаю ту сцену из "Фауста", которую Самарин читает действительно прекрасно. Это сцена, где Вагнер приходит к Фаусту, и Самарин отлично представляет немца-педанта, филистера, с страстною, отвлеченною любовью к отвлеченностям только науки, а не к живому знанию и не к жизни. -- Поздравьте от меня Гришу и Софью с зубами маленькой Олички5. -- Прощайте, милый мой отесинька и милая маменька. На нынешней неделе я почти ничего не осматривал. Если успею, то напишу во вторник. Прощай, милый друг и брат Константин, если ты не уехал ко мне, крепко обнимаю тебя и обнимаю всех моих милых сестер. Послушайте вы, сестры: если вам скучно в деревне, то почему вам не писать ко мне целых длинных, пространных посланий? Вы знаете, как бы это мне было приятно!.. Цалую ваши ручки, милый отесинька и милая маменька, будьте здоровы. Из П<етер>бурга писем не имею, а от Смирновой, со времени последнего письма ее о Гоголе6, еще в августе м<еся>це, нового не получал. --
   

32

   

5-го ноября 1849 г<ода>. Суббота. Углич.

   С последней почтой я не получил письма от вас, милый мой отесинька и милая маменька, а получил письмо во вторник от 27-го октября. В другое время я бы не стал этим и беспокоиться, но в последнем Вашем письме Вы пишете, что не совсем хорошо себя чувствуете, милый отесинька, и боитесь возвращения головных болей. Пожалуйста, прекратите теперь всякое уженье, да и как можно так рисковать в такую скверную погоду. С нетерпением жду понедельника, чтобы знать: возвратились ли и какого рода головные боли. Лучше, не выжидая худшего, прибегнуть к Бубе1.
   Назначение Карташевских меня нисколько не удивило, потому что в бытность мою в Петербурге2 я им постоянно советовал вступить в действительную службу и потрудиться, а не жаловаться, сложа руки, на несправедливость судьбы. Именно уговаривал Яшу и Володю взять места стряпчего и товарища председателя3. Служба и одинокая самостоятельная жизнь могут вышколить и умудрить их надлежащим образом. -- Из ответов ваших на первое письмо мое об Угличе мне кажется, что вы не вполне схватили мою мысль, именно, что древние события превратились в чисто религиозные предания, но вовсе не живут живою жизнью, и что быт угличан вовсе не носит на себе таких следов старины, какие встречаются даже в других, менее исторических городах. Я даже не понимаю, чему именно обрадовался тут Константин как доказательству его предчувствий? Тем не менее, Углич любопытен и интересен в высшей степени, и напрасно Константин не приехал. Теперь я его уж и не жду, потому что сам в будущую середу отсюда выезжаю.
   Возражаю на ваши возражения. Странно мне, что в словах моих вы видите не более, чем в словах дяди Аркадия4 и других. -- Нет, крестьянин настоящий, служа выражением истинного типа русской народности, русского духа вообще, как в старину, так и теперь, не может служить выражением древнего боярина. И как горячо я люблю первого, так не лежит моя душа к последнему. Боярин был человек служилый, правительственный, и этим одним уже много отличался от крестьянина, человека земского. Служилое сословие было у нас наследственное. Сын боярина не был боярин, но не выходил из служилого сословия никогда5. Потомок дружины никогда не смешивался с земским человеком; а оттого-то так легко было Петру и Екатерине6 отделить, под общим наименованием дворян, все служилое сословие, которому и занятия другого не было, кроме службы, -- привычка, сохраненная нами и доселе. И я убежден, что, несмотря на "тождество языка, понятий, веры и вкусов", различие между служилым и земским человеком существовало в живом быту не по одной внешности. Далее. В самих нравах разница была немалая. Холоп государев подчинился влиянию татарского и византийско-царедворного элементов в милльон раз более, чем крестьянин. Затворничества женщин не было в быту крестьянском; дородство не уважалось в нем. В ковах, крамолах, доносах, опалах, в спеси боярской (которая вошла в пословицу), в тяжбах о местничестве, в разрядных книгах -- словом, во всей этой жизни московского двора слышите ли вы, чуете ли вы крестьянина. В эпоху 612-го года народ явился на сцену и осрамил бояр7. Не говорю про великого выскочку Ляпунова и про талантливого, честного простяка Пожарского8. -- Разве в быту боярском, до Петра, особенно около его времени, не слышите вы застоялости, упорной, чопорной?9 -- В этом можно сознаться и не оправдывая всех действий Петра и совершенно порицая явления современной жизни. Но не к народу относится этот упрек застоялости, как не может он относиться к нему и теперь. Что и говорить: не было тогда такой разницы, как теперь, но была разница в старину не в одной ценности одежд.
   Поэтому-то с появлением Петра гнилое боярское сословие мигом полетело вверх тормашкой10, чего бы не могло быть, если б в нем уже не лежало смерти; а образа смерти нет в быту современного крестьянина. От боярина несло запахом гнили и трупа; от крестьянина веет жизнью.
   Да возьмите вы хоть одно отсутствие хоровода и песни в быту боярском! Разве этого мало?.. В оргиях царя Ивана Васильевича11, не говоря уже о другом их значении, я вижу гораздо более русского характера, чем в быту боярском, даром что безнравственностью своею эти оргии противоположными кажутся быту крестьян. В этих оргиях слышится желание сбросить с себя цепи чопорности, чванства и спеси боярской, насмешка над ними. -- Но нападая на древнего боярина, я вполне признаю древние начала жизни, лежавшие не в быту боярском, а в самой церкви и в народе.
   Теперь о купцах. Современный купец ближе к крестьянам, нежели мы12. Как не считали мы себя близкими к народу, мы отделены от него пропастью: сознанием и анализом жизни. В купце этого нет. В лестнице сословий оба эти сословия стоят рядом. Набожностью, благотворительностью и одеждой своей купец сходен с мужиком, сходен с ним и речью, ибо, если купец и любит иногда выражаться красною бессмыслицею, то он умеет владеть и народною речью. При всем том он очень от него далек, и в нем есть некоторые черты, не принадлежащие нашему сословию, но напоминающие древнего боярина. Это то же затворничество женщин, спесь, чванство и какая-то чопорность, крахмальность в жизни. Только он лучше боярина, потому что ближе к народу. И потому-то, повторяю, я в купце чую часто древнего боярина, хоть, разумеется, всего этого нельзя принимать вполне и решительно, и если буду когда-нибудь изображать древнего боярина, то припомню себе современного купца и его отличия от крестьянского быта и думаю, что выйдет удачно. Что касается до чернозубия купчих, то, упоминая об этом, я нападал на безусловное поклонение Константина древним платьям и изяществу. Конечно, когда ему укажешь, он сознается, что то и другое скверно, но удивительно умеет все это забывать, когда отъедет в похвалы. Румяна, белила и чернозубие не современная принадлежность купчих, но древняя.
   Признаюсь, не могу не подосадовать, не на Вас, милый отесинька (никто не пишет столько, сколько Вы, да Вы почти одни и пишете), а на Константина. Кажется, непустые мои письма вызывают ответы, заслуживают ответа, отчетливого, подробного рассмотрения и возражения. Чтобы, право, взять письмо и шаг за шагом разбирать его и таким образом отвечать! Хоть он и занимается (и слава Богу!), но все же дела у него несравненно меньше, чем у меня, а какие пишет он ко мне письма? Самое большое письмо не составит и половины одного моего; собираясь писать и поговорить со мною, он сейчас своротит на скользкую дорожку, отопрет свое негодование на Запад: скверный Запад, скотина Запад, и пойдет, и пойдет! Словом, две трети письма наполнит тем, что я от него уже тысячи раз слышал и что, следовательно, ни ему, ни мне не ново. Остальные вопросы кое-как затронет, торопясь (да куда?), спеша кончить (зачем?) и основываясь на непреодолимом аргументе, что листок приходит к концу, как будто нельзя взять другого и третьего. Написавши такое письмо, он думает, что сделал дело, и ведет счет своим подобным письмам, тогда как я пишу без счета! Случается с другими, что нечего писать, но со мною этого быть не может. Каждое письмо мое заключает в себе столько обстоятельств и вопросов, что на каждое письмо можно было бы отвечать длинными рассуждениями. Само собою разумеется, что я вовсе не хочу отрывать его от работы, если работе его мешает писание писем, хотя я никогда столько не тружусь, как тогда, когда у меня много работы, и никогда столько не ленюсь, как тогда, когда дела мало или нет вовсе.
   Говорят, на место Уварова граф Протасов, а на место Протасова молодой Адлерберг?13 Правда ли это? Впрочем, узнаем из газет.
   Посылаю Константину собрание слов, употребляемых холщевниками14. Тут, конечно, не все слова, но сколько успели собрать. Я, кажется, уже писал вам, что холщевники -- это здешние же мещане, преимущественно перед другими занимающиеся перекупкою холста. У них в торговом деле сохранился какой-то особенный язык. Тут встречаются слова татарские. Остальные, вероятно, чудские, потому что, по Нестору15, здесь обитала, кажется, меря16. И теперь названия некоторых урочищ звучат совершенно не по-русски: озеро Неро, на котором стоит Ростов, озеро Нико, река Шачебола и др. Странно только то, что сохранилось это в одной отрасли торговли и именно холщевой. Посылаю подобный же список в Журнал министерства вн<утренних> дел. Достал я толстую рукопись ответов выгорецких раскольников иеромонаху Неофиту, посылаемому к ним для "разлагольствования" в 1722-м году по указу Петра. Если верить им, то Неофит был дурак и острамился в споре. Этими ответами раскольники (особенно поморского согласия)17 несравненно более гордятся, чем ответами епископу Питириму, напечатанными в Пращице18. Выгорецкие же ответы, кажется, никогда не были напечатаны. Они необыкновенно ловко, умно и хитро написаны19. Привезу их вам показать зимою.
   Прощайте, милый мой отесинька и маменька, будьте, сделайте милость, здоровы, цалую ваши ручки и крепко обнимаю Константина, которого прошу никогда ни в каком случае на меня <не> сердиться, и обнимаю всех моих милых сестер. Будете писать Грише, напишите, что я его с Софьей также обнимаю.

Ваш Ив. А.

   

33

   

1849 г<ода> ноября 8-го. Вторник. Углич.

   Решительно не понимаю, отчего нет от вас писем уже больше недели. Последнее ваше письмо было от 27-го октября. Это тем более досадно, что я завтра выезжаю отсюда, и если письмо и придет сюда в будущую пятницу, то получится мною в Ярославле не раньше будущего понедельника. Если б я не знал, что к отесиньке возвращаются какие-то признаки прежней болезни1, то не стал бы так беспокоиться.
   Завтра после обеда я думаю ехать в Ярославль прямым, не почтовым трактом, на передаточных лошадях. Этим путем отсюда до Ярославля 100 верст. Почтовый же тракт идет через Рыбинск, гораздо дальше и дороже. Я потому особенно спешу в Ярославль, чтоб успеть перебраться туда в тарантасе, чтоб не быть застигнутым здесь зимою. Дороги теперь -- просто ад.
   Последнее время мое в Угличе было также отравлено всякими дрязгами. Открылось, что все общество здешних граждан разделено на партии, которые стараются друг другу вредить изо всех сил; открылись разные злоупотребления... В продолжение длинного ряда лет не было здесь ни одного головы, который умел бы заслужить нравственное доверие: везде происки, мелкие, глупые, корыстолюбивые. Видеть это в племени канцелярском еще не оскорбительно, но в купцах, совершенно обеспеченных в жизни, выбираемых обществом, чрезвычайно отвратительно.
   Сейчас приехал ко мне голова, а потом я спешу делать прощальные визиты. Прощайте, милые мои отесинька и маменька, будьте здоровы. Дай Бог, чтоб неполучение мною писем происходило от пустой причины. Будьте здоровы, цалую ваши ручки, обнимаю Константина и всех сестер.

Ваш И. А.

   

34

   

Понедельник, 14-го ноября 1849 г<ода>. Ярославль.

   Вот уже две недели слишком, как я не получаю от вас писем, милый мой отесинька и милая маменька. -- Положим, что по случаю переезда моего в Ярославль в доставке писем произошло некоторое замедление, но отчего же я не получил писем в прошедший понедельник в Угличе? Я выехал оттуда в середу, часа в два пополудни; если письмо, адресованное вами туда, и пришло в Углич в пятницу, то должно было возвратиться сюда, в Ярославль, нынче же или еще вчера вечером. Но на беду почта еще не приходила: говорят, стали реки, и это затруднило все сообщения.
   Сто верст расстояния от Углича до Ярославля я ехал слишком сутки! Колоть страшная, дорога мучительная. Приходилось несколько раз идти пешком. В Ярославль я приехал прямо на квартиру, нанятую заранее: квартира маленькая, тесная, но другой приискать было невозможно. Только что мы приехали, в тот же день вечером пошел снег, а на другой день хватил мороз градусов в 15; в последующие затем дни и нынче морозит также исправно. Снегу однако ж мало, хотя уж и ездят на санях. -- Я рад, по крайней мере, тому, что успел добраться до места в тарантасе. -- В Ярославле будет мне много дела, тем более, что нельзя обойтись и без некоторых визитов. -- С Бутурлиным у нас было долгое и жаркое объяснение, продолжавшееся часа два, после чего мы, по крайней мере, наружно сохранили хорошие отношения. Вчера он был у меня... Здесь, в Ярославле, нет даже той хорошей стороны губернской жизни, простоты и радушия. Все хвастаются здесь, что живут по-петербургски и обедают в 5-м часу; в домах везде роскошно и чопорно; даже шапок зимних никто не надевает, а все морозят лбы в шляпах. Словом, как водится, в глупом своем подражании пересолили.
   Приехавши сюда, я взял у вице-губернатора разные французские газеты и "Revue des deux Mondes" {"Журнал двух миров" (фр.).}, которые я уж так давно не читал, и повеселил свою душу ругательством, страхом и удивлением иностранцев перед нами, по случаю последней венгерской кампании. Стараются доказать, что не мы победили, а немцы с Гайнау2, а нам, по какому-то фатализму счастия, досталась честь3.
   Я не пишу вам теперь большого письма, во 1-х, потому, что не имею от вас писем, и это главная причина; во 2-х, потому, что и писать теперь собственно нечего. Я же сейчас отправляюсь в думу, свидетельствовать денежные суммы. Писем из Петербурга да и ниоткуда не получаю, а мне без писем скучно. -- В здешнем лицее, по случаю прекращения приема в университетах4, поступило теперь более 100 человек, а прежде бывало 30, 40 -- не больше. Из здешних жителей мало еще кого видел. Был у Жадовской. Она в эти полгода, в которые я ее не видал, не написала ничего, а мне так хотелось послушать хоть ее стихов. Многие помещики еще не съехались. --
   Поздравляю Самарина с удовольствиями губернской жизни5. Для меня же нет несноснее жизни провинциальной. Впрочем, для того, кто ее испытывает в 1-ый раз, она любопытна и достойна наблюдения; к тому же и Симбирск лучше Ярославля. --
   Прощайте, милые мои отесинька и маменька. Если до отхода почты в Москву придет от вас письмо из Углича, то я напишу вам еще. Теперь письма наши будут доходить скорее. Цалую ваши ручки. Дай Бог, чтоб вы были здоровы. Обнимаю Константина и всех сестер.

Ваш И.А.

   

35

21 ноября 1849 г<ода>. Понед<ельник>. Ярославль.

   В прошедший четверг получил я письмо Ваше, милый отесинька, от 7-го ноября, адресованное в Углич, а вчера получил письмо, посланное 18-го. Из этих писем я вижу, что Вы писали ко мне еще 31-го октября в Углич. Но этого письма я и не получил; оно, верно, залежалось в Угличе, где, по случаю рекрутского набора, стало веселее, т.е. наехали разные чиновники и завязалась картежная игра, в которой деятельно участвует и г<осподин> почтмейстер. -- А в этом, недошедшем до меня письме, должно быть, и было первое известие о Панове. Вы не можете себе представить, как поразил меня Ваш postscriptum {Приписка к оконченному письму (лат.).} как о вещи уже известной: Гриша пишет, что вдова Панова и пр. Неужели это правда и точно относится к Василию Алексеевичу?1 Последнее перед этим сообщенное мне о нем известие заключалось в том, что Гриша и Самарин хотели перетащить его на службу в Симбирск. Странно, что Константин не пишет мне об этом ни слова2. Я желал бы знать все малейшие подробности. Ибо каждая смерть, даже и неблизкого человека, для меня глубоко занимательное явление. Получивши Ваше письмо в четверг, я сейчас сделал выписку из него и послал к Журавлеву, а нынче Вы пишете, что хутор его от нас в 350 верстах. Точно ли это? Журавлев уверял, что хутор его от нас ближе, чем Челнинская пристань. Вы не сообщаете мне, откуда это известие, и я думаю, что оно ошибочно.
   Слава Богу, что Ваше нездоровье прошло, а я очень беспокоился. Должно быть, и Константинова простуда миновалась благополучно, потому что во 2-м письме Вы ничего об этом не пишете; к тому же он и в Москву ездил. Положение Олиньки меня очень огорчает, сколько за нее, столько же, если не более, за милую маменьку, на которую пала вся тяжесть этих хлопот, оказавшихся напрасными! Все соображения о выгодах -- как нарочно -- приводят к невыгоде3. -- Все это очень и очень грустно.
   Очень благодарю Константина за письмо и за статью. С статьей я совершенно согласен, и она служит необходимым дополнением к 1-ой статье4. Только "Господин Ходатай за нищих" мне не нравится. Сума нищего, кружка, складчина -- все эти явления уже существующие. Изобретение же ходатая кажется чем-то искусственным, придуманным вроде "Великого Раздавателя Милостыни". Этот ходатай существует у нас в виде "Попечительства о бедных", куда можно присылать деньги и от неизвестного. Только не надо было бы этого портить медалями, блеском и проч. Впрочем, надо и то сказать: не отказываться же от доброго дела потому только, что имя ваше делается известным. Напр<имер>, в складчине, на общественном собрании... Если мы будем стараться благотворить только так, чтоб правая рука не знала, что делает левая, то нам с вами никогда не удастся и помочь людям: у меня правая рука всегда знает, что делает левая. Вообще благотворите просто, везде, как случится; главное: не давайте нравственной важности своему благотворительному подвигу. Мне случалось много делать добра, и я люблю делать добро, находя, что это весьма приятно, весело и вкусно. Доставляя себе это в некотором роде гастрономическое удовольствие, я никогда не имел претензии думать, что это важно перед Богом, ибо сознавал, что чистоты христианской тут не было. Хлопотать же о тайне -- значит так запутаться, что черт ногу переломит. Пошлите вы тысяч 100 от неизвестного, да как убережетесь вы от внутренней гордости? Само собою разумеется, что требовать за это медали -- такая мерзость, о которой не стоит и говорить. Но помогать людям в виде Попечительного Комитета, не возводя этого в важный благотворительный подвиг, потому что и обычная медноденежная милостыня -- весьма неважный благотворительный подвиг, -- хорошо. Сохрани Бог от веселой благотворительности!5 Но что касается до общественной, называйте ее как хотите, благотворительностью или заботою правительственною о благосостоянии -- все равно: пусть только дело будет просто, без затей, не придавая себе никакой важности, -- оно все будет хорошо, потому что возникло на христианской почве, полезно людям. Делать добро надо как долг, не заботясь о чувстве умиления. -- Я писал когда-то Авд<отье> Петровне Елагиной6:
   
   ...Но я, измученный борьбою,
   С сознаньем немощей земных,
   Я не гонюсь за чистотою
   Всех тайных помыслов моих!
   Стыжусь бодрить -- примером Бога --
   Себя, бродящего во мгле!..
   Пусть приведет меня дорога
   Хоть до ничтожного итога
   Случайной пользы на земле!7
   
   Константин не придает большой важности правительственным хлопотам о благосостоянии8, говоря, что это его обязанность! Да разве делать добро не есть также обязанность каждого частного лица? Правительство могло бы и иначе понимать свои обязанности, предоставляя благотворительные учреждения частным лицам или обществу, от которого не скоро бы и дождались их, ибо подавать просящему легче, нежели позаботиться о дельном и прочном добре. Напр<имер>, наше министерство завело во всех решительно городах больницы, где бедные люди лечатся даром, завело властию правительственной... Назовем это не благотворительностью, а заботою о благосостоянии. Но что побуждает к этой заботе? Разве не идея добра, которая может сидеть и в правительстве, хоть оно и не лицо, которая проникает собою всю атмосферу, где двигаются и правительство, и общества, -- и частные лица.
   Здесь в Ярославле я возобновил знакомство с одним купцом, о котором я писал вам прежде, Серебренниковым (родственником угличского), археологом и очень умным человеком, и с купцом Трехлетовым (из крестьян, да еще помещичьих), занимающимся также собиранием древних книг, рукописей, изданий. Библиофил удивительный и очень умный человек. Я был у него, и он читал мне статью свою о свадебных обрядах в помещичьем селе, к которому он некогда принадлежал. Эти обряды, совершаемые только в том селе, любопытны черзвычайно. Я запомнил два стиха из одной песни про житье на чужой стороне:
   
   Чт_о_ не жито -- не ведано,
   А пож_и_то отведано.
   
   Замечательно, что жених не только беспрерывно видается с невестой до свадьбы, но даже по обряду весьма часто и часто обязан целоваться с нею. Бываю иногда у Жадовских, где встречаю профессоров лицея и студенческую лицейскую молодежь. Как прием в университеты воспрещен, то многие обратились сюда, так что теперь более 100 челов<ек> студентов. Но сколько я их видел -- это все самая пустая молодежь. Из профессоров, которые все кандидаты Моск<овского> университета, многие знают хорошо Константина, Напр<имер>, Татаринов9, видавший его у Грановского10, хороший человек, немного с направлением общим юридического факультета. Вообще же я выезжаю очень мало; лень и тоска знакомиться со всем ярославским beau-monde одолели меня. --
   Обедал я на прошедшей неделе у одного богатейшего купца, аристократа между купцами, Пастухова. Это был третий обед, данный по случаю свадьбы его родной племянницы, вышедшей замуж за одного молодого купца. Я первый раз обедал на купеческом обеде с дамами. Немногие старушки были в кичках, остальные одеты по последней парижской картинке, decolletees {С глубокими вырезами у шеи в женском платье (фр.).}, и все нисколько не жеманны и не робки, а страшные кокетки. Молодая -- красавица. После обеда, кончившегося довольно поздно, через час начался бал. Все это пустилось плясать; танцы, до которых особенные охотницы купеческие барышни и дамы, -- это польки, галопы и вальсы. -- Кавалеры -- молодые же купцы, в английских фраках, завитые!.. Особенно отличалась одна молодая купчиха, чрезвычайно красивая собой, из Шуи... Шуя перещеголяла еще Ярославль. Смотреть было чрезвычайно красиво, но в то же время необыкновенно грустно и тяжело. Само собою разумеется, что, сбрасывая с себя прежнюю обузу, они ударяются в другую крайность и непременно пересолят. На этом же бале было пропасть стариков-купцов, с бородами. "Как Вам это все кажется", -- спросил я одного из них, слыша раздающийся восторг присутствующего дворянства. -- "Такой уж век," -- отвечал он, с недоумением смотря на меня. "Как Вы думаете, -- продолжал я, -- лучшею ли сделается матерью вот эта дама от того, что пустилась плясать польки, или вот эти обнаженные плечи -- служат ли они крепчайшим ручательством в верности мужу?.." Купец вздрогнул. "Неужели Вы так думаете, -- сказал он, обрадовавшись и пожимая мне руку, -- я совершенно согласен, и моей душе все это противно, да против рожна трудно прать!.. Впрочем, я должен сказать, что в первый раз вижу дворянина, который бы думал, как Вы!.." -- "У нас в Москве многие так думают," -- отвечал я...
   Вера беспрестанно спрашивает о "Бродяге"11. На это я должен ей сказать, что в Угличе я в первый раз принялся за него и теперь почти окончил первую довольно большую главу, где между многими другими картинами на сцене кабак, играющий значительную роль12. Все это совершенно вчерне, даже ни разу не прочтено мною по написании, не переписано. Хотелось бы мне написать и вторую главу, да не знаю, успею ли. Пишу, впрочем, как-то по обязанности. Хочется непременно окончить; сам же я стихом не доволен: как-то бесцветен и слаб, мало колориту и живости. Впрочем, вы мне не поверите, и вот почему я и не писал вам об этом ни слова.
   Вы пишете, милый отесинька, про какую-то возмутительную историю с Володей Карташевским? Что за история13? Вы знаете, как я любопытен.
   Прощайте, милый отесиНька и милая моя маменька, хотя маменька, вероятно, в Москве устроивает Олиньке дом14; цалую ваши ручки. Будьте бодры и здоровы, обнимаю Константина и всех сестер.

Ваш Ив. Аксаков.

   

36

   

24 ноября 1849 г<ода>. Ярославль1.

   Сейчас получил я письмо ваше, милый мой отесинька и милая маменька, от 3-го ноября, адресованное в Углич, тогда как я с еще с прошедшей почтой получил ваше же письмо, адресованное также в Углич, но от 7-го ноября. 3 недели шло это письмо! Право, не знаешь, на какую контору сердиться: Сергиевского ли посада или угличского. Благодарю очень Константина за письмо: он вдруг сделался деятелен. Пусть непременно бы брал он кафедру, если дадут2: по последним известиям из Петербурга министром н<ародного> просв<ещения> назначается Строганов...3.
   Посылаю Вам, милый отесинька, письмо Журавлева. Я ему сделал полную подробную выписку из Вашего письма. Он очень обязателен, но как за эту цену невыгодно ставить хлеб к нему на хутор, то Вы, вероятно, откажетесь. В таком случае возвратите два его открытые письма, и я отошлю их ему в Петербург.
   Известие о Володе меня очень посмешило сначала, а потом заставило задуматься. Опять повторяется старая история, устаревшая даже и для романа... Я говорю о браках с актрисами... Понимаю, что тетеньке это досадно4; думаю, что не состояние, не сословие, а звание Жулевой ее оскорбляет5. Я бы на ее месте потребовал только, чтобы Жулева оставила сцену... Мне забавно, что я в этой истории замешан6 . Кажется, я вам рассказывал, как я выпросил у Смирновой свободу ее родителям7. Володя тогда почти не был знаком с Жулевой; я наводил через него справки о нравственности этой девушки: все сведения говорили в ее пользу, и этим-то я и убедил тогда Алекс<андру> Осиповну поместить ее у себя и спасти от преследований двух богатых старых мерзавцев. Потом я видел Жулеву не раз у Смирновой. Она очень хороша собой, волосы прекрасные, высокого роста, но мысль, что эта прекрасная девушка -- актриса, производила на меня тяжелое, неприятное, грустное впечатление, так что я просил Смирнову освобождать меня от ее присутствия, и Алекс<андра> Осип<овна> дивилась бескорыстию моего участия в положении этой актрисы. -- Что сделалось с Жулевой после отъезда моего и Смирновой8, не знаю, но в Пошехонье я получил страховое письмо от Володи (в сентябре м<еся>це), где он пишет мне, что отец Жулевой все еще в Калуге и не получил еще свободы от мужа Алекс<андры> Осиповны9 и что Жулева просит опять моего содействия. Я написал в Калугу, к Ник<олаю> Мих<айловичу> Смирнову, передав ему "просьбу моего двоюродного брата-театрала". От Смирнова я получил письмо в Углич с известием, что отец Жулевой уже отпущен им на все 4 стороны10. В одно время с этим Вы уведомили меня, что Володя назначен стряпчим в Воронеж. Тетенька уже была в Петербурге. Я написал Володе письмо, где просил его передать это известие Жулевой и поздравить ее от меня, а сам поздравлял его с назначением в Воронеж11. Между тем, у них, как видно, дело уже слажено было. Тетенька, верно, думает, что я отчасти этому виною.
   А тяжелое чувство должна испытывать эта молодая девушка, зная, что ею гнушаются, что ее отвергают, тогда как она не чувствует за собой ни греха, ни преступления. Я видел ее раз на сцене: в игре ее много скромности и какой-то детской простоты. Ей всего 18 лет. Боже мой! Сколько, чай, оскорбительных слов, несправедливых упреков и неистовых ругательств излила на нее женская ярость! Воображаю Над<ежду> Тимофеевну!12 Жалею ее, но еще более жалею Жулеву. Я бы никак не позволил своему сыну жениться на актрисе13, хотя позволил бы ему жениться на мещанке и на ком угодно, разумеется, честного поведения. -- Эта история меня очень занимает, и всякая живая драма может заинтересовать меня гораздо более, чем все древности г<орода> Углича, а потому пришлите мне письмо тетеньки и уведомьте, чем все это кончилось14.
   Прощайте, милый мой отесинька и милая маменька, будьте здоровы. Буду писать вам подробно в понедельник. Цалую ваши ручки, обнимаю Константина и сестер.

Ваш Ив. А.

   

37

28 ноября 1849 г<ода>. Понедельник.

   Решительно не понимаю, отчего вы не получаете моих писем, милый мой отесинька и милая маменька. Вчера я получил ваши письма от 24-го: одно из Абрамцева и другое из Москвы от маменьки. Я знаю, что по случаю скверной погоды почта московская должна была довольно долго ожидать вологодскую и петербургскую, но все же вы должны были получить мои письма от 14-го, кажется, еще от 17-го и 21-го. Здешний почтмейстер со мною знаком хорошо и даже делает разные угождения по почте. Я подозреваю вашего троицкого почтмейстера, во 1-х, потому, что он просил у вас когда-то муки и прочей дани, и вы ему отказали; во 2-х, он, может быть, получил приказание письма мои доставлять сначала в Москву и потом уже к вам1. Может быть, московский почтамт только теперь спохватился, что я адресую свои письма в Троицкий посад. Во всяком случае, я заведу книжку, в которой почта и будет у меня росписываться в приеме писем. Это вправе сделать каждый частный человек; советую и вам сделать то же. Как это все скучно!
   Слава Богу, что маменьке удалось так скоро сдать квартиру и нанять другую для Олиньки2. Конечно, обстоятельства наши очень затруднительны, и жизнь в Москве неминуемо принесет с собою новые расходы, но, право, жить зимою в Москве было бы приятнее и спокойнее относительно болезни олинькиной как для всех, так и для маменьки в особенности. Вся тягость деревенской жизни ложится на маменьку, которая ведет какую-то бивуачную жизнь, беспрерывно в разъездах, как я это вижу, до сих пор, и разъезды эти будут продолжаться целую зиму -- по поводу всякой плохо притворяющейся двери у Олиньки и т.п. Вот что меня оскорбляет в этом деревенском житье, а в других отношениях оно может быть гораздо лучше московского.
   Очень рад, милый отесинька, что Вы опять принялись за "Записки ружейного охотника". Хотя Вы и пишете, что статья Ваша требует значительных поправок, но я знаю, что Вы в этом отношении гораздо строже и требовательнее нас, и уверен, что статья хороша так, как есть3. Мой же "Бродяга" идет вяло. Дела у меня пропасть, и я занимаюсь много, но без той напряженной, несколько восторженной деятельности, при которой возможны и стихи. Может быть, самая натура этого дела тому причиной, да и на душе все невесело и скучно. Я, вероятно, и совсем бы простился с стихами, но хочу непременно кончить "Бродягу"...4 Досадно мне также неполучение никаких писем и известий из Петербурга по делам службы: это даже ставит меня в фальшивое положение. Можете себе представить, что по раскольничьему делу, требовавшему немедленного ответа и распоряжения, нет до сих пор ничего! Как в воду кануло. Арсеньев5, еще летом писавший мне, что м<инист>р очень доволен, замолчал совершенно, и все письма мои остаются без ответа. А мне нужно было хоть что-нибудь знать об этом, чтобы по возвращении в Ярославль отвечать на расспросы архиерея и губернатора. Писал Надеждину -- этот также не отвечал ни разу... Между тем, самому поручению по городскому хозяйству не видишь конца!
   Я живу очень скромно, занимаясь делами, иногда читая книги, взятые мною с собой, и почти никуда не выхожу. Ярославль противен чопорностью, роскошью и подлостью своих жителей6. Il faut faire trop de frais {Нужно очень стараться (фр.).}, как говорится, чтоб иметь честь понравиться в Ярославле, особенно же человеку, имевшему историю, подобную моей7, историю, принявшую в их сплетнях гигантские размеры и заставляющую их опасаться меня. Видаюсь только с Муравьевым, вице-губернатором, человеком истинно благородным, с горячею душою и в ссоре с Бутурлиным. Бываю у Жадовской. Она недавно читала мне свою повесть8, которую я разобрал ей очень строго и откровенно, и она отдала мне ее для указания всех недостатков. У ней есть талант, бесспорно, но талант небольшой, односторонний; по крайней мере, несмотря на все ее усилия, вследствие моих слов, она не может выбиться из старой своей колеи. Но она девушка очень умная и рано созрела в своем несчастии, хотя ей всего 22 года. -- 22 года, сорок два года -- для ней не все ли равно: что ей в молодости, когда ей нечего ждать от молодости, когда дорога ее резко определена в жизни!.. Каким мечтам ни предавайся она, но знает, что руки не выростут, тело не разовьется. Это горькое чувство, это исключительное положение сделали ее писательницей, и, может быть, я еще не теряю надежды, она со временем, помирившись с своим положением, пойдет дальше и усовершенствует свой талант. Дай Бог!9 --
   На днях видел я Скалона10, архангельского вице-губернатора, переведенного в Чернигов. Он был здесь проездом. Я его видел всего раз у Алекс<андры> Осиповны11, но он меня тотчас узнал по сходству с Константином. -- Человек хороший, но пустой.
   Писать решительно нечего, по крайней мере, ничего в голову не приходит. Да и не всегда можно быть в расположении писать такие длинные письма. Утешаюсь мыслью, что меньше, чем через месяц, я с вами увижусь. Прощайте, будьте здоровы, цалую ваши ручки, Константина и сестер обнимаю.

Весь ваш Ив. Акс.

   

38

   

1849 декабря 5-го. Понедельник. Ярославль.

   Вчера получил я от вас большое письмо, милый мой отесинька и милая маменька (думаю, что маменька уже воротилась из Москвы). Вы мне возвратили только приложения к письму Журавлева, но не самое письмо; между тем адрес его в Петербурге прописан в первом письме. А потому, возвращая самые приложения, прошу Вас, милый отесинька, напишите сами письмо к Журавлеву и отошлите его росписки. Это даже будет лучше, в благодарность за его обязательность. -- Самое приятное сообщенное мне Вами известие это -- о Константине, именно то, что он окончил первую часть грамматики и переписывает ее1. Со времени блаженной памяти диссертации о Ломоносове2 он стал писать несравненно лучше, и я уверен, что грамматика написана яснее...3 Вчера получил также письмо от Смирновой; вот, между прочим, что она пишет про Константина: "Что делают ваши? Гоголь теперь очень доволен К<онстантином> Сергеев<ичем> и его кротостью. Дай ему Бог свои кроткие, смиренные силы; они выше всех сил наших, строптивых и неразумных, и заговорят лучшим языком когда-нибудь. Скажите ему это от меня". Как получил, так и передаю. Смирнова немножко впадает в нравоучительный тон. Впрочем, из письма ее видно, что она снова хандрит: возобновление болезни, сенаторская ревизия, назначенная в Калугу, снова поднявшаяся ершовская история4, оскорбления, нанесенные в последнее время ее мужу, -- все это, конечно, ее возмущает. -- Отвечаю теперь на ваши письма. Мудрено решить: лучше ли оставаться в деревне или жить в Москве; конечно, благоразумнее избегать новых расходов или того неприятного чувства, которое придется испытывать в Москве, отказываться, ввиду искушений, от соблазнительных расходов. Завтрашний день в Петербурге, вероятно, последует назначение нового министра5. Кто-то будет? Если Строганов и если он действительно таков, как вы пишете, то с Богом!6 Пусть Константин берет кафедру7. Я ото всей души благословляю его на этот подвиг; это единственный род службы, ему приличный... Из писем Надежды Тим<офеевны>, сообщенных мне вами8, вижу, что эта история гораздо серьезнее, нежели я вообразил по выражению Константина, извещавшего меня о "трагикомическом известии"9. Вы спрашиваете, отчего я в письме к Н<иколаю> М<ихайловичу> Смирнову упомянул о своем двоюродном брате-театрале. -- Когда Жулева просила меня об отце своем, то она просила не сказывать об ней, а как Александре Осиповне слишком хорошо было известно, что я театром, особенно русским, в Петербурге вовсе не занимаюсь и даже ни разу в нем не был (я уже после этого случая ходил смотреть Жулеву), то, переговаривая об этом с Володей, я и условился с ним ссылаться на него как на известного театрала. Потом и Жулева рассказывала Смирновой про моего двоюродного брата-театрала, который года два тому назад пылал страстью к актрисе Лавкеевой и набирал для нее партию, впрочем, страстью самою платоническою. Надеюсь, что Над<ежда> Тим<офеевна> опомнится. Терпеть не могу эту недобрую легкомысленную "пылкость чувств", на которой ездят мои обе тетеньки Над<ежда> и Софья Тимофеевны10. Безумные! они не понимают, чт_о_ творят; страшные слова проклятия им нипочем! -- Странны мне Ваши слова обо мне. Я давно уже замечаю, что Вы многим моим письмам придаете другой смысл! В свободе взглядов и в снисходительности я не уступлю ни Вам, ни Константину, особенно ему11: я помню жестокие приговоры, произнесенные им по некоторым уголовным делам, которые я предлагал ему на разрешение! Я говорю только, что в том случае, если предоставляется отцу позволение или запрещение, я бы не позволил сыну жениться на актрисе; пусть она сойдет со сцены, другое дело. Само собою разумеется, что это непозволение есть только неодобрение12, но гонять сына с глаз, проклинать, лишать наследства -- это веши, которые мне и в голову не приходили, о которых мне, и не знающему чувства отца, страшно было бы и подумать! Актриса! Несчастное звание, которое открывает партеру право громких клевет, произносимых самым покойным, обыкновенным образом, звание, которое дает повод Гедеонову13 обращаться к ней с любезностями и предложениями своего рода, звание, которое заставляет бедную девушку или женщину, по прихоти автора, веселить партер непристойным костюмом или бесстыдными речами!.. Служение искусству! Для этого надобно быть художником по призванию, а не ремесленником в художестве, да и храм искусства давно уже превратился в площадной балаган. Не любя, презирая звание, я никогда не презирал -- душа моя не способна презирать -- человеческую душу, отыскиваемую мною везде и всюду, в самых последних исчадиях человечества, от которых отворотился бы Константин! Вы предупреждаете меня, чтоб я не впал в дикость и проч. Да не я ли писал:
   
   Предстанет каждая душа
   С своими вечными правами!..14
   
   Я охотно бы беседовал целые часы с Жулевой, изучая в ней потаенную душу, но не любил ее видеть в обществе, где она являлась с своим званием актрисы, с театральными ужимками, с галантерейным, театральным savoir vivre {Здесь: знанием света (фр.).}, где она говорила пошлости и где ей говорили не только пошлости, которые для меня хуже глупости и грубости, которые всегда болезненно во мне отзываются, но особенно, если тут были, кроме братьев Смирновой, и другие, разные шуточки, которые позволяют себе только с актрисами. На одном из таких вечеров, помню, я подошел к Смирновой и сказал ей: "Довольно! удалите ее как-нибудь; Вы не поверите, какое тягостное впечатление производит на меня вид этой молодой, искажаемой человеческими уставами души! Не грешно ли человеку так систематически искажать, уродовать человека?.." Смирнова тотчас это поняла, пригласила гостей сесть в карты и таким образом удалила Жулеву. -- А в самом деле, что может быть гнуснее театральных училищ? Я охотно прощаю человеку грех и падение, но систематическое, хладнокровное, окруженное обманчивым блеском, развращение этих молодых девочек с 10-летнего возраста... Это возмутительно.
   Я писал вам про сборник ярославский15. В нем замечательны только две прозаические статьи: одна принадлежит купцу, винному торговцу Серебренникову, другая -- вольноотпущенному крестьянину Трехлетову. Я писал вам уже об них, но теперь хочу сказать только то, что если местная литература и может у нас возникнуть, так только от таких людей, принадлежащих вполне местности и неразрывно с ней связанных, людей, которые несвободны от ее влияния, как мы. Кроме того, литература эта может иметь значение только в отношении к местной истории. С уважением гляжу я на Серебренникова, который частными средствами, постоянным, долгим трудом приготовил огромные матерьялы для истории Ярославля и других городов Ярославской губернии... Мы не способны на такие труды. -- В Трехлетове мне, кроме других его свойств, нравится чисто крестьянское благочестие и скромность. Жаль, что под статьями их не сказано, кто они. Между тем, им было бы чувствительно всякое оскорбление критики и чувствительнее, чем нам, знающим, что такое критика и привыкшим к ней. Поэтому я решился написать и написал И<вану> И<вановичу> Панаеву16 небольшое письмо, в котором только даю ему знать, что такая-то статья принадлежит купцу, такая-то -- крестьянину. Напишу также Вас<илию> Васильевичу Григорьеву17, издателю "Северного обозрения". Кстати, о Панаеве. Владимир Ив<анович> Панаев18 на днях прислал Жадовской послание в стихах, хоть и не знаком с ней, где изъявляет ей восторг и восхищение, испытанное его чувствительным сердцем при чтении ее стихов. Стихи весьма плоховаты. Эти люди своими похвалами только портят дело: я же стараюсь заставить ее переменить свое направление, вечные вариации на одну и ту же тему. --
   Завтра поздравления, обедня в соборе, кажется, официальный обед и бал в мундирах19. Будет все ярославское общество: пойду взглянуть. --
   Из министерства нынешняя почта не привезла мне ничего. Я уже привыкаю к этому, но прежде это меня бесило.
   Не могу понять, отчего Грише не дают чина20. Это ни на что не похоже. Видел я здесь и "Москов<ские> ведомости", в 1-ый раз после отъезда из Москвы и как нарочно напал на No, где сказано, что Самарин уехал в Клев21. Читал также о назначении в лицей и в Училище правоведения военных обер-офицеров воспитателями22. Жаль очень, что вы не увидите Николая Тим<офеевича> на возвратном пути его из Петербурга: он бы, может быть, сообщил много любопытного.
   Прощайте, милые мои отесинька и маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки. Обнимаю Константина и всех сестер. Обнимаю Гришу с Софьей.

Ваш Ив. Акс.

   К 25-му декабря я думаю быть у вас, стало быть, меньше, чем через три недели.
   

39

   

1849 г<ода> декабря 12-го. Ярославль. Понедельник.

   Вчера я получил письмо ваше, милый мой отесинька и милая маменька, от 8-го декабря. Вижу, что вопрос о переезде в Москву еще не решен, а потому пишу прямо в Посад, тем более, что эти дни было страшно холодно и только нынче степлело. Я на этой неделе был очень занят: из министерства прислали мне, требуя моих соображений, разные проекты, представленные бывшим и нынешним губернаторами, в том числе проект общественного банка в Рыбинске. По этому поводу я перечел уставы 10 банков, частных и общественных, в разных губерниях, толковал с купцами и выписываю к себе одного купца из Рыбинска для переговоров. Я хочу сделать разные изменения в проекте: допустить ссуду денег под залог хлеба, хранящегося в Рыбинске, а также для тамошних мещан и под поручительство благонадежных купцов (впрочем, на небольшую сумму). Банк должен отдавать отчет только обществу, управляться думою и вообще не зависеть от правительства. -- Вчера целый день был посвящен мною на осмотр больниц, сиротского, смирительного, работного домов, дома сумасшедших, богаделен и проч. и проч. Видел там девочку, идиотку, пойманную в лесу (лет 12), с двойными рядами зубов (верхних и нижних) в челюсти; видел в больнице красавицу-черкешенку, лет 16, присланную сюда с мужем и дядей с Кавказа за сношение с горцами. Много видел страданий человеческих и всяких скорбных явлений. Заведения устроены недурно, только смирительный дом, где человек 40 помещается в одной комнате, никуда не годится. Да и дом сумасшедших не достигает своей цели, ибо употребляется одно общее лечение, а лечение психических болезней вовсе не введено; к тому же сюда присылают сумасшедших, не объясняя ни причин сумасшествия, ни других побочных обстоятельств.
   Вот вам любопытное известие, особенно тебе, Константин. Я молчал об нем до сих пор потому, что не хотел говорить о том, что еще не было верно. В бытность мою в Угличе, разговаривая с Серебренниковым, мы коснулись известного колокола, сосланного Борисом Годуновым в Сибирь в 1591 году1. Серебренников сказал мне, что он и многие другие граждане имели намерение просить о возвращении им колокола, но не знали, как приняться за это дело. Я с радостью ухватился за это и потребовал, чтоб он непременно изготовил просьбу на имя министра и прислал ее ко мне в Ярославль. Мне хотелось послать ее при своем объяснении Перовскому. На днях я получил эту просьбу, подписанную более чем 40 подписями: более и места не достало. Они просят м<инист>ра исходатайствовать у государя позволение возвратить им их колокол, на их счет, основывая свою просьбу на любви к древностям и старине русской и, наконец, прибавляют, что этот колокол, свидетельствующий о привязанности их к царскому дому, будет напоминать им и прежние гонения Годунова, и теперешние благодеяния государя. -- Как я ни рад такому явлению, однако же, прочитав просьбу, не захотел послать ее при своем рапорте. Я испугался мысли, что м<инист>р припишет сочинение просьбы мне и желанию заслужить благоволение. Поэтому, запечатав просьбу в пакет, безо всякого объяснения, отправил как бы от них самих, в собственные руки к министру.
   А ведь если это позволят, то это будет эффектно: возвращение оправданного историей колокола через 250 с лишком лет!2 Сообщите это Соловьеву3.
   Прощайте, милый мой отесинька и маменька, утешаюсь мыслью, что меньше, чем через 2 недели я буду у вас. Цалую ваши ручки, обниыаю Константина и всех сестер.

Ваш И.А.

   

40

   

19 декабря 1849 г<ода>. Понедельник.

   В прошедший четверг я не писал к вам потому, что и сам не получил письма от вас в середу, да и не знал, куда адресовать. Вчера же получил от вас письмо, из которого вижу, что вопрос о переезде в Москву все еще не решен!.. Надеюсь, в четверг получить от вас письмо с положительным извещением о ваших намерениях. В случае, если вы в деревне, а маменька с Верой в Москве, грустно будет только то, что мы не все время проведем вместе.
   Я пишу вам теперь только несколько строк: писать не стоит, потому что я предполагаю сам обнять вас на этой неделе. Итак, это уже последнее письмо мое к вам в нынешнем году... До свидания!

Ваш И.А.

   К Пальчиковым постараюсь заехать1.

1850

   

41

1850 г<ода> января 9-го. Ярославль. Понедельник1.

   Вот уже я опять пишу вам из Ярославля, милый мой отесинька и милая маменька. Я приехал сюда в два часа ночи. Это довольно скоро, потому что в Мытищах и у Троицы мы немало пробыли времени. Комнаты были истоплены, и я сейчас улегся спать; впрочем, от дорожного толканья сон был непокойный; в числе разных сновидений, сопровождавшихся кошмаром, одно, незабытое мною, довольно смешно: мне пригрезилось, что будто у меня везде тараканы: в карманах платья, за платьем, по всему телу, на голове, в волосах, везде, всюду тараканы-прусаки! Вследствие этого я закричал в неточный голос и проснулся. Я еще не могу привыкнуть, что я здесь. Все кажется, что я уехал куда-то с визитом и должен скоро увидеть вас. Как-то Вы провели ночь эту, милый отесинька, после чтения Гоголя и моего отъезда, что Ваша голова? Письмо это, верно, застанет милую маменьку в Москве, как нарочно, на дворе стало холоднее. Вы, милая маменька, ничего и не сказали, а в возке очутились пироги, паштеты и язык. Делать нечего, сейчас ими позавтракал -- в воспоминание московской привычки. -- Я очень доволен своею поездкою в Москву: я воротился такой полный, разумеется, не в физическом отношении! Как-то особенно дружно прошло это время, и Константином я очень доволен!2
   Помощник мой Эйсмонт был да и теперь болен и никуда не выезжал, а потому ничего особенного и сообщить мне не мог. Бумаг из Петербурга сколько-нибудь занимательного содержания также не получено. Получил только деньги из министерства, следовавшие мне за ноябрь, декабрь и генварь, -- 160 р<ублей> сер<ебром> да небольшое письмо от Милютина3, без особенного значения, еще от 17-го декабря. Он уверяет, что по делу о Серебрякове4 вслед за сим последует исполнение и что вообще мои рапорты принимаются в особенное уважение5. -- О Бутурлине еще ничего не знаю. Поеду к нему завтра, потому что, по его словам, в этот день он свободнее, чем в понедельник; к тому же хочу наперед увидаться с Муравьевым и узнать от него обстоятельно о действиях Бутурлина. Вообще же я ни с кем еще не виделся, но дела так и обдали меня хлопотами и деловой суетой. -
   Сейчас воротился с обеда у Муравьева. Особенного ничего нет. Бутурлин не знает, по какому праву я уехал, и не доносил, кажется. Говорят здесь, что прокурор Семенов переводится в Вильну6, а на место его Митя Оболенский7. Последнему я не очень верю и не думаю, чтоб Оболенский принял это место, имея право ожидать себе места председательского, но если его переведут сюда, то я буду этому очень рад. -- Не живший в провинции не может и представить себе, до какой степени царствуют здесь на просторе пустота, пошлость, ограниченность везде и во всем!.. Первый предмет, попавший мне на глаза, по возвращении моем сюда, это написанное на стене исчисление, сделанное еще в ноябре, когда и в какой день должно прийтись 22-е декабря, день моего отъезда. Я считал дни, когда мне можно будет освободиться из-под гнета окружающей меня пошлости, а теперь опять воротился к ней и надолго. Дай Бог сил! Дела-то очень много!
   Спасибо Гоголю! Все читанное им выступало перед мной отдельными частями во всей своей могучей красоте...8 Если б я имел больше претензий, я бы бросил писать: до такой степени превосходства дошел он, что все другие перед ним пигмеи. Но как у меня и вопроса этого самолюбивого не было и как моего сочинения удел иметь временное и местное значение9 и доставить мне самому удовольствие, то я и буду продолжать, если удастся, "Бродягу" как свой посильный труд.
   Прощайте, мои милые и добрые отесинька и маменька! Будьте здоровы и бодры. Обнимаю Константина и всех сестер крепко. Пожалуйста, пишите мне все и подробно, всякий вздор, какой вздор кого занимает, тот пусть и пишет об нем. В четверг утром думаю получить от вас письма и напишу вам еще. Прощайте же. Что Олинька?

Ваш Ив. Акс.

   

42

   

12 янв<аря> 1850 г<ода>. Ярославль.

   Благодарю вас за письма, милый мой отесинька и милая маменька. Я получил одно письмо из Москвы, а другое из Троицы, писанное Вами, милая маменька. Вы все беспокоитесь, милая маменька, о том, как я доехал. Об Вас надо беспокоиться: я доехал в тот же день, а Вам пришлось возвращаться в самый лютый мороз, 30-градусный!.. Но, слава Богу, Вы доехали благополучно. -- Как я рад, милый отесинька, что Вы принялись за статью о болотах1; только Вы, пожалуйста, не торопитесь: чем полнее будет она, чем больше подробностей, тем лучше... Вспомните, что Вы этим трудом подстрекаете Гоголя2. Я совершенно согласен с замечаниями, сделанными Вами Гоголю3. Мне показалось еще, что не довольно ясно обозначено, почему, под каким предлогом Чичиков расположился жить у Тентетникова... Я теперь точно стал в отдалении и смотрю на картину, развернувшуюся в "М<ертвых> душах", и лучше еще понимаю и чувствую ее, нежели стоявши слишком близко к ней. Так все глубоко, могуче и огромно, что дух захватывает!
   Крест<ьянин> Трехлетов в Москве. Мы с ним разъехались. Не помню, дал ли я ему адрес дома Высоцкого4. Если дал, то он, верно, зайдет, примите его и обласкайте. Серебренников подарил мне одну рукопись: сочинение астраханского губернатора Татищева5 в 1742 г<оду> об управлении деревнями и крестьянами. Не верится, чтоб это писал русский человек. Тут говорится, сколько раз крестьянин должен умывать руки, как вести себя в каждый час дня, словом, вся жизнь его подведена под самые строгие правила аккуратности, которые подчас хуже самой тирании. Удивительно, как скоро перешел к нам этот немецкий дух! При этом вспомнишь поневоле, что этот дух сделался нашим вековым достоянием, имеет уже свою старину, заменяющую другую, древнейшую... Серебренников на праздниках ездил в Суздаль, и при нем случилось следующее довольно замечательное происшествие: в одном из тамошних монастырей есть темницы, служащие местом заключения разным тайным и злым преступникам, особенно же преступникам против церкви. Сидел там один старик-молокан6 и что же! он обратил* к своему учению караульного офицера, который освободил его и, переодевшись монахом, бежал вместе с ним... Куда? Неизвестно, их не могли отыскать.
   Подарил я Серебренникову драму Константина7. Он ею очень доволен, особенно языком; мой "Бродяга"8, впрочем, на него не произвел никакого впечатления.
   Мещане представили мне свой проект о мещанском банке. Я нынче вечером должен заняться его рассмотрением, чтоб завтра дать им ответ. Затеваю я также здесь учреждение купеческого училища. Купцы недовольны коммерческими училищами в Москве и в П<етер>бурге, во 1-х, потому, что дети воспитываются не на глазах у них; во 2-х, потому, что раззнакомливаются они с настоящим положением дел и с бытом своих; в 3-х, потому, как сказал мне один купец, что слишком отдаляются от серого человека, т.е. от простого народа, так что часто друг друга и не понимают, тогда как купцу необходимо быть с ними в близких сношениях. Поэтому мы и думаем устроить училище здесь9, где бы дети приходили по вечерам домой и где бы воспитание было под надзором и руководством самих купцов, безо всякой казенной опеки. Главное затруднение -- деньги. Я, впрочем, не теряю надежды убедить некоторых пожертвовать на это дело.
   Бутурлина видел; кажется, он ничего не писал в П<етер>бург. Знаю, по его собственному признанию, что он получил довольно неприятную бумагу по делу о Серебрякове10, но содержание ее мне неизвестно; из м<инистерст>ва же мне копий не прислали. --
   Прошу Константина сказать Кошелеву11, что имение, для которого дан наказ 1744-го года, списанный им у меня, состоит в Романовском уезде, прозывается село Давыдково, помещик Глебов-Стрешнев.
   Я еще надлежащим образом не установился с занятиями и не знаю, когда удастся мне приняться опять за "Бродягу"... Прощайте, мои милые отесинька и маменька, думаю, что буду писать вам и в понедельник. Афанасий совершенно здоров; в марте м<еся>це -- срок, данный ему его барином для взноса выкупной суммы. Если он не взнесет, то поступает вновь в распоряжение барина, т.е. он может потребовать его домой12 и т.п. Цалую ваши ручки, обнимаю крепко Константина и всех милых сестер. Будьте здоровы. Кланяюсь Гоголю.

Ваш И.А.

   

43

   

15 янв<аря> 1850 г<ода>. Ярославль. Воскресенье.

   Как благодарен я Вам, милый отесинька, за присылку статьи о болотах!1 При сей краткости она так полна, что кажется, нечего и прибавить. Все эти картины изображены так выпукло, форма до такой степени соответствует внутреннему содержанию, что не только живо рисует перед вами болото, но заставляет вас чувствовать и ощущать его, так сказать, всеми пятью чувствами. После этого можно и не ходить на болота, чтобы с ними знакомиться. И как скоро Вы это написали! Нет, значит, и в Москве можно ожидать от Вас продолжения "Записок ружейного охотника"2.
   Нынче же получил я вместе со статьей и письма ваши от 12-го и 13 генваря, письмецо от Константина, от Веры и премиленькое письмецо от Марихен. Слава Богу, милая маменька, что стужа, при которой Вы возвращались из Абрамцева, не имела для Вас никаких последствий. Признаюсь -- поразило меня известие об Анне Севаст<ьяновне>! Поневоле ожесточится характер, поневоле засохнет дерево, когда обрубят у него ветви!3 Судьбе как будто досадно было, что она до сих пор выносила все ее удары довольно твердо: "Ну так вот я же тебя хвачу!" Признаюсь, не грустно делается иногда на душе, а злобно и мрачно.
   Поздравляю Константина с успехами4. Я ему предсказывал немедленное их возвращение тотчас по снятии русского платья5. Только чтоб он не оставлял своих занятий. Во всяком случае, думаю -- лучший плод этого года дало время, проведенное в деревне.
   Я все еще не могу наладить себя на занятия так, как бы следовало, и так, как бы хотелось. Впрочем, на днях обдумывал решительно план: каким образом скорее разделаться с своим поручением. Все мог бы я кончить довольно скоро, т.е., по крайней мере, к сентябрю, кроме городских инвентарей. Дело в том, что меня послали сюда в той надежде, что топографическая съемка, продолжавшаяся слишком 4 года, уже кончена. Я же нашел, что она не только не кончена, но по многим городам должна быть произведена сызнова. Между тем, без съемки, без измерения земель невозможно мне и составлять им подробного хозяйственного описания или инвентаря. Съемка же сама едва ли может быть окончена в течение года! Если же один из моих топографов, лежащий теперь больным при смерти, умрет, то этот срок может удвоиться, ибо у него всего более было начатых работ, которые другому придется начинать снова. --
   Вечер.
   Сейчас пришла петербургская почта и привезла мне неожиданное еще письмо от Милютина, в котором он, называя мою ревизию и вообще действия образцовыми и вообще распространяясь в различных мне похвалах, в то же время просит меня уведомить его без церемоний, не нужны ли мне деньги, и предлагает написать (т.е. чтоб я написал) небольшую записку, которую можно было бы показать министру, о необходимости дать мне еще денег, сверх получаемого. Я хочу этим воспользоваться, опираясь на то, что получаемое мною при командировке жалованье достаточно только при кратких поручениях, а не при долговременных. Надобно сказать, что почти все чиновники, разосланные с поручением, подобным моему, получают больше, меня, найдя средство испрашивать денег то на канцелярские расходы, то под другими предлогами. Я очень доволен тем, что они сами догадались сделать мне это предложение. Он в то же время сообщает мне, что рапорт мой о распространении торговых прав мещанского сословия передан им в подлиннике для прочтения м<инист>ру. Дай Бог, чтоб был какой-нибудь успех!
   Сообщите Над<ежде> Николаевне6, что Муравьев7, генерал-губернатор Восточной Сибири, будет в Москву не раньше конца февраля и проедет через Ярославль. Это сказывал мне брат его8, получивший нынче от него письмо из Иркутска. Трехлетов уже воротился из Москвы. Он пробыл ь ней всего 3 дня; я дал ему прочесть проект Кошелева9, и он обещал показать еще одному крестьянину, управляющему большим имением своего помещика, и вместе сообщить замечания. -- Рукопись, про которую я вам писал в последний раз10, должна принадлежать самому историку Татищеву. Впрочем, "Домострой" Сильвестра11 едва ли чем лучше? -- Аи да Загоскин!12 Каков! Кн<язь> Д<митрий> В<ладимирович> Голицын, бесспорно, имел много хороших сторон13, которые заставили забыть много и черных его дел, напр<имер>, с Пеговой, кажется14. -- Ну что, как понравилась грамматика дамам или, лучше сказать, понятною ли она им показалась? Я не говорю про Кат<ерину> Алексеевну15. Я думаю, что она скоро будет писать к Константину записки: и ты бы, государь, мне отписал, как тя Бог милует и проч. и проч. Не пришли на память выражения поэффектнее. За чтением грамматики, вероятно, последует чтение грамот, летописей и писем царя Василия Ивановича к жене его Олене16. Я бы желал, впрочем, чтоб Константин преимущественно занимался грамматикой, а не статьей об литературе17, которую цензура не пропустит, которая, мне кажется, немножко опоздала и несвоевременна. -- Газет я теперь почти не читаю. Хозяин мой, у которого я брал их и который, мимоходом сказать, имеет несколько миллионов капиталу, нынешний год, по причине худой торговли, их не выписывает! Впрочем, из "Journal de Francfort" {"Франкфуртской газеты" (фр.).}, который я взял у Муравьева, видно, что дела наши с Турцией обделываются19. -- Да, забыл сказать. Не знаю, знает ли Константин, что в последней книжке "Отеч<ественных> записок" за 1849 г<од> есть огромная статья о кн<язе> Дм<итрии> Мих<айловиче> Пожарском20. Он представлен в самом хорошем виде, со всем своим смирением, словом, так, как и в драме21. Я статьи сам не читал, но видел ее; искал в многочисленных ссылках ее на исторические документы, летописи и книги ссылки на драму Константина, но не нашел22. -- Был ли у вас опять Мамонов23 и взял ли рисунки ярославских церквей? за "Бродягу" еще не принимался, т.е. как-то попробовал, да не пишется. Нет, что ни говорите, а я должен сознаться, что источники поэзии иссякают во мне; ведь это уж из рук вон! Впрочем, это и естественно. Не может быть, чтоб занятия мои не действовали вредно на эти мои способности24. Эдак, пожалуй, и в 10 лет не кончишь "Бродяги"!
   Прощайте, милые мои отесинька и маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки. С будущей почтой писать, может быть, буду, может быть, нет. Обнимаю милую Оличку, Веру, Надиньку, Любиньку, Марихен, которую очень благодарю за письмо, и Соничку. К Константину приписываю особо. Дяде Арк<адию> Т<имофеевичу> и Ан<не> Ст<епановне> кланяюсь25.

Ваш И. А.

   

44

   

22 января 1850 года. Воскресенье. Ярославль.

   С последней почтой я не писал вам, милые мои отесинька и маменька, но от вас получил письма и в середу, и нынче. Я не знаю, как и благодарить вас: знаю всю затруднительность такого частого и аккуратного писанья писем в Москве. Нехорошо, что Вы простужаетесь, милый отесинька; дай Бог, чтоб простуда была самая легкая; буду ожидать об ней сведений с будущей почтой. Прежде всего отвечаю вам на ваши письма. Итак, Гоголь прочел вам и вторую главу, а теперь, может быть, и третью1. Вы спрашиваете меня, рассказывать ли мне содержание?.. Анекдотический интерес для меня, как и для вас, в произведениях Гоголя неважен. Придется рассказывать или почти ничего, или слишком много, т.е. его же речами, из которых мудрено выкинуть слово: так каждая нота состоит в соотношении с общим аккордом! А потому, зная, что последнее невозможно, я и не слишком хлопочу знать внешнюю связь содержания... Я думаю, что у Гоголя всё написано2, что он уже дал полежать своей рукописи и потом вновь обратился к ней для исправления и оценки, словом, поступает так, как сам советует другим. В противном случае он не стал бы читать и заниматься отделкою подробностей и частностей. --
   Вы не пишете ни слова о том, как вам понравился Островский3, а о подозрениях ваших4 я, признаюсь, не догадываюсь. Вы также не пишете мне ничего о Грише: каковы его намерения, не переменил ли он их?5 -- Здешний прокурор Семенов, лицеист, моих лет, который прокурором всего 9 месяцев, а прежде был товарищем председателя, переводится графом Паниным6 в Вильну настоящим (т.е. не исправляющим) прокурором с прибавкою столовых денег. Хотя это Семенову вовсе не нравится и во многих отношениях неудобно, но со стороны графа Панина это знак особенного благоволения. Правда, он родственник Топильскому7, но это еще немного значит; не скажу также, чтоб он был отличный прокурор. Он просто на "хорошем счету", что поддерживалось любовью к нему всей губернии и, разумеется, также родственниками его в д<епартамен>те; дал два-три не очень важных протеста, но как-то вовремя и удачно... Я знаю, как покровительствует Пинский, кому захочет. Он человек в высшей степени пристрастный и легко убеждает себя в том, что человек, который ему понравился, полезен службе, необходим для общего блага и проч. А понравиться Пинскому легко через совершенное смирение перед ним своей самостоятельности, через благоволение к нему, через преданность... Я знаю, как он покровительствовал слепо, несправедливо барону Черкассову, весьма пошленькому человеку, Зыбину8, ослу первостатейному, у которого в речи Пинский встречается через слово, и многим другим. Меня Пинский никогда не любил9, а Гришу любил, но ни его, ни меня он не может любить так, как других, потому что слышит и чует нашу независимость. Как он ни оправдывайся, а он решительно виноват перед Гришей, которому не отдано даже должное!10
   Нынче я был на свадебном обеде у одного купца Гарцева. Само собою разумеется, что стерлядь играла тут весьма важную роль. Обед и замечания мои об обеде точно такие же, как и в тот раз, когда я вам писал об обеде у Пастухова11, с тою разницею, что за обедом не гремела музыка. Длиннобородый старик, изображенный во весь рост на портрете, повешенном в гостиной, завещал, умирая, сыну своему и всему его потомству строго беречь себя от этого нововведения, которое почитал он великим грехом! Впрочем, это совершенно понятно при взгляде русского человека на обед, на трапезу, за которую садятся и которую оставляют с молитвой {На прочие нововведения запрета не положил! Женится его внук.}. Музыки не было, но едва лишь кончился обед и подали кофе, раздались польки и вальсы, и пошел бал, а я уехал. Обед кончился почти в 8 часов. -- Отец молодого -- бородач; сын безбородый, но довольно необтесанный юноша. -- Молодая -- кукла. -- Чем больше я смотрю на наших купцов, тем более убеждаюсь, что все они слепо, инстинктивно лезут туда, откуда мы уже возвращаемся12, и мы непонятны друг другу. Борода и привязанность к старым обычаям, без разумения, по преданию, по привычке, не составят никогда нравственного отпора соблазну. Этот нравственный отпор заключается только в сознании, в просвещении, даже, для них, не в религии. Церковь наша и все духовенство поладили с современностью, заслонили истину или, яснее, так обмотали евангельские истины своею обрядовою, административно-полицейскою стороною, что не всякий в состоянии отделить ее. Православное духовенство совращает народ, а раскольнические учители, ища отпора только в обрядовой стороне, также вне истины и также не устоят... Может быть, провидению угодно, чтобы все побывали там, откуда мы возвращаемся, чтобы все прошли через испытание и с полным, так сказать, опытным сознанием зла возвратились к истине?.. Может быть, но нас это не должно останавливать!.. -- Константин укажет мне на Хазова. Но Хазов13 исключение. Константин укажет на крестьян. Но чисто великороссийские губернии, по многолюдству народонаселения, полны крестьянами торговыми и промышленниками. Посмотрел бы на них Константин! Я собрал недавно об их быте очень подробные сведения, которые когда-нибудь сообщу. Я укажу на другие губернии, -- да там малороссы, да там чуваши, да там мордва, скажет Константин же. -- Поэтому, смотря на здешнее купечество, я еще более желаю учреждения купеческого училища, разумеется, только с тем, чтоб оно не походило на французский пансион...14 Но как это трудно при общем направлении нашей государственной системы воспитания, как это трудно в особенности при соседстве с благородным российским дворянским обществом! Это соседство все портит! -- "Какие изверги, что за дикий народ", -- говорили мне нынче многие офицеры и члены ярославской аристократии по тому поводу, что одна молодая замужняя купчиха не пошла танцевать, так как муж ее этого не любит, считает для замужней женщины это несколько лишним... И все это было говорено тоном такого искреннего, сердечного, добродушного убеждения, что возражать им нет возможности и было бы глупо, а принять к сведению следует. И если слышала это молодая купчиха, то, воротясь домой, непременно скажет мужу: вот видишь, люди и меня корят, мы всему миру дались на смех и проч. и проч. А как для русского человека много значит мнение общее, мирская молва, как он не любит быть выскочкой и охотно смиряет свою личность в составе общественном (добродетель, которая, мимоходом молвить, перешла у нас в крайность), то он и противиться не станет...
   Предлагаю тебе, Константин, и Алексею Степановичу также обдумать, обсудить и изложить вопрос и систему народного обучения... Я с своей стороны, может статься, тоже напишу что-нибудь об этом, не вдаваясь, впрочем, в мир отвлеченных определений...15 Если можно будет надеяться, что учреждение училища состоится (что, впрочем, не народная школа), то рапорт и проект мой я пришлю предварительно вам на рассмотрение, по крайней мере, постараюсь прислать. А вопрос о народном обучении -- превосходная тема для статьи. Соблазни-ка этим Хомякова и сам соблазнись. Сюда войдет вопрос и об общественном воспитании, и об обучении не только первоначальном, но и более пространном...
   Понедельник.
   Продолжать письма некогда и потому прощайте, до следующего письма, милые мои отесинька и маменька. Дай Бог, чтоб вы были здоровы, цалую ваши ручки. Обнимаю Константина и всех сестер. Милую Надичку благодарю за ее умное письмецо и прошу писать почаще. Письма ее имеют особенный колорит. А<нне> С<евастьяновне> кланяюсь. Передайте ей мое участие16.

Ваш Ив. Аксак.

   Я адресовал вам также одно письмо в Троицу. Будет оказия, пошлите за ним. Опять страшный холод! Что за зима!
   

45

   

1850 года 26 генв<аря>. Ярославль.

   Нынче едет в Москву один из здешних профессоров лицея и мой приятель -- Василий Иванович Татаринов. Фигурка его довольно забавная, но он очень неглупый и честной души человек. Он очень желает познакомится с Константином, драмой которого недавно восхищался...1 Положение его прескверное. Директор считает его опасным человеком, как всякого мыслящего человека, и он едет в Москву искать себе какое-нибудь место да и вообще освежиться от чаду пошлости провинциальной. Пожалуйста, примите его ласково.
   С последней почтой я не получил от вас писем и потому не знаю, как Ваше здоровье, милый мой отесинька. Я так торопился окончить письмо, отправленное к вам в понедельник, что забыл вас поздравить с днями именин Гриши и Марихен2. Поздравляю теперь вас, милый отесинька и милая маменька, поздравляю именинников и всех вас. В последнем No газеты я прочел производство в чины большого множества наших товарищей-правоведов... Гриши опять тут нет! Почти все последующие выпуски перегнали его; не говорю уже о товарищах его выпуска, вышедших, как и он, десятым классом. Меня это чрезвычайно за него огорчает... Пинский -- просто скот.
   Татаринов так нечаянно устроил свой отъезд, что я только вчера узнал об этом. Это досадно, потому что я не послал бы тогда своего письма к Троице, которое было не более и не менее как шутка с приложением стихов. Как-то присев за продолжение "Бродяги", я вместо него написал маленькое стихотворение, если хотите, повторение старого, но мне захотелось послать его к вам. Не решившись отправить его по почте в Москву, я адресовал к Троице3 и ради шутки, говоря, что это перевод с санскритского, настрочил два листа чепухи, нашпигованной самыми трудными для выговора санскритскими именами, взятыми мной из переводов и примечаний Коссовича4. Стихи эти я прилагаю. Разумеется, их хранить не следует. -- "Бродяга" не пишется. К концу вечера так устаешь, что без особой нервической напряженности нельзя приняться за писание стихов. -- Взглянул я бегло на разные обзоры литературы, помещенные в 1-х NoNo журналов. Нападок на славянофильское и московское направление уже нет, но нет даже никакого упоминания о нем, не говорится ни об одном из литераторов нашего круга. Между тем, петербургские журналы, приняв это направление отчасти, помещая постоянно разные труды по части русской истории и исследований быта, берут перевес и в этом отношении... Все это для нас очень невыгодно. Своего журнала нет, в чужих писать не хотим и ничего не пишем и отвыкаем от писанья, теряем влияние, предаем себя забвению... Может быть, делом Москвы будут труды серьезные. Но и их нет, Бог знает еще, когда они появятся при московской комфортабельности в труде...5
   -- С Татариновым посылаю часть денег за Афанасья к его господину, Татаринову же6, родственнику этого, -- в уплату выкупной суммы. Трехлетову давал я читать уложение Кошелева7. Он во многих частях осуждает его и вообще говорит, что помещик себя не забыл8. Я уговариваю его написать свои замечания, и, может быть, он это исполнит. Без пожертвований нельзя приступать к этому делу. А что за скоты здешние дворяне. Недавно некто Горяинов, богатый здешний помещик, говоря про свое управление в деревне, с самою добродушною наивностью объявил мне, что у него так и заведено: сечь бурмистров в кабинете из собственных рук.
   Прощайте, мои милые отесинька и маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки. Крепко обнимаю всех моих милых сестер и Константина. Особого письма к нему не пишу, потому что утро и некогда и беспрестанно прерывают... Пожалуйста, приласкайте Татаринова: он меня чрезвычайно любит9.

Ваш И. А.

   Из П<етер>бурга ничего особенного.
   Кстати, посылаю вам10 свое маленькое стихотворение, перевод с санскритского, т.е. не прямо, а с переводов Коссовича, Бюрнуффа и Гольцмана11. Дело в том, что в отрывках из "Агни-Пураны" и из "Падма-Пураны", напечатанных у Гольцмана вместе с "Индравиджаем", эпизодом из "Магабгараты"12, рассказывается, как Ятаджуны и Ракши под предводительством Индры-Натуша завоевали землю пуня-яджанов, называвшуюся Катгасарит-сагара, убили их царя Девима-гатмьям и стали делать разные жестокости и притеснения, о которых рассказывается подробнее в "Маркандэя-Пуране" и упоминается также в "Брагмавайварта-Пуране". Тогда сын Девитмагатмьяма, Джимутаваган, удалясь в пустыню Саннавачам, стал молиться Санайсчару, богу времени, прося его ускорить бег свой и скорее избавить страну от ужасов... Долго молился он, ожидая какого-нибудь знамения и называя иногда бога времени Сисусаморой, т.е. черепахой, как вдруг является к нему брамин13 из страны Пуняджанов, прозвищем Гаспагригитападмай, т.е. посланец, и рассказывает ему о положении богатой некогда алмазами, слонами и благочестием страны Катга-сарит-сагары. Брамин вызывает молодого царя, говоря, что настало время прогнать Вимриг-Яманаев, т.е. не чтущих божества Васудэва, ибо они долгим своим пребыванием делают вред не только внешний, но нравственный, что цветочный фиял сердец вянет, ум грубеет и проч. Удивительно в этих созданиях индийского воображения сочетание самых возвышенных, отвлеченных, утонченных донельзя понятий с образами чисто материальными и верованиями нелепыми. Их глубокий анализ, устремленный, впрочем, более в область чистой мысли, нежели в мир души, обрывается нередко какой-нибудь чепухой. Но есть необыкновенно поэтические места, которые передать трудно, потому что собственные имена вроде Дриштвабгъюпаяна или Париджнятапараматманирнага звучали бы прескверно в русском стихе. Я стал было переводить или, лучше сказать, перекладывать в стихи, но вышло дурно, так что я оставил только те строфы, где не встречается трудных слов или отвлеченностей, для которых нужны были бы длинные комментарии. Вот они. Это то, что говорит брамин Гаспагригитападмай царю Джимутавагану про положение Катга-сарит-сагары; начиная с 3-ей строфы, после 2-ой, где он воздыхал о том, что жены с глазами лотосоподобными уже перестали рожать героев (иго, наложенное Ракшами, продолжалось, как водится, не более и не менее, как 47 с половиной тысяч лет).
   
   Клеймо домашнего позора
   Мы носим, славные извне;
   В могучем крае нет отпора,
   В пространном царстве нет простора,
   В родимой душно стороне!
   Ее, в своем безумье яром,
   Гнетут усердные рабы!..
   А мы глядим, слабеем жаром
   И с каждым днем сдаемся даром,
   В бесплодность веруя борьбы!
   И слово правды оробело,
   И реже шепот смелых дум;
   И сердце в нас одебелело,
   Порывов нет; в забвенье дело;
   Спугнули мысль, стал празден ум!14
   
   Далее брамин рассказывает, что чандан, тундула и лиана уже стали скудны на благоухание, земля плохо возрощает семена белой горчицы, самые слоны стали ниже ростом. Если эта попытка нехуда, то я, пожалуй, постараюсь перевесть ответ Джимутавагана.
   23 генв<аря> 1850. Ярославль.
   

46

   

30-го генваря 1850 г<ода>. Ярославль. Понедельник.

   Получил я вчера письма ваши, милый мой отесинька и милая маменька. Возобновление юловных болей и Ваше намерение приняться за лечение -- очень неприятные известия, но все же лучше поцить немножко Бубе1 и поберечься, чтобы предупредить самую болезнь. Что Вам сказал Овер, этот ветреный француз? Признаюсь, возмущает меня то, как он лечит Олиньку, и давно пора бы ей переменить доктора. Бог ему судья! -- Несмотря на Вашу головную боль, Вы, милый отесинька, таки продиктовали мне довольно большое письмо и уверяете, что головная боль от того уменьшилась... Уверению я не верю, но благодарю Вас за усилие, если оно действительно, по крайней мере, не повредило Вам.
   Вол<одя> Карташевский действительно бессовестен в отношении к чужим деньгам, и получаемое им содержание было бы достаточно, чтобы существовать, если б он не играл в карты2. Он должен получать более 19 р<ублей> сер<ебром> в месяц. Жалованье стряпчего едва ли не выше 300 р<ублей> сер<ебром>, но во всяком не ниже, а не 800 р<ублей> асс<игнациями>. Учет на пенсионный капитал -- безделица, рубля 4,5 серебром на 300 р<ублей> сер<ебром>. Может быть, и производится учет, только учет 3-ей части на уплату долгов! -- Я очень рад, что Вы продолжаете писать свои "Записки"3, милый отесинька, и это более, чем что другое, успокоивает меня относительно Вашего нездоровья. Я уверен, что "Лебедь" у Вас вышел особенно хорошо. По моему мнению, лебедь должен быть написан как можно проще, проще утки: он сам по себе так хорош и величав, так окружен ореолом всяких поэтических преданий и эпитетов, несколько уже опошленных, что для самой свежести и оригинальности картины необходимы совершеннейшая простота описания, простое, спокойное и отчетливое изображение всех подробных прелестей картины безо всяких восторгов. Впрочем, говорю, как бы я сделал... Уверен, впрочем, что если Вы и не удержались от лирических мест, как бы мне в этом месте казалось приличным, то они все же вышли у Вас и оригинальны, и свежи. Вот какую-нибудь серую утку можно подсдобить лиризмом, но мне особенно и нравятся Ваши описания потому, что в них простота выражений без лиризма доводят производимое впечатление до лиризма.
   Если действительно Грише становится трудно сохранить свое положение в обществе града Симбирска, то пусть бежит; хотя это бегство не разрушит ложных сплетней4. Надобно знать, что за сплетни. Могут быть такие, которые надо постараться уничтожить не бегством, ибо они побегут вслед за беглецом. Я очень рад, что они вновь сошлись с Ник<олаем> Тимоф<еевичем>, который в этом случае может быть очень полезен5. --
   Хотя слова мои кажутся вам и не совсем логичными, но, вероятно, потому, что я неудачно выразился; я продолжаю держаться мнения о необходимости училищ для купцов, под их собственным надзором. Я считаю казенный надзор вредным потому, что он всё обратит в форму и непременно отдалит их от их быта. Не родители-купцы вредят своим детям; они уступают неохотно; вредит им сама жизнь, без образования, стремление к подражательности бессознательное... Я думаю устроить училище такое, в котором бы воспитанники не жили, а по вечерам возвращались бы в свои семейства: это не отдалит их от семьи и от торговых дел, потому что в праздники и в ваканционные дни они могут помогать отцу в лавках. В коммерческом же училище или, лучше сказать, институте воспитываются и дети чиновников. Купцы говорят, что воспитанники этого училища по возвращении домой не только становятся чуждыми торговой практике, к которой надобно привыкать с детства, но, имея дела с простыми мужиками, совершенно не понимают друг друга, не умеют вести и поддерживать сношения с ними. Между тем, мужик почти во всякой торговле нужен купцу под видом извозчика, разносчика, главного потребителя и, наконец, производителя (хлеб, сельские продукты и проч.). Приказчик в комедии Островского, ломая немилосердно язык, весьма умеет говорить с мужиком и вести с ним дела. Поэтому надобно давать такое образование, которое, не разрывая с бытом и с семейством, в то же время спасало их от нравственной порчи и безразумного подражания дворянскому классу. -- Сверх того -- я думаю устроить заведение безо всяких привилегий, разделить его на несколько курсов, так чтобы от воли каждого зависело -- продолжать ли образование высшее или ограничиться средним или даже первоначальным. -- Радуюсь очень, что Константин намеревается заняться русским словарем6, но мне бы хотелось видеть, чтобы он убил сначала одного зайца, русскую грамматику. Сообщаю ему, что в одном из петербургских журналов напечатана статья Срезневского7 "Мысли об истории русского языка". Нехудо бы ему ее прочесть; я не читал и даже не знаю, где она помещена8. Кажется, в "Отеч<ественных> записках"... Нужно ему также познакомиться с славянскими наречиями... Поездку Свербеевой к гр<афу> Закр<евскому> одобрить нельзя9, но неприсылку билета на бал Константин, по своим убеждениям и по моему мнению, должен вменить себе в честь. В глазах Константина это почти что дурное дело, против которого он всегда ратовал: как же пригласить его на это дурное дело? Это значило бы считать его слова только словами и разрывать союз слова с делом10.
   Благодарю очень милую Веру и Надичку за письма. На расспросы Надичкины о моих здешних знакомых отвечаю, что я по-прежнему почти нигде не бываю и знакомства мои те же. Евгений час от часу слабеет от монашеской жизни и старости и нередко становится скучен своей болтовней. О "Бродяге" он, воспитанный в старых схоластических понятиях, сказал мне, что не видит цели сочинения. С Филатьевым11 мы видаемся и беседуем дружно, благоразумно избегая тех вопросов, где 18-й век не может сойтись со второй половиной 19-го. Впрочем, как с ним, так и с Жадовской я видаюсь теперь гораздо реже, стараясь свести концы начатых мною работ по Ярославлю, дабы в конце февраля уехать в Ростов... Впрочем, я на нынешней неделе сделал одно новое знакомство. Я говорил вам, кажется, что в 12-ти верстах от Ярославля проживает знаменитая здесь m-me Бем12, урожденная Мартынова, женщина чисто светская, но прославленная в Ярославле за умнейшую и проч. и пр. Она изъявляла несколько раз желание со мной познакомиться; но я ехать знакомиться в деревню, за 12 верст (куда частехонько катаются здешние ее поклонники), не соглашался. На прошедшей неделе старик-почтмейстер Жадовский, дядя Юлии Жадовской, восторженный почитатель г<оспо>жи Бем, просил меня прийти к ним вечером и прочесть "Бродягу" для сей госпожи, которой ничего не значит прикатить на вечер за 12 верст. Я до сих пор под разными предлогами отказывал жене его в той же просьбе, но на этот раз согласился, думая, что это будет лучшим средством познакомиться с Бемшей сразу и испытать ее -- и сделал глупость. Поехал; явилась Бем, которую я до сих пор никогда не видал: она блондинка, с огромными голубыми, нестерпимо бездушными глазами, словом, бойкая, светская, холодная женщина с умом и образованием чисто гостинным. Собственно ее достоинство состоит в узости талии, с которой в Англии один англичанин снял мерку; я до слишком узких талий не охотник. Вслед за нею явился Демидов: флигель-адъютант прошлого года, теперь же генерал свитский, человек совершенно придворный и светский, приехавший сюда по случаю рекрутского набора, впрочем, здешний помещик (его дед основатель лицея13), богатый человек. Он упросил также Жадовского позволить ему приехать, хотя, разумеется, это было не для меня, а для Бем, которая успела его очаровать. Всё это было мне не по сердцу, а особенно то, что перед чтением разговор около часу продолжался на французском языке: в этом слышится неуважение к самому сочинению, писанному на языке русском. Поэтому я и не упустил случая сказать, что французский язык избавляет от ума, чем немного их озадачил, и потом, делать нечего, принялся за чтение. Само собой разумеется, что разные французские восторги сыпались без умолку, но теплого понимания ни в ком не было. Один гвардейский юноша, приехавший сюда в отпуск и бывший также тут, заметил глубокомысленно, что подобное поэтическое изображение должно было мне стоить много труда и времени, на что, разумеется, не получил от меня никакого ответа. Меня стали просить прочесть что-нибудь из мелких стихотворений, я отказывался, говоря, что они все слишком серьезны, но так как этим возбудил только дамскую обидчивость, то принужден был согласиться. Разгоряченный чтением и чувствуя сильную потребность выругаться, я объявил, что прочту стихотворение к Петербургу и к светским людям вообще, и пропел им то, что вы знаете: "С преступной гордостью обидных, тупых желаний и надежд, речей без смысла"14 и проч. и проч. -- Эффект был необыкновенный. Придворный генерал сконфузился и покраснел; дамы произнесли слово "жестоко", а я почти вслед за тем уехал. Впрочем, генерал простился со мной очень учтиво. Прочел же я так, как никогда не читал... Разумеется, это пойдет ходить по городу, и это-то мне и досадно. Впрочем, я почти ни с кем потом не виделся. -- Прощайте, милый отесинька и милая моя маменька; пожалуйста, будьте здоровы и не браните меня за сделанную глупость. В этом только и проявляется еще иногда моя отцветающая молодость!.. Цалую ваши ручки, обнимаю Константина и всех сестер. Родственникам мое почтение; Гоголю и Хомякову дружеский поклон. Курите ли Вы папиросы, милый отесинька, и кто Вам их делает?

Ваш Ив. Акс.

   

47

   

2-го февраля 1850 г<ода>. Яр<ославль>. Четверг.

   Получил я вчера ваши письма от вторника, милый мой отесинька и милая моя маменька, но, к сожалению, мало они принесли мне утешительного о Вашем здоровье, милый отесинька, да и Олинька всё нехороша! Не понимаю, к какой стати Овер лечит Вас хининой!.. Впрочем, я давно потерял к нему всякую веру. Я очень Вам благодарен, милый отесинька, за то, что Вы дали 30 р<ублей> сер<ебром> за Афанасья1. Впрочем, о том, что этих денег недоставало, мне сказал Афанасий после. Его барин -- великий мерзавец2. Надобно видеть радость Афанасья, что он может с ним развязаться. Пожалуйста, поручите Татаринову Васил<ию> Ив<анови>чу спросить у господина Афанасия, куда он девал его мать? Насильно выдав ее, уже вдову, за своего крепостного, он продал ее сначала вместе с детьми от 1-го мужа какому-то купцу, потом, когда купец, испугавшись штрафа, которому за это подвергался, возвратил ее Татаринову, то сей господин, разлучив ее с детьми, продал кому-то и куда-то так далеко, что дети ее до сих пор не знают, что с ней сталось и где она. Афанасий несколько раз просил его сказать ему об матери, но Татаринов отвечал, что сам не помнит. Нельзя ли сказать Вас<илию> Ив<ановичу>, чтоб он непременно вытребовал от этого скота все нужные сведения. -- У Вас<илия> Ив<ановича> совершенно калмыцкая физиономия.
   На днях получил письмо от Александры Осип<овны>. Она вам всем очень кланяется и вообще пишет очень много о своей любви ко всем нам как к семейству, как к целому. От Самарина писем не получала. Она между прочим пишет, что Жулевой отец и мать в Петербурге стали пьянствовать. Она еще ничего не знает о Володиной драме3 и спрашивает меня: доволен ли я теперь, что выхлопотал отпускную. Я решился ей рассказать всю историю, тем более, что об ней, по словам тетеньки, знает весь Петербург. Смирнова уверяет, что она никогда никакого письма к Шевыреву ни о Гоголе, да и ни о чем не писала, и говорит, что это совершеннейшая выдумка!..4 Сенатор в Калуге5, и после официальных визитов все сношения между ними были прекращены. -- Из м<инистерст>ва ничего особенного не получил. Я очень уверен, что пользуюсь хорошим мнением в м<инистерст>ве, как говорит Россоловский6, но я выполню свое поручение во многих отношениях хуже самых посредственных, зато я разберу дело и с таких сторон, о которых, вероятно, никому другому из чиновников не приходило в голову. Все исполняли это поручение до сих пор чисто в хозяйственном отношении, а я изучаю предмет в нравственно-политическом отношении и знаю, что несколько такого содержания посланных мною бумаг показались в м<инистерст>ве оригинальными и произвели эффект. Словом, вообще от меня не веет казенщиной. Поздравляю вас, милый мой отесинька и милая маменька, с 7-м февраля. Поздравляю и тебя, милый друг Вера7, и вас всех. Дай Бог тебе, милый друг, лучшего здоровья на этот год, чем было в прошлом. -- Прощайте, милые отесинька и маменька, будьте здоровы. Из будущего письма узнаю, как Вы решились, пить ли Бубе или нет. Цалую ваши ручки. Обнимаю Константина, Веру, бедную Оличку и всех сестер. Константин принялся за лексикон... а грамматика-то что ж? Нового, кажется, ничего нет. С m-me Бем после того не видался. Кланяюсь Н<иколаю> Елагину8, Мамонову и Хомякову. -- Новых стихов нет. Что Татаринов9, думает ли скоро воротиться сюда или едет в Тамбов.
   

48

   

5-го февраля 1850 г<ода>. Ярославль. Воскресенье.

   Вчера вечером получил я ваши письма от 3-го февраля, милые мои отесинька и маменька, и воспользовался нынешним воскресеньем, чтоб написать вам письмо и переписать некоторые стихи для Максимовича1. Я переписал их потому, что некоторые у вас находятся в неисправленном виде, а некоторых и нет вовсе. Пусть он печатает "Отдых"к, если хочет, и другие посылаемые стихи, но не "Ливень", в котором стихи слишком неотделаны, особенно местами, и не выкупаются мыслью. Он может занять место в полном собрании стихотворений, но отдельно печатать я его не хочу. Из прилагаемых пиес некоторые также слабы стихами, но зато содержат в себе мысль новую или оригинально выраженную. Впрочем, печатать или нет, зависит от него: я только даю свое согласие для этих пиес2. -- Отвечаю на ваше письмо. Я давно советую расстаться с Овером, но к кому вы думаете обращаться вместо него? Олинька тоже должна была бы желать перейти к другому врачу. История ее болезни в состоянии ознакомить с ее натурою каждого нового врача так же хорошо, как был с ней знаком и Овер. Я убежден, впрочем, что Ваша мигрень происходит отчасти от недостатка свежего воздуха; но пользоваться Вам воздухом, после Вашего строгого береженья, также риск. -- Жду от Вас известия, как Вы решитесь насчет леченья.
   Если вы ждете "оказии" от Вас<илия> Ив<ановича> Татаринова для присылки мне писем и статей, то можете очень обмануться. Я знаю, что ему нужно ехать в воронежскую свою деревню, намерение его было еще не положительно, но вы расспросите его об этом подробнее. -- Я думаю, что Гриша, попав с женой в Петербург, там и останется: гораздо легче найти место в самом Петербурге, нежели выгодное место в провинции. Ни вице-губернаторства, ни места управляющего удельною конторою он сейчас не получит3. Дай Бог ему успеха, бедному! -- Чем же так недоволен Константин?.. Состояние недовольства в наше время, право, должно быть состоянием нормальным, потому что никем и ничем, не исключая и себя, нельзя быть довольну. Но если это недовольство происходит от личных отношений, то это напрасно: в подобном случае никогда не делаю другим такого, как говорят купцы, уважения, чтоб принимать к сердцу их поступки и от того расстроиваться. -- Желал бы я очень посмотреть на Максимовича и Гоголя, когда они слушают малороссийские песни4. Я сам слушал бы их неравнодушно и потому, что они хороши, и потому, что от них веет теплой стороной, летом, южной природой, к которой так и тянет меня от надоевшего мне севера. -- Будьте покойны, чтение стихов не имело и не будет иметь здесь никаких вредных последствий5.
   Ко мне теперь навязался на шею музыкант Парис. Я познакомился с этим артистом-промышленником еще на Серных водах6. Он после того успел побывать и в Иркутске, и в Гельсингфорсе, и в Риге, и в Москве, где узнал от кого-то, что я в Ярославле, в котором он предполагал дать концерт на пути в Казань и в Симбирск. Он прямо явился ко мне с просьбою устроить ему это дело. К счастию, я мог передать его одному любителю музыки, советнику губернского правления, но тем не менее должен был присутствовать на двух музыкальных вечерах. Скрипач он замечательный действительно. Я уж очень, очень давно не слыхал музыки, и на этот раз одна элегия Эрнста7 произвела на меня довольно сильное впечатление. Все суровые предприятия воли, все высокие подвиги души могут, кажется, внезапно пасть и рушиться от одного звука шубертовской8 серенады или тому подобной музыки. Эти звуки наводят на меня минуты опьянения, которых я всячески избегаю, боясь ослабнуть деятельностью и волей. Сколько задач и сторон жизни, призывающих каждая к себе, мешающих друг другу: поэзия, вопросы учено-государственные и живое изучение России, деятельность чисто служебная и, наконец, сама жизнь, которою мы не живем, ибо можно ли назвать это жизнью. От неудовлетворения требования всех этих сторон и происходит это чувство неудовольствия самим собою и тоска!..
   Вчера был я у купца Серебренникова на поминальном обеде по случаю истечения сорока дней от смерти его матери. Хотя церковь и освящает этот обычай, но он постоянно сохраняет характер языческий. Перед обедом была панихида с кутьей; за обедом, перед киселем (здесь употребляют в подобных случаях кисель), попы пропели заупокойную и пропели полупьяно, потому что это было в конце обеда. После этого сейчас подали вместо шампанского красное церковное вино, которое было выпито в память покойницы. Наконец, после обеда подавалась, как говорят, заупокойная чаша. Попы вновь отслужили, что следует, а затем каждый выпивал стакан меду или пива, обращаясь к хозяину, крестясь и желая покойнице царства небесного. Самый обед происходил шумно и довольно весело.
   Барин Афанасия -- чистейший мерзавец. Я посылаю вам в особом пакете бумагу, написанную им, о том, что он отпускает Афанасья за 900 р<ублей> асс<игнациями>. Афанасий послал с Вас<илием> Ив<ановичем> Татариновым 805 р<ублей>, да вы дали еще 30 р<ублей> сер<ебром>, что составит 910 р<ублей> асс<игнациями>. Пусть Вас<илий> Ив<анович> покажет эту бумагу Татаринову9, но с непременным условием не отдавать ему этой бумаги в руки: Афанасий боится, чтоб барин его ее не уничтожил. -- На днях мне пришла было в голову мысль -- просить министерство, чтоб оно поручило мне делать описание торговых сел Ярославской губернии, которых здесь большое множество и которых торговля едва ли не обширнее городской. Эту поездку по уездам можно было бы совершить летом. Но как ни привлекательна была для меня эта мысль, я ее оставил, потому что побоялся связаться слишком надолго с Ярославской губернией. -- Прощайте, милый отесинька и милая маменька. Почта из Петербурга пришла и ничего мне не привезла. Говорят, Миркович уволен от должности и вместо его Бибиков, родной брат генерала-губернатора10. Будьте здоровы и бодры, цалую ваши ручки. Обнимаю крепко Константина и всех моих милых сестер, а милую Оличку особенно. -- Если Максимович будет печатать стихи, так чтоб сохранил все расстановки и тире и ударения. Всем кланяюсь.

Ваш Ив. А.

   

49

   

Февраля 13-го 1850-го года. Г<ород> Ярославль.

   Вчера я не получил от вас писем, милые мои отесинька и маменька; впрочем, и сам не писал к вам в прошедший четверг. Вы так избаловали меня частым писаньем писем, что я непременно ожидал получить их с нынешнею почтой; потом подумал, что вы, вероятно, хотите послать письмо с оказией, т.е. с Татариновым, но Вас<илий> Ив<анович> до сих пор не приезжал. Петербургская почта также обманула мои надежды и не привезла мне ничего. -- Отвечаю на ваше письмо от 7-го февраля. Слава Богу, что Вы, милый отесинька, избавились от своей головной боли: дай Бог, чтоб это избавление было прочно. Очень желаю знать, чем разрешится Гришине положение относительно его министерства1, так как из письма Над<ежды> Тим<офеевны> ничего понять нельзя. Если ему послан отпуск, то он, вероятно, теперь уже в Москве и с Софьей: в таком случае крепко обнимаю их. Где вы их поместите? -- Воротясь сюда из Москвы, я писал Смирновой об участии к ней всех нас и всего нашего семейства (на что уже и получил от нее ответ). Видно, что она поспешила этим воспользоваться, чтоб вступить в переписку и с Константином. Что слышно про ревизию Калужской губернии?2 -- Письменный спор всегда полезнее словесного прения, и потому я очень интересуюсь спором, возникшим между Константином и Кошелевым!3 Спор этот может уяснить вопрос и потому не бесплоден, что вопрос сам по себе практический. По крайней мере, его должно рассматривать с такой точки зрения, чтобы правительство могло приступить к делу прямо и тотчас. Неопределенность, отвлеченность всех наших убеждений, без приложения к делу, без указания практических путей осуществления, вредят нам более всего и роняют кредит. Само собою разумеется, что этот спор не должен быть только запальчивым ратоборством, но должен быть основан на спокойном и добросовестном изучении и обдумании предмета. Я бы очень желал прочесть статьи, написанные по этому поводу Кошелевым и Константином. --
   После довольно продолжительной и ветреной оттепели хватил небольшой мороз, и нынче славный день, яркой ясности и свежего воздуха. Зато в полдень начинает действовать солнце. Вы не поверите, как утешает меня мысль, что солнце уже греет! Хотя теперь еще февраль, но душа моя уже отрадно содрогается от предчувствия весны. Грустно только подумать, что лето, второе лето проведу я здесь, в Ярославской губернии, кое-как, в хлопотах, без чувства внутреннего довольства, тогда как, может быть, я бы мог провести его на юге, на берегу моря, куда меня так постоянно, так томительно тянет! Все вопросы и интересы начинают слабеть с предвкушением лета. Летом хочу я быть просто Божией тварью, частью природы, членом всей семьи мироздания, вместе с цветами, животными, бегущей водой... Это идиллическое настроение духа было прервано приходом писца и бумагой в квартирную комиссию, поданной к подпису.
   Что сказать вам нового? Ничего, решительно ничего. На этой неделе был концерт Париса, а вчера губернатор был именинник. На концерте я был, а у губернатора нет, потому что у меня сделался флюс, опухла щека, и я второй день сижу дома, боясь застудить опухоль. Впрочем, может быть, отправлюсь нынче вечером на второй и последний концерт этого странствующего артиста. Вот удивительная жизнь. Он изъездил Россию так, как, может быть, никто из русских. Был во всех губернских городах, начиная от Иркутска до Риги, на всех водах, везде имеет знакомых и, в довершение всего, получает от этого путешествия тысяч с 20 чистого барыша! Теперь он едет в Кострому, Нижний, Симбирск, Пензу, Казань, Саратов и Астрахань. Он просил у меня писем в Симбирск, но как он, вероятно, не застанет там Гриши, то я ему дам рекомендательное письмо к Корфам4. --
   Читаю я теперь также в досужное время барона Гакстгаузена5. Его путешествие чрезвычайно для нас важно: в России нет книги с более добросовестными, интересными статистическими данными. -- Через 10 дней или много-много через две недели думаю отправиться в Ростов. Ярославль мне уж очень надоел, и вообще мне здесь довольно скучно. Только и интересуюсь теперь английскими проказами в Греции6. Видаюсь по обыкновению с здешним обществом очень мало, да и видаться не с кем. Жадовская также мне весьма наскучила, потому что я убеждаюсь, что из ее талантика ничего замечательного не выйдет. Бывает также такое расположение духа, в котором и писать не о чем, точно так, как теперь мне. В рассуждения вдаваться не хочется, живых новостей нет, особенного передать нечего, и потому я и заканчиваю это письмо до будущего четверга. Прощайте, милые мои отесинька и маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки. Обнимаю Константина и всех милых сестер. Мне хочется Константина подвергнуть отчетности, чтоб он рапортовал через каждые 7 дней, что он сделал путного? Точно так я поступил с своими топографами, требуя еженедельных донесений об успехе и ходе заданных им мною работ. Прощайте; кланяюсь, кому следует, по вашему усмотрению. Цалую милую Оличку.
   Ваш Ив. Акс.
   

50

   

16-го февраля 1850 года. Яросл<авль>. Четверг1.

   Третьего дня, т.е. во вторник, привез мне Василий Ив<анович> письма и посылки ваши, милый мой отесинька и милая маменька. Несмотря на Вашу головную боль, Вы, мой милый отесинька, написали мне целых три листа: благодарю Вас. Я теперь не стану отвечать вам подробно, не скажу ничего ни про статьи, Вами присланные2, а пишу только для того, чтобы вы знали, что я это всё получил. Пространно же писать не могу -- по случаю сильнейшей флюсовой боли. Я, кажется, вам писал, что у меня заболела щека, сделалась опухоль и засадила меня дома. Эта опухоль произошла от флюса, который, в свою очередь, произошел от простуды старого дупловатого зуба. Дело в том, что флюс перескочил с того места, где ему быть прилично, т.е. с наружной десны на продолжение этой десны под щекой, внутри щеки, выше того места, где десна соединяется со щекой. Я решился вызвать его наружу, заставить немножко сойти через припарки винными ягодами, и теперь, подо щекою, образуется огромный нарыв, раздувший мою щеку исполинским образом; этот нарыв покуда всё нарывает (ощущение очень неприятное), и я с нетерпением жду, чтобы он прорвался, потому что это мне мешает заниматься. Средства употребляются следующие: внутри припарки тепловатых винных ягод, разваренных в молоке; снаружи -- сапожный вар, положенный в тряпочку и посыпанный селитрою. Это вроде papier Fayard {Бумага Фэйяра (фр.).} и производит небольшую испарину. Лечит меня доктор. Надеюсь к будущему воскресенью освободиться от этой скучной боли.
   Раскольничьи важные дела рассматриваются, кроме м<инистерст>ва вн<утренних> дел, еще в особом секретном раскольничьем комитете, где заседает и гр<аф> Орлов3. Докладчик у государя -- от этого комитета м<инист>р вн<утренних> дел или гр<аф> Орлов. Денежные награды бывают двух родов: одни высочайшие награды, которые считаются на равных с пожалованием чина за отличие и проч., и награды, назначаемые самим м<инист>ром, которые составляют, так сказать, домашнее дело и не входят в счет. -- Я прошу себе этой последней награды4.
   Из Петербурга ничего не получаю, не только официальных бумаг, но даже ответов на письма. Писал я к Попову5, к Оболенскому6: все молчат. Мне хотелось бы знать: принято ли мое искание места чиновника по особ<ым> поруч<ениям>. --
   Прощайте, милый мой отесинька и милая маменька. Будьте, ради Бога, здоровы и на мой счет не беспокойтесь. Вчерашняя почта не привезла мне от вас писем. Константина обнимаю и благодарю за письмо и статью7. Обнимаю Веру, Оличку и всех моих милых сестер.

Ваш Ив. А.

   
   

51

<Письмо к Константину Сергеевичу Аксакову>.

   

19 февраля 1850 г<ода>. Ярославль.

   Благодарю тебя за письмо, милый друг и брат Константин, а также и за статью. Статья твоя написана прекрасно1, но вполне с нею согласиться невозможно. Мне кажется, что ты слишком преувеличиваешь наше недостоинство, забывая, что мы все-таки достойнее уже действующих. Ты говоришь: "надо предложить народу средства просвещения, а не самое просвещение"... Что ж это значит? Это значит дать народу в руки опасное орудие, которым он может уколоться, поставить его в прямое соседство с гнилым просвещением без благонадежного посредника, сделать его доступным к вредной пище, не подготовив к здоровой. Ты забываешь, что уже стоит рядом с народом зло нашей цивилизации, и средства просвещения сделают его восприимчивее к ней. В Ярославской губернии более всего грамотных; не говорю уже о горожанах: между мещанами неграмотный редкое исключение. Стало, средства просвещения по-твоему у них есть. Что же они читают? "Прекрасную грузинку или битву русских с кабардинцами", "Козла-бунтовщика", "Вероломную Машу", всю эту дрянь, продающуюся на ярмарках по 5 коп<еек> сер<ебром> роман. Меж тем как подлые спекулянты потчуют народ этими помоями (и народ их читает, т.е. народ грамотный, кроме раскольников: благо дешево! а заплативши деньги, мужик уже непременно прочтет книгу), меж тем как хищные волки расхищают стадо, выражаясь слогом высоким и, конечно, весьма высоким для г<оспод> Кузьмичева, Федотова2 и друг<их>, -- ты не хочешь дать народу более здорового чтения, потому что ты не решил еще, точно ли оно будет здорово... Оно во всяком случае здоровее Поль де Кока3 в переводе и т.п.! (Мимоходом -- мне пришло в голову, что ты бы никак не годился в медики и уморил бы всех своих пациентов своею добросовестною нерешительностью). Не думай; что я преувеличиваю. Это точно правда, по крайней мере, относительно Ярославской губернии: а ярославский крестьянин -- венец создания в Великороссии по своим дарованиям. На бесчисленных здешних сельских ярмарках и рынках этих книжонок продается бесчисленное множество. Ты говоришь дальше: это средство есть грамотность церковнославянская и русская и деревенская библиотека, состоящая из церковнославянских книг духовного содержания. --
   Конечно, просвещение должно быть основано на религиозных началах4: в этом и спора нет; но я несколько другого мнения об исключительном чтении духовных книг. Вся жизнь должна быть проникнута духом Христова учения, но ни Новый, ни в особенности Ветхий завет5 не должны делаться исключительным предметом пытливости и деятельности ума. Ум мой возбужден, в нем кипят силы -- и мне не на что их употребить, как на чтение духовных книг. Что из этого выйдет? Что я -- или брошу, наконец, эти книги, потеряв всякую веру, или же привяжусь к каждой букве, сделаюсь толкователем, начетчиком (как называют крестьяне доку в Св<ященном> писании). Св<ященное> писание пусть будет книгою успокоительною, книгою-прибежищем, книгою веры, книгою души, книгою, в которой ум, наработавшись в области знания, прибегал бы за отрадою, -- но не такою книгою, на которую бы устремились все деятельные силы живого человеческого ума... Я видел этих начетчиков и жалзл, что у них не было других книг, кроме книг духовного содержания; я убежден, что они опасны для единства церкви. Не говорю уже о том, что по-настоящему, прежде чем давать в руки народу церковные книги, надлежало бы исправить перевод Ветхого завета и других книг, где встречаются бессмыслицы. Мой приятель-начетчик, пошехонский мужик, страстный охотник до чтения, выучил наизусть Библию и сильно врет, споткнувшись на Апокалипсисе6... Словом, постоянное и исключительное чтение этих книг ведет к тому, что или книги не выдержат критики ума, или ум не устоит и зайдет за разум. Словом, их дело только смирять буйство ума и духа, а уму должна быть своя живая пища. Ты предлагаешь великодушно поставить в деревенскую библиотеку собрание русских летописей. Помилуй, Константин! Разве ты не видишь, что это занятие предполагает некоторую отвлеченность в человеке, да и язык летописей не совсем доступен... Другое дело -- знакомиться с ней в живом рассказе. За летопись надо приняться, познакомясь с общим очерком истории. Мы сами спотыкаемся на каждой строке... Но, впрочем, пусть стоят в библиотеке и летописи. Но этого мало. Ты говоришь, народ сам выучится, дайте ему средства. Но ведь умение читать и писать, когда читать нечего, не ведет ни к чему, как бы его и совсем не было; умение читать -- устремленное только на чтение Ветхого завета, Четьи-Минеи7 и т.п., при отсутствии другой деятельности уму, -- ведет к односторонности, к безверию, к суеверию, к фанатизму, к аскетизму, к юродивости... Уменье читать и писать, употребленное на чтение романов, продающихся так соблазнительно-дешево, ведет к явному вреду.
   Самый лучший способ обучения заключается в живом преподавании учителя, в умении его возбудить в учениках любовь к свету знания. Такими учителями, по самому положению своему, представляются сельские священники. Но к сожалению -- не таковы они на самом деле. Что же делать: это не в наших руках; мы их с тобой не переделаем. Достаточно и того, что он может передать вкратце содержание св<ященной> истории, катехизиса8 и растолковать крестьянину, что из буки аз, даже и без видимой услужливости буквы ъ, выходит ба, т.е. выучить его читать.
   Конечно, мы не должны принимать с народом тон учителей, нежных отцов, гувернеров9; конечно, не должны ему толковать философию Гегеля10, но есть сведения, которые сообщить ему, кажется, негрешно и невредно, напр<имер>, науки положительные, естествоиспытание... Сверх того, согласись, можешь ли ты предвидеть время, когда ты себе скажешь: теперь мы можем передать народу наши знания... По объему твоих требований это могло бы случиться через 200 лет. Но знай, если б ты прожил и 200 лет, ты не увидал бы этого события, потому что оно бы совершилось не в том виде, не с того боку, не так, как ты ожидаешь... Ты сам себя осуждаешь на бездействие. Странный ты человек! Ты ведь лучше народа знаешь, что ему нужно: ты говоришь, что цивилизация трактирная, галстучная и жилетная не годится народу11, а народ сдуру или инстинктивно влечется к ней путем скорым и легким, с охотою. Если ты это лучше народа знаешь, отчего не сказать тебе этого народу? -- Впрочем, если ты начнешь ему это говорить, он тебя не поймет и тебе не поверит (Хазов12 -- исключение). Я говорю и повторяю, что мы с тобой сходим с горы, а он идет на гору, вслед за другими из нашего сословия. Ты хочешь действовать на наше сословие, но покуда ты достигнешь своей цели в желанном размере, все уже перебывают на горе и Бог весть -- воротятся ли оттуда живы и здоровы. -- Этого стремления не удержишь иначе, как захватив его на дороге образованием таким, разумеется, которое бы осветило ему иной путь. --
   Впрочем, ты соглашаешься сам, что мы можем передать народу наши знания, хоть некоторые, общие, невредные, но, по твоему мнению, недостаток в том, что нет доверия. Действительно, всё, что исходит от казны, по приказу -- не пользуется доверием, но есть другой путь. Пусти книгу в 5 коп<еек> сер<ебром>, и она разойдется, по крайней мере, в двух, трех промышленных губерниях, а там и дальше. Пусть суздальские литографы нарисуют вместо мучений ада, грешной жены событие из истории, географическую карту и т. под. Мало того, я бы пустил, хоть для раскольников, много книг светского содержания на церковнославянском языке, на котором они читают охотнее. Я даже убеждал Алекс<ея> Степановича написать возражения на выгорецкие ответы13 по-славянски, но он также почему-то задобросовестился и, по моему мнению, вовсе некстати. Да пусть пишет на каком хочет языке, только пусть пишет.
   Да что тут толковать! Пусть каждый из вас напишет книгу для народа, взяв себе какую-нибудь область знания, потом представит ее на общий ваш суд, -- и тогда вы скажете по совести: повредит ли народу чтение этой книги, напечатанной, конечно, с одобрения правительства и пущенной в продажу дешевле грибов.
   Впрочем, мой ответ тебе вовсе не есть статья, а так, письмо, написанное сразу, следовательно, многое осталось недосказанным, а сказанное изложено не в порядке, кой-как. Убедись -- и попробуй, напиши что-нибудь вроде исторического рассказа и проч. и проч.
   Как идут твои работы? Твоя грамматика, твой лексикон, твоя статья о богатырях, твои письма о литературе?..14 Много задач, много начато: ужель это не будет кончено вовремя? Не угодно ли тебе будет подчиниться следующему правилу: каждую неделю присылать коротенькую рапортичку о своих занятиях, в таком роде: милый Иван! Я на этой неделе подвинулся на столько-то, написал столько-то листов. Прощай и проч. Человеку необходимо некоторое принуждение или даже обманывать себя хоть призраком принуждения.
   Но теперь я скажу тебе: прощай, милый друг и брат Константин. Крепко тебя обнимаю, будь здоров, бодр и охоч до труда.

Твой Ив. Акс.

   P.S. Не люблю посылать письма на полулисточке, и потому отдаю тебе в распоряжение целые поллиста почтовой бумаги. А кстати? Скажи, отчего мы говорим: целые пол-листа, а не целое поллиста? Или целые есть здесь родительный? Кажется, нет, а это множественное, но почему?.. Да читал ли ты Срезневского? Достань и прочти15.
   А есть ли у Ал<ексея> Степановича в деревнях школа? Почему бы ему не завести ее, хоть только для распространения церковнославянской грамотности?.. Кланяюсь Ал<ексею> Степановичу и Александру Ивановичу.
   

52

   

1850 г<ода> февр<аля> 20-го. Понед<ельник>.

Ярославль.

   Теперь нарыв мой лопнул, боль прошла, а опухоль не совсем, и я могу отвечать вам обстоятельно на ваши письма, милый мой отесинька и маменька, т. е. на письма, присланные с Вас<илием> Ив<ановичем> и потом полученные по почте от 17-го февраля. Слава Богу, что голова Ваша покуда не болит и дай Бог, чтоб постоянное питье земляничного корня одно вас вылечило; но грустно знать, что все прочие хворают. Надо же, наконец, решиться Вам насчет доктора!.. Деньги 100 р<ублей> сер<ебром> с Татариновым я получил, благодарю вас; они пришли кстати, потому что действительно я отдал Афанасию почти все деньги, а из м<инистерст>ва жалованья еще не получал1, хотя срок истек тому назад уже месяц.
   Не скажу, чтоб меня очень поразили известия, сообщаемые вами мне в письмах, посланных с Татариновым. Я уже давно привык к мысли, что мне придется окончить без нарушения свое ярославское поручение, и мне сделалось только на минуту досадно, что всё это было так близко и возможно -- и не удалось. Досаднее был мне отказ в деньгах. Впрочем, я не теряю надежды получить еще денежную награду, хоть в меньшем объеме, из экономических сумм хозяйственного департамента, по распоряжению самого м<инист>ра. Ехать в П<етер>бург в отпуск я не считаю нужным; к тому же возвращаться опять на поручение в Ярославль было бы просто тошно... Торговых сел в Ярославле так много, что на описание их не хватило бы одного лета, а я не хочу засиживаться в этой губернии; впрочем, я поручил некоторым лицам сделать описание некоторых важнейших сел. -- Откуда это Великопольскому достаются грамоты об аксаковском роде?2 Константин, я думаю, доволен3: это все, чай, доказательства о том, что мы принадлежим не к земским людям, а к служилому классу, пользовавшемуся привилегиею подписываться холопами?.. Калайдович4 сделан чиновником за оберпрокур<орским> столом, он коллежский советник. А я из ваших писем не вижу, получил ли Гриша чин надворного советника5. В м<инистерст>ве уделов служить, конечно, выгодно6, но где именно, в какой должности? Оно управляется нашим же м<инист>ром. Очень может быть, что гр<аф> Панин задержит просьбу Гриши об отставке надолго, и Грише гораздо лучше было бы прямо подать просьбу туда, куда он желает поступить, -- о переводе. Тогда гр<афу> Панину нельзя будет медлить. Я не понимаю, по какому случаю был прощальный бал у Корфов, а у Ник<олая> Тим<офеевича> великолепный праздник?7 Выборы, кажется, еще не начинались8. -- Здесь теперь производит следствие по одному обстоятельству чиновник нашего м<инистерст>ва статский советник Казадаев9, который прошлого года был в Симбирске. Он большой приятель Гриши и Ник<олая> Тим<офеевича> и просит им от него поклониться.
   Я прочел отрывки, присланные Вами, из "Лебедя" и "Гуся" и нахожу, что они очень хороши! В описании лебедя, по крайней мере, в том, что прислано, все очень умеренно, и легкий оттенок лиризма скрадывается техническою точностью выражений, Напр<имер>, о просушке перьев, о чистке носом и проч. Только одно слово мне показалось изношенным: темноголубое стекло воды, но его можно заменить другим10, и все будет прекрасно. Я не понимаю, чем Вы можете быть тут недовольны11. Вы решительно избегли того подводного камня, который представлялся при описании лебедя. -- Константину на его статью я отвечаю особым письмом12; я с ней не вполне согласен, но написана она очень хорошо, ясно и просто. -- Обещанных сплетней и описания дамских козней вы не прислали13.
   Благодарю милую Веру за присылку малороссийских песней. Очень хороши они, особенно последняя. Песню "Не хилися явороньку" знаю и очень люблю. На письмо ее отвечаю тем, что Смирновой я пишу не прежде, как по получении от нее ответа, отчего случается не писать иногда три и четыре м<еся>ца. На письмо ее, полученное мною еще в декабре, я отвечал ей уже по возвращении из Москвы. В этом письме я действительно писал маленький панегирик своей семье, описывая ее независимость, самостоятельность, своебычливость, оригинальность, презрение к внешности и некоторую гордость. Оканчивая описание, я говорю ей: ну, посудите же сами, как трудно нам жениться: где найти девушку, которая ни умом, ни чувством, ни образованием не нарушала бы гармонии этого хора, не внесла бы в него диссонанса, не испортила бы мне моих семейных отношений, которые для меня важнее жены. А она отвечает, что прочла мое письмо своим дочерям и что старшая из них воскликнула: как бы ей хотелось всегда так жить. На это я ничего не отвечал, но знаю, что она, т. е. дочка, не годится мне в жены, к тому же блондинка. К тому же, я не шучу, я никогда не возьму за женой души и не захочу, чтоб их продавали, а потребую безвозмездного отпуска их на волю. -- Это, впрочем, я рассказал так, кстати, а главная цель моего ответа Вере состоит в том, чтоб она была покойна и не опасалась, что я буду передавать содержание ее писем А<лександре> Осиповне14. --
   Передайте всем, кому ведать надлежит, и Надежде Ник<олаевне>, и Свербееву15, что Муравьев сибирский16 будет не раньше мая. Он хорошо там действует и даст, вероятно, новую жизнь и значение краю. Камчатка сделана губернией, и в нее переселяется 10000 душ; образуется новый флот на Охотском море или, что все равно, на Восточном океане. Экспедиция англичан для отыскания Франклина17 заключает в себе тайную цель: разведать положение наших берегов, поискать новых островков около нас и отбить у нас всякую силу на тех морях. По крайней мере, так говорят моряки, приехавшие из Камчатского порта. Хорошо, если б России удалось возвратить себе устье реки Амура, и тогда каналами в разных местах, между рек, всего на пространстве 300 верст, можно было бы соединить Балтийское море и Волгу с Амуром и океаном. Тогда не надо было бы нам огибать почти кругом света, чтобы попасть на корабле на Камчатку, и торговля наша с Америкой получила бы огромное развитие. Меня это всё очень занимает и дай бог, чтоб Муравьев успел хоть в некоторых из этих предположений.
   По случаю моего нездоровья дела мои несколько было позатянулись. Решительно не было возможности заниматься делом во время боли, с наклоненной головой. Я хотел было ехать в Ростов на масленицу, а придется отложить до 1-ой недели поста и приехать на самую ярмарку. Только нынче эта ярмарка придется в самую распутицу. Как на этой неделе я все сидел дома, то ничего особенного вам и сообщить не могу. Читали ли вы, впрочем, вы "Москвитянина" не получаете, но достаньте 3-ий No и прочтите рукопись старицы Марьи18, напечатанную в "Новгородских ведомостях". Эта старица Марья, игуменья женского монастыря, описывает свое мирское девичество и причины, заставившие ее идти в монастырь. Была она княжна Одоевская (в конце XV и в самом начале XVI века) и влюбилась в некоего Назария, учившегося у немцев. Погодин доказывает, что это мистификация19. Мне самому это кажется. Если же нет, то это вещь предрагоценная. Хочется мне знать мнение Константина об этом предмете. Тут и война Иоанна III-го с Новгородом20. Непременно достаньте. Да что, я знаю, скажете: надо, надо достать, да и отложите и забудете, а нет, чтобы вот сейчас же: сказано и сделано. Вот так и книжка Срезневского, которую Константин обязан прочесть21 по званию филолога. Прощайте, милый мой отесинька и милая маменька, будьте здоровы и бодры. Вы давно мне не писали, моя милая маменька, но я знаю, что Вы в последний раз были заняты, Цалую ваши ручки, обнимаю Веру, Надичку, Олиньку, Любу и всех сестер. Отдаю несколько поклонов в их распоряжение: велю раздавать их по их усмотрению. Что Анна Тимоф<еевна>?22

Ваш Ив. Акс.

   На дворе сырость.
   

53

   

1850 г<ода> февраля 23-го. Ярославль.

   Письмо это получится вами за день или за два до 1-го марта, милые мои отесинька и маменька. Поздравляю Вас, милая маменька1, с этим днем и цалую Ваши ручки; поздравляю и Вас, милый отесинька, и всех. Будьте здоровы!..
   Ваши письма от 21-го февраля я получил вчера к ночи. Не совсем веселые известия сообщаете вы: все больные и больные. Более всех огорчает меня болезнь Софьи и вообще положение их обоих...2 Как это всё уладится -- Бог весть! Скучна, признаться, эта беспрестанная мелкая возня с обстоятельствами, на которую поневоле приходится тратить и время, и силы. И это жизнь! Ну да оставим это. Я ношу в душе такое глубокое презрение к жизни и к счастью человеческому, что даже почти никогда и не говорю о том.
   Меня удивил приезд Самарина, а еще больше то, что Вы, милый отесинька, собираетесь читать ему свои охотничьи записки3. Может ли Самарин быть расположен их слушать, когда Фед<ор> Вас<ильевич> в таком положении4. Поклонитесь Самарину от меня; жаль, что я его долго не увижу.
   Из газет увидел я, что вакансия чиновника по особ<ым> поруч<ениям> при м<инист>ре (которую занимал Муравьев5) замещена. Определили какого-то доктора. Значит, и тут расчеты мои оборвались. Из П<етер>бурга никаких известий не имею. Готовлюсь к отъезду в Ростов, но вы продолжайте писать в Ярославль впредь до моего указания. Ростов будет для меня очень интересен: своими памятниками древности, своим местоположением и ярмаркою -- одною из важнейших в России. Вы пишете, что Елагин собирается в Ростов6, =а Вера пишет, что Елагин тащит Мамонова к себе в деревню.
   Вчера сидел у меня Татаринов. Он решился, и я написал уже в П<етер>бург о его желании перейти туда на службу7, ибо профессором ему невозможно оставаться!8
   Однако уже 7 часов (вечера). Писать мне решительно нечего, и потому письмо идет вяло, и я боюсь опоздать. Время так однообразно проходит, что не возбуждает в голове никакой живой деятельности. Впрочем, я хотел нынче только поздравить вас с будущим днем 1-го марта. Прощайте, будьте здоровы и бодры. Цалую ваши ручки. Константина и сестер обнимаю.

Ваш Ив. А.

   P.S. Я забыл вам сказать, что я совершенно здоров и выезжаю. Опухоль прошла, но щека пришла в то положение, в котором была и до этого флюса, т. е. все же она больше левой щеки по милости когда-то бывшего флюса. Теперь остается только желать, чтоб сделался флюс на левой щеке, и обе щеки сравнялись!..
   

54

   

26 февраля 1850 г<ода>. Воскресенье вечер. Ярославль.

   Нынче поутру получил я ваши письма от 24-го, милые мои отесинька и маменька, и вместе -- письма С<амбурской>1. -- Отвечаю вам на ваши письма сперва. Вас<илий> Ив<анович> Татаринов глубоко тронут вашим приемом и говорил мне о том с чувством самой искренней благодарности. Я не написал вам об этом, как и о многом другом, по причине флюса, развлекавшего меня... Сигары я также получил с ним и благодарю вас. Они точно хороши, а главное -- сухи, и один ящик уже почти выкурен. Я ни в каком случае не мог бы иметь здесь таких сигар. -- О "Гусе" Вашем2 я не написал ничего потому, что об нем ничего особенного не могу сказать, кроме того, что превосходно и в высшей степени занимательно. Всё это подразумевается само собою, а потому я писал подробнее о лебеде, описание которого представляло некоторые подводные камни. Скажу откровенно, что гусь выигрывает перед лебедем большею простотой описания и занимательностью; впрочем, о последнем трудно судить, потому что мне прислано только начало лебедя. -- Я уверен, что в "Водах" Ваших3 Вы также обошли подводные камни и что они так же хороши... Афанасий уже предъявил свою отпускную в палату: он хочет приписаться в мещане -- где-нибудь здесь, в Ярославской губернии: здесь, при мне, это ему не будет стоить дорого. К барину своему он писал через Вас<илия> Иван<овича>, доказывая ему, что он не должен требовать лишних 100 р<ублей>; впрочем, изъявляя и готовность заплатить, при настоятельном требовании, эти деньги, так как уже в них поручился Вас<илий> Иванович.
   О себе ничего особенного сказать вам не имею: работаю и в досужное время большею частью сижу дома и читаю. Читаю довольно много. Выезжаю мало или, лучше сказать, вовсе не выезжаю, потому что не к кому, и все знакомые, даже не из глупых, живя и мысля, как обыкновенно в провинции, задним числом, наводят на меня сильную скуку. Всего чаще видаюсь с Татариновым, с которым, конечно, не скучаю. Впрочем, меня теперь занимают разные политико-экономические вопросы. Напр<имер>, здешние мещане в поданном мне ими "Рассуждении мещанского общества о своих нуждах" жалуются на то, что команды исправительной арестантской роты здешнего гарнизона и других постоянно квартирующих здесь полков отбивают у них все публичные и частные ручные работы, потому что они, мещане, не могут вступать в совместничество с ними и продавать вещи так же дешево, как они. Надобно знать, что арестантские роты, в которые преступники отдаются на время, обязаны занимать постоянно арестантов работою, плата за которую получается их начальством: из этой платы делается или должно делаться пособие арестантам при оставлении ими роты. Солдаты полков и гарнизонов получают плату уже на себя, работая артелью, в казармах, с покровительством своих начальников... Почти всякого рода мастерства производятся ими. Все эти арестанты и солдаты, будучи одеты, обуты, накормлены, имея квартиры с отоплением и освещением на счет казны, само собою разумеется, берут за работу не только вдвое, но вдесятеро дешевле мещанина, который трудом своим должен снискивать себе одежду, пропитание, помещение. От этого все обращаются теперь с заказами не к ним, а к арестантам или солдатам... Вы скажете: запретить. Но на каком разумном основании запретите вы солдатам работать в свободное время, занимать себя полезным трудом, копить себе деньгу на случай отставки... Не говорю уже об арестантах: я не защитник современного их устройства, но защитник системы исправительного тюремного заключения, при которой все заключенные работают, и из выручки третья часть откладывается в их пользу... Признаю также, что необходима свобода совместничества, и поэтому отвергаю средневековые учреждения цехов, но не могу не видеть, что тут некоторым образом самая свобода совместничества нарушается: никто не имеет права попасть в солдатскую артель, это корпорация замкнутая... За границею был поднят такой же вопрос по поводу совместничества работ исправительных тюремных заведений. Не знаю, какое правительственное разрешение получил он, но было много мнений, которые я заставил Татаринова изложить себе в особой статье. Я еще не решил себе этого вопроса... Впрочем, напрасно я вас утомляю этим нисколько не занимательным для вас предметом. А, между тем, вопросы эти, как и все торговые и другие, заключающие все условия существования, имеют огромную важность и влияние на характер и нравственность народа!.. Покуда мы гуляем в отвлеченности, у нас образуется tiers-etat {Третье сословие (фр.).} -- почетное гражданство, которого так жадно добиваются купцы и которого существование мы, говоря модно ученым языком, игнорируем!
   Мне доставили, наконец, сведение о некоторых ремесленных селах. В нескольких верстах от Ярославля находятся пять деревень, которые теперь разделены между двумя помещиками, а прежде составляли одну вотчину. Тесную связь между собою они сохранили и теперь, несмотря на принадлежность разным господам. Эти деревни имеют все условия для выгодного существования: во 1-х, они на оброке и довольно легком; во 2-х, в лицо не видят своего помещика и избавлены от его ежеминутной попечительности и заботливости. Душ муж<ского> пола всего 239. Жители занимаются хлебопашеством и плотничеством или, лучше сказать, столярным мастерством. Не слишком давно они положили на мирской сходке, что каждому из них позволяется заниматься всякою плотничною и столярною работою и принимать заказы -- какие и в какую цену угодно, -- исключая делания ящиков (главное производство) для укладки свеч, бутылок, белил, конфект и проч. -- Работа ящиков производится обеими вотчинами сообща и распределяется по тяглам: на сходке решают, кто и какие ящики должен делать, сколько и к кому доставлять. Разумеется, распределение делается самое ровное. Цена определена мирскою сходкою и, по уверению самих купцов, на которых они работают, самая умеренная. Деньги же получаются каждым в свою собственность. Этих ящиков (работа которых производится только в деревне, а ни под каким видом не в городе) делается в год 124 тыс<ячи> ценою тысяч на 10 серебром. За нарушение этого постановления виновный, сверх взыскания 25 р<ублей> пени, наказывается при сходке. Все эти положения утверждены между бурмистрами обеих вотчин условием, разумеется, на простой бумаге и без формального засвидетельствования4. -- Помещики желают имение это продать и объявили крестьянам, что они могут или приискивать себе помещика -- доброго и хорошего, или же откупиться. Крестьяне решились на последнее и послали просьбу гр<афу> Киселеву5 о ссуде им денег для выкупа -- с платежом процентов в течение 26 лет. Чем разрешится просьба -- не знаю.
   Я прочитал на этой неделе весь "Домострой" попа Сильвестра и дивился, как могло родиться такое произведение: так многое в нем противно свойству русского человека! Я терпеть не могу правил в самой жизни и вообще не люблю обычая, как скоро уже он замерз, как скоро он покушается сделаться правилом и властвовать над жизнью. На этом основании я не люблю и монашеских уставов, где формулировано аскетическое стремление. -- Если б у меня был наставником Сильвестр и докучал мне своими нравоучениями, то я, и не будучи Иоанном Грозным, прогнал бы его от себя за тридевять земель!6 -- Впрочем, нельзя не сознаться, что образ жизни и поведения, предписываемый этим попом, совершенно напоминает теперешний купеческий образ жизни и обхождения, особенно там, где цивилизация незаметна... "Всё для гостей, всё для показу" -- главная тема Сильвестра и наших купцов. -- Жене у Сильвестра позволяется разговаривать (и только с женщинами же) только о том, "как порядня вести и какое рукоделейцо сделати". Если жена не слушается, то муж обязан "постегать ее плетью, только наедине, поучить, да примолвить, да пожаловать"... Так должна и хозяйка поступать с людьми. Бить по "виденью" и палкой не советует, то ли дело, говорит он с чувством, бить плетью бережно: "и разумно, и больно, и страшно, и здорово"7. Попов и монастырскую братью кормить при всяком удобном случае. На домашних молебна* всегда молиться за царское семейство поименно, словом, как теперь. -- Но что удивительно: это экономия, расчетливость, аккуратность в хозяйстве -- более, чем немецкая, и с которой жизнь -- просто каторга: всё записывать, всё взвешивать, постоянно остерегаться, чтобы люди не обокрали. Кстати: тут нечто годится и для Константина. Так как слово старины имеет для него более авторитета, нежели современное слово, то да внемлет он совету XVI-ro века: "а сморкнути или плюнути -- отворотясь, да потерти ногою: так всякому человеку пригоже!" или: "носа не копать перстом, не кашлять и проч.; ежели нужно, отошед на сторону -- устроиться]" Что за деликатность, за галантерейность выражения!.. Однако прощайте, милый мой отесинька и маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки, обнимаю Константина и всех сестер. О письмах С<онички> Сам<бурской> я не пишу, потому что не знаю, секрет ли это или нет. Я с своей стороны даю ей полное согласие8.

Ваш Ив. А.

   

55

   

1850 г<ода> марта 2-го. Ярославль. Четв<ерг>.

   Письмо ваше, милый мой отесинька и милая моя маменька, получил вчера. Теперь же пишу к вам для того, чтобы известить вас, что письма свои вы теперь должны адресовать в Ростов. Я еду отсюда или в воскресенье, или в понедельник: раньше уехать не могу, потому что, как это всегда случается, при конце оказывается много недоделанных дел и хлопот. Как проводите вы эту неделю? Для меня, впрочем, масленица не существует. Блинов я почти не ел и вообще не люблю это пьяное и грязное время. -- Положение тет<еньки> Ан<ны> Тим<офеевны> очень меня беспокоит, но я почему-то не предвижу совершенно печального исхода2.
   Кланяйтесь от меня Самарину. Желал бы я сам с ним повидаться, но Бог знает, когда это желание исполнится. -- Прощайте, мой милый отесинька и милая маменька. Будьте здоровы и бодры. Писать больше не о чем, да я и не в расположении. Буду писать пространнее с следующей почтой. Обнимаю Константина и всех сестер.

Ваш Ив. Акс.

   Кончил ли Константин свою статью о богатырях?3
   

56

   

6-го марта 1850 г<ода>. Яросл<авль>. Утром.

   Вот и великий пост! Поздравляю вас с ним, милый мой отесинька и милая маменька. Через два часа я отправляюсь в Ростов, следовательно, теперь распространяться не время. Из вашего письма вижу, что Смирнова была у вас проездом в П<етер>бург. Зачем она туда едет! Бьюсь об заклад, что она обманывает сама себя и, отыскав какой-нибудь предлог, уверясь в необходимости поездки, едет от скуки в Калуге2. Вы ничего не пишете про дела ее мужа...3 Если б я знал, что она отправляется в П<етер>бург, я бы не написал ей ничего о Жулевой: я могу себе вообразить, что и как будет говорить ей Александра Осиповна по праву прежлей помещицы...* Вы находите большую перемену в ее наружности5. Надобно отдать ей справедливость, что она и в нравственном отношении стала лучше, мягче; но тем не менее нельзя не возмутиться холодною сухостью, с которой она давала советы Жулевой -- в П<етер>бурге, да еще какие!...
   Ожидаю от Константина ответа на свое последнее письмо; он иногда пропускает без особенного внимания известия любопытные и важные, мною сообщаемые, тогда как по-настоящему их надобно немедленно сообщать другим, подумать, потолковать.
   Вчера ярославское общество бесновалось целый день, но я не участвовал в этом бесновании, а отобедал у своего хозяина Пастухова, которого удалось мне уговорить и который, слава Богу, подписал мне три тысячи серебром на заведение здесь училища. В Ростове надеюсь собрать, если Бог поможет, нужную сумму.
   Прощайте, милый мой отесинька и милая маменька, будьте здоровы и бодры. Цалую ваши ручки и крепко обнимаю Константина и всех милых сестер. Веру благодарю очень за письмецо. Кланяюсь, кому следует.

Ваш Ив. Акс.

   

57

   

1850 г<ода> марта 9-го. Ростов. Четверг.

   Пишу вам уже из Ростова, куда я приехал в понедельник и где уже получил одно письмецо ваше от вторника. Я не хотел вовсе писать нынче; но пишу теперь собственно для того, чтобы звать сюда Константина. Теперь всего лучше ему приехать: во 1-х, он взглянул бы на ярмарку, которая стоит того, чтобы ее посмотреть; во 2-х, он бы взглянул на ростовские древние святыни; в 3-х, выгода та, что помещение ему бы ничего не стоило: он бы поместился у меня; наемная же плата за помещение во время ярмарки страшно высока. На ярмарку стекается народу тысяч более 100 да купцов тысяч до 10. Она продолжается почти 3 недели. Доход города и жителей -- весь от этих 3-х недель; в остальное время года почти нет торговли. А как хороши древности Ростова с их Кремлем. Впрочем, местоположение города и самые древности осматривать лучше летом или весной. Хотя по календарю следует быть весне, однако, на счастие Ростова, стоит преисправная зимняя погода и отличная дорога, чего никто не мог ожидать. -- Стою я у Петра Васильевича Хлебникова наверху. Тут же в бельэтаже помещается и жандармский полковник, приезжающий на ярмарку в звании коменданта ярмарки. --
   Поздравляю вас всех с приездом Софьи и Олички1; обнимаю ее и надеюсь увидать ее, если приеду к вам на Святую. Когда же явится в Москву другая половина Гриши -- он сам?2
   Вам, милая маменька, нужным считаю доложить, что отслужил молебный Дмитрию Ростовскому3, который высокого роста и у раки которого есть серебряная доска с надписью и стихами сочинения Ломоносова4. У Ростова, кажется, своих собственных святых будет с десяток: мощей открытых и под спудом премного. -- Я с удовольствием отслужил молебный Дмитрию, которого уважаю больше других святых и к которому имеешь сочувствие как к литератору. -- В Ростове превосходно делают образа на финифти5, и не только образа, но и портреты черною краскою. --
   По случаю поста увеселений общественных на ярмарке нет, но надобно признаться, что ярмарка вовсе не придает великопостного вида городу. Она важна еще тем, что это время срочных платежей; за покупку и продажу хлеба прошлым летом в Рыбинске расплата происходит здесь. -- Впрочем, подробное и отчетливое изображение ярмарки и города оставляю до другого раза. -- Если Константин хочет, то может привезти с собой Хомякова или Мамонова. Прощайте, милый отесинька и милая маменька, цалую ваши ручки, будьте здоровы. Прошу сестер не слишком усердствовать в посте и в хождении в церковь. Я сам постничаю, впрочем, ем рыбу и, признаюсь, вовсе не стал бы постничать, ибо круглый год ем умеренно и не чувствую никакой в посте потребности, да совестно перед Афанасьем и купцами. Обнимаю Константина и всех сестер, в том числе и Софью с племянницей. Умна ли она, ей теперь уже что-то прибавилось, около года6.
   

58

   

Марта 13-го 1850 г<ода>. Ярославль. Понед<ельник>.

   Получил я в субботу и второе письмо ваше, адресованное в Ростов. Беспокойное теперь у вас время, и я перестаю надеяться на приезд Константина. А жаль! Ярмарка очень любопытна.
   Я бы хотел как-нибудь описать ее вам поживее, но не чувствую в себе сам никакого живого расположения. Следствие ли это постной лимфообильной пищи, скуки от занятий или находящей на меня, хотя и редко, тупости и вялости, -- не знаю, но чувствую, что стихов долго не придется писать мне. Тут, впрочем, еще две причины: одна -- это мое теперешнее положение в городе, где граждане делятся на три партии, которые все в страшной вражде между собою, кляузничают, жалуются, доносят друг на друга... Следовательно, положение чиновника, незнакомого с городом, чрезвычайно неприятно и скучно. Всякое хорошее намерение, родившееся в одной партии, осуждается другою, потому только, что придумано тою партиею. А причина разделения -- в неуравнительности богатства. Владельцы вотчинных лавок, получающие доход с них во время ярмарки, подвергаются преследованию других богачей, не имеющих своих собственных лавок; наконец, есть не вотчинники и не богачи, которые враждуют с теми и с другими. И не то, чтоб были притеснения! Нет: одни говорят, что платят повинностей больше, чем другие, другие доказывают, что они вовсе не так богаты, не имеют больших доходов; словом -- в основании зависть. -- Вообще всякое владение, приносящее владельцу доход без труда с его стороны, носит на себе характер незаконности. Так и помещик, так и вотчинник кажутся (и, может быть, справедливо) неправыми купцу, производящему торговлю, следовательно, человеку трудящемуся и рискующему... Но это один из тех бесконечных социальных вопросов, решение которых принадлежит времени. А между тем человек, лежащий в шелковом халате на бархатном диване, ничего не делающий и наслаждающийся жизнью посредством доходов с недвижимой собственности, полученной в наследство, следовательно, богатый без заслуги и трудов с своей стороны, все-таки оскорбителен человеку, обогащающемуся деятельным трудом...
   Были интриги даже относительно моего помещения. Каждая сторона назначала квартиру у себя, но я, не зная этого, остановился там, где нашел для себя удобнее, и именно у Петра В<асильевича> Хлебникова, одного из вотчинников, хотя очень умного и образованного человека. Он не купец и не мещанин, а почетный гражданин, который не производит торговли, следоват<ельно>, и не записан в купцы, а получает доход с своих домов и лавок. Само собою разумеется, что мое помещение не может иметь никакого на меня влияния, но скучно то, что во всех этих дрязгах слышишь вопрос, поколебавший человечество и не разрешенный им1.
   Вторая причина моей апатии -- продолжительность зимы. 13-ое марта, а зима в полном могуществе! Кажется, пахни только весенний ветер теплом, зашевелись природа -- и дух бы воскрес и хоть на минуту можно было бы забыть дрянь-человека! Я не могу подобно Константину утешаться такими фразами: "главное -- принцип, остальное -- случайность" или "что русский народ ищет царствия Божия!.." и т. д. Равнодушие к пользам общим, лень, апатия и предпочтение собственных выгод признаются за искание царства Божия! -- Что касается до принципа, то, признаюсь, это выражение Константина заставило меня улыбнуться. Это все равно, что говорить голодному: друг мой, ты будешь сыт на том свете, а теперь голодай -- это случайность, намажь хлеб принципом вместо масла, посыпай принципом -- и вкусно: нужды нет, что сотни тысяч умрут, другие сотни уйдут -- это случайность. Легкое утешение. Если бы я так верил в принцип и в жизненность этого принципа в русском народе, то, право, и горевать бы не стал. Возмущают меня факты -- ничего, вынул из кармана табакерку, понюхал принципа -- и счастлив! -- Где он -- этот принцип? Куда затесался? Поди, Константин, достань пыльную летопись, поищи его в XII и XIII веке, когда князья терзали русскую землю, воюя друг у друга уделы... Поздравляю с этой находкой.
   Осадок разных подобных ощущений в сердце производит во мне то, что производит дурной вкус во рту, и заставляет меня еще более привязываться к наслаждению природою. Но и тут тепла и тепла хочется мне! Теперь великолепные лунные ночи. Думал я недавне, смотря в окно ночью: отчего это луна уже не действует на меня, как бывало, когда я не мог на нее смотреть равнодушно, без сладких ощущений грусти и томления, когда она неминуемо производила во мне волшебное очарование... Теперь гляжу на нее очень равнодушно; знаю, что она хороша, но не рождает она во мне никаких ощущений -- и жаль мне становится, что одним наслаждением меньше стало. Думаю, что весной и летом будет не то.
   Здесь теперь губернатор. Вчера я обедал с ним у головы и нынче опять обедаю с ним у головы же, в собрании купцов. Само собой разумеется, что с полчаса проходит в усаживании гостей за стол: хозяин хлопочет, чтоб все сидели по чинам и по званию, а потому раз 5 делается перемещение. Ибо севший двумя стульями ниже, если и молчит, то тем не менее глубоко чувствует оскорбление. Этот обычай весьма почтенен, потому что древен, а что древен, так это доказывает "Домострой" Сильвестра, посвятившего этому важному предмету целую главу. Теперь купец поведает о своем оскорблении только жене. К сожалению, новейшая цивилизация не дозволяет уже ему в подобных случаях спускаться со стула под стол и, лёжа там, толстым своим брюхом приподнимать столовые доски со всею посудой... Бутурлин нынче уезжает обратно в Ярославль, а через неделю думает ехать в П<етер>бург. -- Он приезжал взглянуть на ярмарку. Конная ярмарка уже почти кончилась, но по всем прочим отраслям торговля в самом разгаре: гул несмолкаемый с утра до ночи. Эта ярмарка обилует собственно матерьялами: лен, пенька, краска индиго, бумага, марена2 и т. п. Вообще продажи, даже и крестьянских изделий, больше оптовые: так Напр<имер>, вчера я видел возов, по крайней мере, с 50, если не больше, только с шерстяными крестьянскими чулками, которые продаются повозно. Деятельность торговая необыкновенная. Всякий уголок, всякий столбик обратился в лавку. Целые огромные стены выставлены картин, где рядом с Митрофаном какая-то одалиска, с страшным судом -- какая-то Minna et Brenda; там целый полк колоколов, повешенных на наскоро устроенные перекладины; их беспрестанно пробуют, и звон продолжается целый день. Тут целый ряд импровизированных печей, где варятся, жарятся и готовятся разные кушанья для народа; тут огромные трактирные балаганы, набитые мужиками и женщинами, которых в остальное время в трактиры не пускают и которые -- на время ярмарки -- пользуются эмансипацией. Вчера ко всему этому присоединилось воскресенье. Против моих окон огромный двор, принадлежащий кн<ягине> Чернышевой: там останавливаются крестьяне здешнего уезда. Вчера этот двор был так набит возами, что в буквальном смысле яблока негде было уронить. Я видел, как возы эти приезжали: на каждом возу сидела баба, окутанная какою-то простынею. Приехавши, она снимала простыню и оставалась в своем парадном костюме, в котором и отправлялась гулять. Костюм состоит большею частью из яркожелтого платка на голове, пунцовой шубки и платья ситцевого или штофного; обувь -- валенки, которые как-то плохо гармонируют с шелком и штофом. Шляпок французских я не видал здесь на крестьянках; у большей части даже рот завязан; впрочем, платье, хотя и с шубкой, в которой талия поперек лопаток, вытесняет сарафан. Баб вчера было премногое множество: хорошеньких довольно, красавицы ни одной, брюнетки ни одной, косы -- крысьи хвосты, румяна и белила наложены щедро. Как Великий пост воспрещает употребление скоромного масла, но не воспрещает вина, то пьяных (разумеется, мужиков) в соразмерном количестве. Впрочем, беспорядков никаких нет. -- Чернобровая красота, упоминаемая в песнях, есть воспоминание юга, вместе с синим морем, с зеленою степью, с лебедем.
   Прощайте, мои милые отесинька и маменька, цалую ваши ручки, будьте здоровы и бодры. Дай Бог, чтоб все ваши опасения насчет Анны Тим<офеевны> кончились благополучно3. Обнимаю Константина, но жду его, обнимаю сестер и Софью.

Ваш Ив. А.

   

59

   

1850 г<ода> марта 20-го. Понед<ельник>. Ростов.

   Вот и Константин здесь1, милые мои отесинька и маменька! Я очень рад, что он приехал, так рад, что даже балую его, т. е. угощаю его обществом лучших людей всей Ярославской губернии. По случаю ярмарки сюда собрались разные мои хорошие и короткие приятели, приобретенные мною во время моего пребывания в разных уездах этой губернии. Всех их я уже предупредил о Константине, все они уже знакомы через меня с нашим образом мыслей, так что Константин приехал как бы к давно знакомым людям. С одной стороны, это ему приятно, с другой -- я бы желал, чтобы он лицом к лицу встретился с действительностью. До сих пор это не совсем удавалось; к тому же я теряю надежду, чтоб когда-либо он был способен ее увидать2. Этот человек никогда не смущался, не сомневался в своих убеждениях3, -- и мы во многих взглядах по этому случаю с ним расходимся. -- Осматривали нынче древности Ростова, находящиеся в жалком виде разрушения. Но как хороши они! Особенно внутренность двух церквей, в которых уже не служат. Осматривали мы с здешним протопопом и с целой компанией купцов. Бритые лучше и благонадежнее небритых; в этом принужден был сознаться сам Константин! По случаю его пребывания у нас почти каждый час гости, и если Константин останется дольше, чего я очень желаю, то я ему отведу особую комнату и распределю время -- и его заставлю заниматься, и мои занятия пойдут своим чередом.
   Отслужили молебный в первый же день приезда Дмитрию Ростовскому, прикладывались ко всем мощам и вчера слушали нарочно для нас заказанный звон на соборной колокольне. Здесь колокола подобраны по нотам, и существует три разные звона, которые все были для нас сыграны.
   Во всяком случае я думаю, что это путешествие будет не только приятно (и послужит для него источником рассказов и доказательств), но и весьма полезно. Прощайте, он сам вам пишет, будьте здоровы, цалую ваши ручки, обнимаю Веру и всех сестер, также Софью с Оличкой.

Ваш Ив. Акс.

   

60

   

Марта 25 1850 г<ода>. Ростов.

Суббота. 8 часов вечера.

   Сейчас провожаю Константина, милый мой отесинька и милая моя маменька, и сейчас получили от вас письма. Известия ваши о здоровье маменьки и Олиньки неутешительны1, нечего сказать; одни только Ваши слова, что в маменькиной болезни нет ничего важного, и убеждение, что Вы пишете мне правду, могут несколько меня успокоивать. Но ради Бога, милая маменька, берегите себя: грешно Вам будет, если Вы по собственной вине продолжите свое нездоровье; к чему тогда Ваше говенье, пост и хожденье в церковь, когда Вы тут не 'сумеете подчиниться надзору. Я это говорю потому, что знаю, как мудрено Вас лечить.
   Письмо Ваше от вторника, милый отесинька, действительно навело на Константина сильное подозрение и недоумение, и он хотел тотчас же ехать2, но я его удержал. Удержал потому, что, не видя основательных причин к положительному беспокойству, я хотел познакомить его с разными новыми сторонами жизни и с некоторыми совершенно оригинальными лицами, что мне и удалось.
   Я считаю его пребывание здесь ему очень полезным3. Даст Бог, если все эти нездоровья окончатся благополучно, он напишет мне полный я подробный отчет о своих впечатлениях. Кажется, он признал несколько важность практических вопросов и сторон жизни и просто при моей помощи познакомился с некоторыми учреждениями правительственными обширнее, чем прежде. Ну да он сам вам все расскажет.
   Теперь он очень беспокоится и, вероятно, упрекает себя за то, что не воспротивился мне сильнее. Семена, Вами заказанные, милая маменька, будут Вам доставлены после, зато будут самые лучшие; я нарочно отыскивал для этого искуснейшего огородника. --
   Константин везет вам с десяток образов, если не больше. Из них золоченные гальваническим способом -- мои и посылаются в подарок.
   Боюсь, чтоб Вы не простудились, милый отесинька. Бедная Олинька, как она страдает. Посылается ей просфора и, кроме других образов, образок, лежавший на самых мощах св<ятого> Авраамия, что было сделано нарочно для нас. Прощайте милые мои маменька и отесинька. Дай Бог, чтоб следующее письмо было утешительнее, но только ради Бога пишите правду. Благодарю вас за деньги. В понедельник напишу подробное письмо. Будьте бодры и поздоровее. Цалую ваши ручки, милую Оличку и всех сестер, а также и Софью с дочерью обнимаю. На Пасху надеюсь приехать. Вы прочтете это письмо уже по приезде Константина. Обнимаю и его и поздравляю с 29-м марта4.
   

61

   

1850 г<ода>марта 27-го. Понедельник. Ростов.

   Вот уже почти двое суток, как уехал Константин, а письмо от вас, милые мои отесинька и маменька, я получу не раньше середы. Дай Бог, чтоб Константин нашел вас всех по возможности здоровыми; тогда путешествие его сюда вполне достигнет своей цели и будет для него полезным и приятным воспоминанием. Послезавтра день его рождения: обнимаю и поздравляю и его, и вас. -- После его отъезда пришел ко мне Василий Ив<анович> Татаринов, ночевал и провел воскресенье, а вечером уехал. -- Эйсмонт еще не приезжал и, вероятно, приедет не прежде, как получивши мои деньги из казначейства. С нынешнего дня я присел за работу, которую в это время несколько оставил, и -- надобно сказать правду -- необходимо заняться попристальнее, если хочу съездить к вам в Москву на Святую неделю1. А как скоро-то бежит время! Уже четвертая неделя поста. --
   Все это бы ничего, но -- какова зима, 27-ое марта, а она себе и в ус не дует, лежит, как в декабре. Перед моими глазами огромная площадь, покрытая белым, девственным снегом; каждое утро, вставая, гляжу на нее: не почернела ли, не попортилась ли? Нет, ничего не бывало. --
   Особенного сообщить вам нет и чего. Хотел было писать вам подробно о пребывании Константина здесь, но он, вероятно, расскажет вам все подробнее, чем я мог бы написать. -- Я старался его ознакомить с людьми разных свойств и оттенков и думаю, что было ему над чем призадуматься и что должно было несколько остановить его в пылкости разных выводов2.
   После его отъезда я не видал никого, кроме Хлебникова. --
   Уже 7 часов, а прием только до 6-ти; надеюсь, что почтмейстер примет. Мне помешал один советник губ<ернского> правления, просидевший у меня два часа. Губернатор уехал, и должность его правит Муравьев3 -- недруг его, и вся губерния занята этим обстоятельством; вот вам губернские политические новости.
   Прощайте, до следующей почты. Цалую ваши ручки, обнимаю крепко Константина и всех сестер с Софьей и с племянницей.

Ваш Ив. Акс.

   

62

   

30-го марта 1850 года. Четв<ерг>. Ростов.

   Очень был я обрадован вчера вашими письмами, милые мои отесинька и маменька. Слава Богу, что все у вас идет довольно благополучно. Константин, успокоившись от тревоги1, может теперь с полным удовольствием вспоминать свое путешествие. Я желаю, чтоб он отдал полный отчет себе и другим в испытанных им впечатлениях и в приобретенных сведениях, и потому жду от него большого письма, которого он, конечно, еще не успел написать со всеми хлопотами этой недели и в особенности вчерашнего дня2. Вот я ему теперь опять задаю поручение, а именно следующее:
   Вчерашний день вечером было общественное собрание, на которое однако ж Хлебников и еще Иван Федор<ович> Кекин (которого Константин не знает) не пошли, хотя и были приглашены и хотя для предварительных переговоров приезжала к ним, в продолжение всех этих дней, в особенности к Хлебникову, немалая часть граждан. Голова звал меня на собрание, но я отказался, не желая стеснять свободы прений. Собрание было самое бурное, какого не запомнят! Федор Дм<итриевич> Пичугин ораторствовал, бушевал и бесновался больше всех в пользу покупки Спасской слободы3; почти все общество (а человек было до 150) единодушно изъявляло то же желание. Противился только упрямый голова с небольшим числом зависящих от его власти лиц, как-то: сборщиков податей и т. п. -- Прочие же, которые и были против, скоро смирились, видя желание общества. Голова настаивал сначала на том, что это собрание недействительно за отсутствием двух почетнейших граждан, и предлагал выбрать депутатов и послать к ним для узнания их мнений. Разумеется, этому все воспротивились, говоря, что званные и не пришедшие на собрание предоставляют этим поступком обществу полную власть решать без них и, значит, заранее покоряются решению. Наконец, согласились на том и подписали приговор, чтобы купить это имение за 30 т<ысяч> р<ублей> серебром, включая в то число и деньги, жертвуемые крестьянами. Впрочем, еще официального уведомления и подлинного приговора я не получил. Теперь вот что нужно. Пусть Константин сейчас же отправится к кн<язю> Долгорукому и постарается уломать его, уговорить на уступку, если не всей лишней требуемой им суммы, то хоть части. Пусть кн<язь> Долгорукий с первой же почтой уведомит меня официальным письмом, которое потом я приложу к делу и пущу дальше в ход о последней, крайней цене и обо всех условиях платежа: наприм<ер>, согласен ли он получать деньги по частям, в течение нескольких лет, напр<имер>, по 6000 р<ублей> асс<игнациями> в год, а остальное количество было бы ему заплачено немедленно. Он должен взять в соображение, что расходы по купчей крепости падают на счет города. Стыдно будет ему, такому богачу, помешать благосостоянию своих крестьян; уступка с его стороны была бы истинным для них благодеянием... Ох уж эти мне набожные аристократы и добродетельные помещики! Лучше было бы сделать действительно доброе дело, нежели знать наизусть церковный устав, соблюдать посты и вообще православничать! Просит он слишком дорого; городу нет выгоды платить 150 т<ысяч> р<ублей> ассигнациями), кроме расходов по купчей, за одну землю. -- Если же кн<язь> Долгорукой не согласится уступить и решится продать имение какому-нибудь новому помещику (который, заплативши столько, будет требовать от крестьян большой оброк), следовательно, упрочить крепостное состояние за крестьянами и подвергнуть их разорению, то он будет совершенная скотина. Впрочем, сверх 30 т<ысяч> р<ублей> сер<ебром> город, по настоянию м<инист>ра, может быть, и еще прибавит, но, во всяком случае, не 150 т<ысяч>. -- Все это представь ему, Константин, живо и убедительно и постарайся его вразумить; непременно уведомь меня о результатах твоих переговоров с 1-ою почтой и его заставь написать. Я нарочно тебе описал собрание так подробно потому, что ты знаешь лица и отношения их между собою.
   Благодарю милую Оличку и всех милых сестер за письма; очень рад, что эти необычайно дешевые образки им понравились. Теперь, милая маменька, на ярмарке ничего купить нельзя, потому что ярмарки нет и как будто не бывало. Все тихо и пустынно; огромные ряды лавок закрыты и торгуют собственно для городского ежедневного обихода в немногих лавках. Об огороднике еще не успел справиться, но семена уже куплены, самые лучшие, по Вашему регистру, -- на сумму 13 р<ублей> 35 коп<еек> асс<игнациями>. Фунт зеленого гороху -- по 1 р<ублю> 25 к<опеек> асс<игнациями> (куплено 5 ф<унтов>); морковное семя по 1 р<ублю> 50 к<опеек> асс<игнациями> ф<унт>; свекольное Кожуховское по 1 р<ублю> 70 к<опеек> асс<игнациями> фунт; муромское огуречное по 1 р<ублю> 40 к<опеек> асс<игнациями> фунт; 1/4 фунта немецкой петрушки 1 р<убль> 25 к<опеек> асс<игнациями>, 1/4 фунта колом<енской> капусты по 1 р<ублю> 50 к<опеек> асс<игнациями> и 1/4 фунта петровской репы -- 75 к<опеек> асс<игнациями>. -- Может быть, Вы велите, если найдете эти цены дешевыми, купить еще чего-нибудь. Петрушку советую посадить часть осенью, в октябре.
   Я советовал и здесь Константину, милый отесинька, все замечания написать особо, чтобы не позабыть; хотел и сам это сделать, да не успел. Впрочем, замечаний значительных нет; только я заметил в статье о "Водах"4: во 1-х, ей дано слишком общее значение, тогда как это описание может относиться к водам только известной полосы России; растительность около рек южных совсем не та, какая здесь описана; во 2-х, надобно предупредить, что это все наглядные наблюдения охотника, да еще оренбургского, и что статья вовсе не имеет притязания быть ученою или общеописательною5. Тогда, хотя статья будет иметь и это значение, нельзя будет обвинять ее в какой-либо ошибке или в излишних притязаниях; в 3-х, не довольно, помнится мне, ярко обозначено, почему именно Вы принимаетесь за описание вод; надо более объяснить необходимость описания вод для уразумения разных видов охоты. Все же прочее поистине так хорошо, живо, метко и даже важно своею поучительностью, сведениями, что будет драгоценным приобретением не только для литераторов, но и для естественной науки. Что касается до "Лебедя", то он также превосходен; только я бы переменил выражение "по гладкому зеркалу вод" и самое начало, которое переделал бы в таком духе: "что хотя этот пресловутый господин искони веков пользуется прозванием царя, и имя его сопровождается непременно великолепнейшими эпитетами, даже со стороны не видавших его никогда в глаза, но что он действительно хорош и великолепен и заслуживает эти прозвания" и т. под. в этом роде, т. е. начал бы шуткой приступ к описанию такой классической птицы. Читая вдвоем с Константином, мы на всяком шагу восхищались живостью и точностью описаний.
   Константин был у меня в Ростове в годовщину моего прошлогодничного приключения6. Где-то встречу я следующую годовщину? Ну да Бог с ним, с будущим; теперь об нем и думать некогда. Если мне приехать к вам, что может случиться не раньше конца Страстной недели7, то для этого надо усидчиво заниматься. Я еще должен перед Пасхой побывать в заштатном городке Петровске. -- Бедный Гриша! Как он должен скучать в Симбирске и нетерпеливо беситься на петербургскую медленность!8 -- Прощайте, мои милые отесинька и маменька, будьте здоровы и берегите себя, цалую ваши ручки, обнимаю крепко Константина и всех сестер с Софьей и с племянницей. -- Константину кланяются ростовские знакомые. Поздравляю милую Олиньку с благополучным окончанием операции. Может быть, все это хорошо, что вышло наружу9. -- Прощайте.
   Ваш Ив. А.
   Кланяюсь по принадлежности.
   P. S. Рыбу Аральского озера бросьте. Говорят, она несвежа т вредна.
   

63

   

6-го апр<еля> 1850 г<ода>. Ростов. Четв<ерг>.

   Поздравляю вас, милый отесинька и милая маменька, со днем рождения Сонички (9 апр<еля>), поздравляю и цалую ее и всех. -- Из последнего письма Вашего, милый отесинька, не видать, чтобы маменькино здоровье значительно поправлялось, и как сами Вы приписываете это отчасти постной пище, то я удивляюсь, что Вы не примете решительных мер и не заставите маменьку вместо грибов держать скоромную диету. Скверная вещь -- постная пища, надобно признаться. С каждым глотком чувствуешь, как прибавляется золотушное начало. --
   Сердит я на Константина за то, что, несмотря на мое настойчивое требование, он не уведомил меня подробнее о настроениях кн<язя> Долгорукого2 и не заставил этого господина написать сюда официальное письмо. Кн<язь> Долгорукий или сам надувается, или вас надувает3. Против сообщенных мне Вами, милый отесинька, замечаний кн<язя> Долгорукого возражаю следующее: 1) князь Долг(орукий) не получал и не мог получить известия от своих крестьян, что эта покупка их разорит. Город соглашается купить землю по неотступной просьбе самих крестьян; все условия предложены самими же крестьянами, которые, быв допущены на собрание, кланялись торжественно в ноги обществу; да и склоки надоели -- и когда я объявил им о несогласии князя, так они заплакали. Некоторые даже приходили меня просить: заставить его согласиться через м<инист>ра. Все это свидетельствует о противном. 2) Присоединением к городу крестьяне не обременяются ничем: как платили они 6000 р<ублей> князю, так будут платить и еще в течение 10 лет князю или городу. Сверх 6000 р<ублей> асс<игнациями> они платили подушные подати в казну: мещанские подушные подати немного превышают крестьянские на 400 р<ублей> асс<игнациями> со всех (взяв все вместе). Сверх того крестьяне остаются с тою землею (117 десят<ин>), какая принадлежала им при помещике и какая останется за ними на вечные времена, при покупке имения городом. Остальные же 700 десят<ин> лесу и 156 десят<ин> принадлежат теперь не крестьянам, а помещику, который сенокос отдает внаймы, а лес по частям вырубает и продает. Если б эта покупка была так выгодна городу, то не было бы стольких споров; если б эта покупка была разорительна для крестьян, так они не хлопотали бы так об этом. Между тем, для них звание мещан выгоднее, ибо они приобретают некоторые торговые права. -- А из этого видно, что не сострадание к крестьянам заставляет Долгорукого отказываться от продажи, а свои помещичьи выгоды. Это, верно, из сострадания пишет он крестьянам, что ему некоторые помещики предлагают 50000 р<ублей> сер<ебром>. Сказалась помещичья филантропия! -- До получения еще мною последнего вашего письма крестьяне приходили мне показывать проект мирского приговора, которым они, в случае согласия князя, обязываются исполнять предложенные условия, выговаривая для себя только льготу от постойной повинности на 10 лет, в чем не может быть затруднения, и право сохранить свою рекрутскую квитанцию. При этом случае в приговоре наивно рассказывается история этой квитанции. Вот она: кн<язь> Долгорукий (или княгиня Долгорукая: имение принадлежит ей, только муж управляет) отдал в солдаты своего крепостного человека во Владимирской губернии и полученную за это рекрутскую квитанцию продал за 600 р<ублей> серебром своим же крестьянам Спасской слободы. Каково! Можно, вместо крестьян, поставить из крепостных негодяя, можно, нанявши за крестьян охотника, заставить их заплатить себе эту сумму, но продавать и своим же крестьянам, когда отдача ему ничего не стоила, -- это вполне достойно помещичьих чувств. Выгодный промысел -- нечего сказать! Может быть, у помещиков это так принято, но, как бы то ни было, для меня подобные поступки возмутительнее всякого неправославия, всякой нестрогости нравов. Черта с два! И все это наивно рассказывается в крестьянском приговоре. -- Из этого вы можете видеть, что за гусь г<осподи>н Долгорукой. Ведь вот, право, Константин! Он прежде всего справляется о том, русский ли кто и православный... Ест грибы в пост, без рыбы {Надобно было видеть огорчение его здесь, когда его поподчевали рыбой. Он три часа сряду не мог успокоиться.} -- восторг и слезы умиленья! -- Для меня же прежде, чем я справлюсь, француз ли кто или русский, православный или католик, первый вопрос: каков он помещик или вообще человек и бьется ли в нем доброе, благородное, христианское сердце, а русское или французское оно, это вопросы второстепенные. -- Я серьезно начинаю опасаться, чтоб православие Константина не привело его к опасной и жестокой узости воззрения, так что ок людей всех прочих наций будет считать за собак, чем самым будет обличать творца в страшной несправедливости.
   Итак, следует Константину отправиться вновь к кн<язю> Долгорукому и убеждать его. Во всяком случае, необходим формальный отказ, чтоб прилично закончить дело.
   Вчера я отправил к Вам садовника4, милая маменька; он захватил с собой те семена, которые требуют немедленной посадки. Список их у меня есть; я привезу его к Вам вместе с остальными семенами. Если Вам самим нельзя с ним заняться, так поручите кому-либо из сестер. Кажется, Машенька любит цветы и растения и, верно, охотно займется этим, право, прелюбопытным и презанимательным делом.
   В "Сев<ерной> пчеле" напечатано письмо из Чернигова о бывших там спектаклях в пользу детских приютов и сказано, что благодаря' превосходной игре таких, таких-то, Карташевского спектакль был чудесен и проч. Володя Карташевский и Жулева на разных, отдаленных друг от друга сценах упражняются по-своему в горе!..5 Там же Булгарин, разбирая "Архив" Калачева6, превозносит умственную деятельность Москвы перед П<етер>бургом, хвалит ее направление и, кажется, намерен симпатизировать с Константином не меньше других. Между тем, еоперничество между Москвой и Петербургом выражается и в пари, завязавшемся между московскими и П<етер>бургскими лошадиными охотниками7, что, вероятно, не сокрылось от наблюдательности Константина!...
   Я не совсем согласен с ним насчет его выводов, но не успеваю к нему писать. Как и всегда случается, под конец оказывается много новых дел и вопросов, которых не замечал прежде, а потому дела у меня много. К вам буду же ближе половины Страстной недели.
   Прощайте, милые мои отесинька и милая маменька, ради Бога берегите себя и, не смотря ни на что, будьте бодры. Лучше будьте сердиты духом, чем унылы. Цалую ваши ручки, обнимаю крепко Константина и всех моих милых сестер, а также и Софью с племянницей. Благодарю ее за приписку. По приезде я сам займусь Гришиным служебным делом и буду писать к нему письма. Теперь же я ничего хорошенько не понимаю...
   Ваш Ив. Акс.
   

64

<Письмо к Константину Сергеевичу Аксакову>.

   

10 апр<еля> 1850 г<ода>. Понед<ельник>. Ростов.

   До сих пор не успевал я ответить тебе, любезный друг и брат Константин. Кстати, скажи, где ты умудряешься доставать такие скверные, бледные чернила?
   Пространно на письмо твое отвечать теперь не буду: и некогда, и скоро увидимся. Я рад, что ты признал важность значения купцов и, вместе с тем, вероятно, важность практических вопросов жизни. Но странны мне слова, где ты предлагаешь мне согласиться, что купец не чужд народу... Разве я это отрицал когда-нибудь? Я говорил только, что этот близкий народу человек, не вооруженный сознанием, податливее на обольщения петровского переворота1, менее благонадежен, чем тот, кто уже совершил путь отрицания. Ив<ан> Ал. Куликов -- менее русский, не так прочен, как Попов, Серебренников и другие. Кстати, ты не уверяешь ли других, что Попов ходит в русской одежде, не заказывает платья у французского портного? Попов совершил точно такой путь отрицания, как и мы2; к тому же он человек с образованием, читающий в журналах и английские романы, а не предоставленный собственным силам. Следовательно, приведенный тобою пример сюда не идет, а доказывает только мою мысль о том, что необходимо и необходимо образование и что оно только, вооружая человека мыслью и сознанием, способно и исправить человека, и остановить его на полугоре...
   После твоего отъезда я познакомился еще с некоторыми купцами. Все бритые, но очень умные и хорошие люди. Все они интересны своими практическими познаниями и стремлениями. Все они, как мы, и что замечательно, чего ни в одном городе, кроме Ростова, я не встречал, с совершеннейшею свободою, независимостью, самостоятельностью, безо всяких претензий и чопорности. Здесь также та особенность, что купцы с женами посещают друг друга по вечерам, собираются вместе большими обществами, тогда как в Ярославле и в Рыбинске жены вечно дома, и собрания бывают только в торжественных случаях, сопровождаемые убийственным молчанием. Правда и то, что здесь, собравшись, дамы, если не танцуют, так играют в карты; дома же, кроме хозяйства, занимаются чтением, музыкой.
   Нынче опять общест<венное> собрание, только не по моим предложениям, а потому я и иду посмотреть. Хлебников и вся его партия также идет, и я вчера, на купеческом вечере у Моракуева, слышал уже серьезные толки по этому случаю между умнейшими града. Тут беспрестанно снуют слова: общество, мы, выбранный, доверие и проч. Приехав, я расскажу цель собрания. Эх! не мешало бы тебе поучиться действующему русскому праву и узнать существующие учреждения. Тогда бы ты понимал ближе, где опасность, где ее нет и чего можно ожидать... Я и так уже поучил тебя здесь, буду учить и в Москве.
   Хлебников получил твое письмо, весьма от того счастлив и уже начал писать ответ. Мы с ним почти каждый день видаемся. Он недавно сделал ссылку на твою драму3, но так, что ты бы поморщился. Говоря о том, что на обществ<енные> собрания не надо пускать всех, а только выбранных, высказывая свое или старое презрение к народу, который кричит вслед за тем, кто побойчее и поумнее, и что у толпы всегда есть коновод, он сослался на твою драму, где народ хором повторяет то, что скажет Минин4 или другой кто... Вот неожиданный реприманд5! Я так и расхохотался от мысли, что глупость люда народного доказывает твоею драмою!..6 Нашел я здесь еще двух крестьян-стихотворцев, пишущих рифмами; достоинства в стихах их мало; стихи как стихи преплохи, однако все это замечательно и доказывает, что не одни духовные книги читает народ. Впрочем, они оба крепкие православные и нравственные люди. Один из них мучится желанием -- совершенно бескорыстным -- выразить преданность престолу! -- Об них при свидании. -- Девичий наряд мною куплен7.
   Прощай, милый друг и брат, крепко обнимаю тебя. К отесиньке и маменьке напишу нынче, но цалую их ручки. Сестер с невесткой и племянницей обнимаю. Будь здоров и пиши. --

Твой и проч. Ив. Акс.

   Пичугин в Москве и взял твой адрес8. -- Видно, уже мне придется купить карту Аральского моря9.
   

65

   

14 апр<еля> 1850 г<ода>. Четверг. Ростов1.

   Получил я нынче Ваше письмо, милый мой отесинька. Что это, милая маменька, как Вы медленно выздоравливаете! Не надо ли Вас держать в большем тепле? Впрочем, я сам скоро буду к вам и на месте все разберу. Это письмо я пишу последнее. Почта будет теперь опаздывать двое и трое суток и вот почему: дорога от Ростова до Москвы хороша и от Ростова до Ярославля также, но обе эти почты не отходят в Москву до получения архангельской почты, которую они обязаны отвезти в Москву и которая на пути своем до Ярославля встречает 13 речек, не говоря о Волге.
   Я написал с нынешней почтой официальное отношение к кн<язю> Долгорукому2. Если он никогда не служил, то оно может ему показаться слишком сухим и формальным, но иначе нельзя, потому что я приложу свое письмо и его ответ к делу.
   Послезавтра отправляюсь в Петровск, где, может быть, буду и говеть, а потому не ждите меня раньше 21-го. Говеть в Москве было бы совсем некстати, да я и не люблю причащаться в Светлое воскресенье. Летом же пришлось бы говеть целую неделю, да летом я не люблю говеть, летом я делаюсь, так сказать, язычником середи природы с естественным законом в сердце, с "натуральным понятием о Божестве", как выражается один раскольник.
   После отъезда Константина, принявшись деятельно за работу по Ростову, я дал себя узнать ближе, сам сблизился короче с гражданами, сделал много новых знакомств и могу сказать, нигде, ни в каком городе мой характер, мои стремления не были так поняты, как в Ростове. Хлебников оценил мое беспристрастие и не может без слез со мной расставаться, и все они полны уважения и любви, что мне гораздо приятнее всяких дворянских отзывов. --
   Благодарю Константина за письмо. -- Прощайте, милый мой отесинька и маменька, до свидания. Цалую ваши ручки, обнимаю Константина и всех сестер, с невесткой и племянницей.

Ваш и проч. Ив. Акс.

   

66

   

1850 года мая 4-го. Четверг. Ярославль1.

   Опять начинается новый ряд писем из Ярославской губернии, милый мой отесинька и милая маменька, или, лучше сказать, обмен писем. Письмо ваше я получил нынче поутру. Слава Богу, что у вас все по-прежнему; вы не пишете только, достали ли для Олиньки кобылье молоко и принялась ли она пить его. 9-го мая день ее рожденья: поздравляю вас и ее и всех наших; дай Бог ей встречать еще долго этот день, но не в постели.
   Я приехал в Ростов в понедельник, 1-го мая, к 7 часам вечера; приехал бы и раньше, если б не останавливался на час в Петровске. В Ростове я ночевал и выехал на другой день в 11 часов утра: бумаги и посещения меня задержали. Хлебников кланяется Константину. Переяславское озеро еще не растаяло, ростовское2 также еще не совсем очистилось ото льда. Можете себе представить, что до сих пор в канавах, рытвинах, лощинах и даже на буграх лежит снег! Несмотря на жар и пыль, я ехал с большим удовольствием, т.е. радовался теплу, как ребенок. Так противна мне зимняя дорога! -- В Ярославль я приехал во вторник к обеду: приехал бы раньше, если б не сломалась ось у телеги и если б я не был принужден верст 5 до Ярославля идти пешком. -- Меня поразил разлив Волги здесь, при слиянии ее с Которостью. Говорят, вода нынешний год двумя аршинами выше прошлогодней, которая считалась необычайно высокою. Что за время!.. Я остановился в "Берлине" (гостинице) и нарочно взял себе нумер с балконом: он выходит на площадь, и я большую часть времени занимаюсь на нем. Как мне грустно, что вы в городе! Это тепло, эта мягкость воздуха, эта доброта и краса, и приветливость, и рост, и цвет природы смущают и томят порою все мое бытие, и стихи писать хочется, но делать нечего: приходится работать совсем иначе, да еще делать скучные визиты и принимать скучные посещения. Так как я здесь на несколько дней и должен, по случаю предстоящих полевых топографских работ, сделать разные предварительные распоряжения и разослать пропасть циркуляров, то теперь очень занят и с 7 часов утра до 2-х пишу безостановочно.
   Здесь не нашел я ни одного письма к себе из П<етер>бурга и ни одной сколько-нибудь важной бумаги из м<инистерст>ва... Не понимаю, что все это значит. Как я, вероятно, уеду теперь из Ярославля до прихода новой почты из П<етер>бурга, а в Норский посад, куда я теперь отправляюсь, почта не ходит, то я во всяком случае дней 10 не буду иметь никаких известий из П<етер>бурга. -- Неужели Гриша и теперь не приехал?3 Что за несчастие ему особенное и как жаль мне его и Софью... Нынче прочел я в "Северной пчеле", что два председателя гражданских палат увольняются, по прошения мест должностей, "с отчислением от департам<ента> м<инистерст>ва юстиции". Стало быть, все это решительный вздор, будто причислять к д<епартамен>ту без должностей запрещено. Эти два председателя именно отчислены с тою целью, чтоб получить места обер-прокуроров и т.п.
   В Ярославле узнал я, что слух, который я опровергал в Москве как неосновательный, оказывается справедливым, именно о назначении Муравьева помощником попечителя моск<овского> учебного округа4. Назимов, который ему сродни и приятель, бывши здесь в Ярославле, предложил ему это место5. Муравьев (вице-губернатор) долго отказывался, не чувствуя себя способным занять это место, но, наконец, согласился, видя, что здесь он постоянно в неприятных столкновениях с губернатором, и полагая, что с этого места он скорее, при помощи Назимова, может шагнуть дальше в губернаторы. Он сказал мне, что он представлен, но утвержден ли он, неизвестно. Место это совершенно не по нем. Он отличный чиновник, необыкновенно деятельный, горячий и энергический человек, прямой, честный и правдивый, но недалекого образования, чуждый всяких умозрений, незнакомый вовсе с миром литературным и науки. Он теперь правит должность губернатора и действует очень хорошо, но неприятно ему будет видеть, как Бутурлин станет ломать все сделанное им.
   Константин забыл мне дать несколько экземпляров своей драмы6. Серебренников из Углича пишет мне, что он частным образом получил известие из П<етер>бурга, будто м<инистерст>во вошло в официальные отношения с сибирским начальством о колоколе7.
   Прощайте, милая моя маменька и милый отесинька, пора на почту, будьте здоровы и берегите себя, цалую ваши ручки, обнимаю милую Оличку, всех сестер и Константина и Софью с племянницей, а если Гриша в Москве8, то, само собой разумеется, и Гришу. --

Ваш Ив. А.

   С следующей почтой еще напишу.
   

67

   

Мая 7-го 1850 г<ода>. Ярославль. Воскресенье. 7 часов утра.

   Сейчас только получил письмо ваше, милый мой отесинька и милая маменька, а через час отправляюсь из Ярославля в Норский посад, который стоит не на почтовом тракте, а потому и почта туда не ходит, и в котором я предполагаю остаться дня 4, не больше. Он всего верстах в 14 от Ярославля. Из Норского посада я отправляюсь дальше в Романов, где пробуду неделю. Итак, если вы и будете писать каждую почту, я, по крайней мере, неделю не буду получать ваших писем, равно и других бумаг. Из м<инистерст>ва никаких известий не имею. -- Подробное описание Норского посада, который на Волге и который еще больше село, говорят, ~чем Петровск, получите вы от меня впоследствии. -- Я доволен тем, что пускаюсь в разъезды... Погода такова... Но лучше молчать об этом, грустно и невыразимо больно говорить мне с вами о погоде! Кажется, она готовится разбить кору, на мне лежащую, наполнить вновь душусмятением, стремлением и волнением и заставить меня продолжать "Бродягу"1. Это уж не то, как прежде, когда, имея свободное время, я садился за стол с непременною волею писать стихи и не мог писать. Теперь мысль сама и без принуждения обращается к стихам и слышит возможность ответа... Впрочем, я еще не пишу. Господи, как хорошо!
   Слава Богу, что Гриша приехал. Думаю, что письмо мое застанет его еще в Москве2. Письмо князя Долгорукого, присланное вам, глупо, наполнено лжи и грубее моего. Он лжет потому, что его крестьяне в настоящее время пользуются только 117 десятинами, а остальною землею пользуется он; закон, коьечно, не дозволяет помещику иметь 150 душ на 117 десятинах, да это тогда, когда б у него не было другой земли, кроме 117 десятин. Так напр<имер>, если б я имел 500 десятин лесу и никакой земли, кроме этой, а при ней 100 душ крестьян, то помещик прав, ибо закон берет в соображение не действительное наделение крестьян землею, а общую пропорцию земли при имении, как помещичью, так и крестьянскую, хотя бы эта последняя была полдесятины на душу. -- Наконец, город не заставляет мещан платить себе оброк за землю, а кн<язь> Долгорукий заставляет теперь крестьян платить ему оброк за 117 десятин! -- По приезде в Ярославль я призвал бурмистра и спрашивал его насчет квитанции. Оказалось, что все, мною писанное, правда. Это уже вторая квитанция. Первая, купленная ими у кн<язя> Долгорукого за человека из его же Владимирского имения, не была принята в последний набор потому, что имение это было заложено и квитанция могла быть годна только для того же заложенного имения; делать нечего -- вместо квитанции -- отдали человека, а помещик по просьбе крестьян дал им впоследствии другую, из своего же незаложенного имения. Впрочем, бурмистр говорит, что князь колпак, а всем, вероятно, распоряжается его жена. А потому я и попросил бы Константина объяснить князю, что он врет и что я не хочу отвечать ему на его нелепое письмо, но знаю, что если б Долгорукий похвалил П<етер>бург, то Константин с ним бы разошелся, а теперь подлости помещичьи он старается извинить3, благо -- не любит П<етер>бурга!
   Прощайте, милые мои отесинька и маменька, будьте здоровы, крепко вас обнимаю и цалую ваши ручки, обнимаю милого брата Константина и всех вас, мои милые сестры!

Ваш Ив. Аксаков.

   

68

   

Мая 14-го 1850 г<ода>. Г<ород> Романов-Борисоглебск.

   Почти год прошел -- и я опять пишу к вам из Романова, милые мои отесинька и маменька; почти год, как я в Ярославской губернии! -- В последний раз писал я вам из Ярославля 7-го мая; в прошедшую середу не писал, потому что из Норского посада почта не ходит. Здесь нашел я ваше письмо от 9 мая, жду еще письма нынче, а покуда отвечаю на 1-ое. Известия об Олиньке так утешительны, что требуют вторичного подтверждения; что-то скажет нынешнее письмо.
   Как досадно мне, что вы не получаете моих писем вовремя и что они уже не застанут Гришу в Москве. Причина этому та, что почта, отправляемая из Ярославля в Москву, обязана, по положению, сочиненному лет за 100 назад, дожидаться прихода почты из Архангельска. В прежнее время сношения Архангельска и Вологды с Москвою были несравненно значительнее, чем теперь, когда они стали торговать почти исключительно с П<етер>бургом. -- Ваши предположения насчет поездки в Абрамцево Вам одному, вероятно, изменились с переменой погоды. -- Как удался нынче обед Гоголя?1 В прошлом году он был очень неудачен, я был на нем. --
   Каков май? Я не помню такого мая! Вообще у нас никогда не бывает весны. Апрельские жары как преждевременные никогда не имеют полной прелести потому, что и зелени нет, потому еще, что боишься морозов. А теперь так впору стоит чудное время. И так хорош май, настоящий весенний месяц, что лучше жарких месяцев лета. Просто весело, что все поэтические эпитеты мая оказываются теперь не ложными, что точно хороши майские первые полевые цветы, что точно май -- юность года и точно может сравниться с юностью человека. Если, вы в Москве, то и представить себе не можете, как хорошо в поле, в деревне! Как хорошо здесь, на Волге. Берега, усеянные селами, уже начали постепенно тонуть в подымающейся, разростающейся вокруг зелени, но зелень эта еще так мягка, свежа, прозрачна. Шум деревьев с каждым днем сильнее. Все народонаселение оживилось, запело! Хорошо! Всё красота вокруг! Только человек скверен.
   Только человек скверен и портит на каждом шагу мои впечатления, возмущает настроение моего духа. В прошедшую субботу вечером в Ярославле я сидел до поздней ночи на балконе. Ночь была так великолепно хороша, одна из таких ночей, которые смиряют всякое "буйство бытия". Не тут-то было. Ярославль, несмотря даже на канун праздника, затеял какой-то дурацкий пикник в загородном саду, с танцами на газоне, и громкая, наглая музыка полек и вальсов, начавшись вместе с благовестом, призывавшим ко всенощной, раздавалась потом в стихшем городе до поздней ночи. Я, разумеется, в этом пикнике не участвовал, но, перебирая в памяти участвовавших, вспомнил, что нет между ними почти ни одного живого человека: все искаженные создания. В воскресенье часов в 9 утра я выехал из Ярославля. Норский посад всего в 14 верстах от него, а Толгский монастырь в 6 верстах. Отпустив тарантас прямо в Норский, я вышел у перевоза и переправился через Волгу в монастырь. Вид монастыря очень красив, особенно теперь, когда Волга в разливе и подступила почти вплоть к белым стенам и башням, но архитектура его не имеет ничего особенного. О происхождении этой обители можно бы справиться с разными описаниями2, коих у меня теперь под рукою нет. Монастырь был полон простого народа, но служили очень дурно, главное -- пели все такие модные концерты, с такими штуками, что просто было смешно. И так все это плохо гармонирует с теплым весенним утром и со всею прелестью природы, видною из растворенных дверей и окон церкви. Из монастыря я поплыл водою вверх по Волге до Норского посада.
   Норский посад или слобода существует очень давно, а со времен Екатерины состоит на одинаких правах с заштатными городами, т.е. управляется ратушей с бургомистром и ратманами3, которых в народе называют просто судьями. Посад расположен очень красиво, на берегу Волги, при впадении в нее маленькой речки Норы; в нем всего 119 домов или, лучше сказать, изб. Купцов три или четыре, остальные все мещане и преимущественно гвоздари и рыбаки. -- Я обещал себе провести очень приятно несколько дней в этой почти деревне, но вышло не то. Перед отъездом моим туда подана была просьба от выборных общества, в которой они просят о назначении чиновника для поверки слободских доходов и расходов и для учета ратуши. Этот призыв сам по себе уже мне не совсем нравится, но я рад был все же видеть, что общество принимает участие в своих делах. Оказывается, что ратуша только половину доходов показывала в смете губернскому начальству, а в остальных отдавала отчет обществу. Но общество не стало доверять этим отчетам, голословным и не имеющим доказательств, сопровождающих расходы казенных сумм. По закону все это неправильно, и правительство не имеет права требовать отчета только в суммах, составляемых из добровольных денежных складок, а не в доходах с общественных имуществ. При требовании моем: куда же деваются суммы, не выказываемые в официальных доходах, мне представили тетради и отчеты слободского старосты обществу; слободской же староста расходует по распоряжению домашнему ратуши. В этих тетрядях написаны следующие расходы: на поздравление со днем ангела правителя канцелярии губернатора, исправника и многих других, на поздравление их с Новым годом и с Пасхой, на табак и водку приезжающим чиновникам, на издержки по земской полиции по случаю найденного в посаде мертвого тела и все в таком роде. Общество не отвергает правильности и необходимости этого красивого расхода, но говорит, что в прежние года расходовалось на это гораздо меньше и из других частных их сумм, и предполагает, что половину этих расходов выказали ложно и взяли себе. Мне всегда неприятнее видеть мошенника -- общественного человека (как выражаются всегда мещане), нежели мошенника-чиновника. Вы скажете на это, что бургомистр с ратманами те же чиновники. Так, но все же не совсем. Они выбираются, да и в отношении сумм неофициальных являются общественными людьми. Можно извинить кражу у казны и вообще из сумм, носящих на себе характер казенный, но ведь они этим деньгам давали значение не казенное, а общественное, и считали нужным отдавать в них отчет обществу, безо всякого ведома и участия правительства, и лгали в этих отчетах и надували само общество. Более чем вероятно, что половина сумм, показанных расходом на чиновников, взята ими себе. -- Самэ собою разумеется, что все чиновники при спросе отрекутся и деньги взыщутся с ратуши. -- Я должен был потребовать от губернатора смены присутствующих и произведения настоящего следствия. Как бы вы ни объясняли и ни оправдывали это явление, но согласитесь, что за слабая натура у русского человека, что он становится мошенником, как скоро переходит в чиновника! Как будто он не знает, что должно переносить и туда понятия честности и правды! Как будто чиновник перестает быть христианином! Знаю заранее все софизмы Константина, но ведь это только софизмы, и он не стал бы оправдывать меня, если б я вздумал брать взятки или присвоивать себе чужие деньги...
   Неприятно быть грозою чиновническою в деревне, особенно в такую чудную погоду, при таком чудном местоположении, при явившемся расположении писать стихи. Мне было досадно не сколько дело само по себе, сколько то, что оно заставляет меня нарушать настроение моего духа. Впрочем, только наружностью своею Норская слобода походит на деревню. Песен в ней не поется, хороводов не водится, а поются мещанами разные чувствительные романсы с гитарою! -- В разговорах с ними я заметил, что они все вместо "не глядя" употребляют "неглиже". В четверг я выехал на обывательских лошадях к станции на большой дороге, ведущей из Ярославля в Романов, но на большой дороге, в версте от станции, завяз в грязи (после бывшего сильного дождя). Надобно было вытаскивать народом, что все продолжалось несколько часов. Этой участи в течение 3-х дней подверглось 10 экипажей.
   Теперь я в Романове-Борисоглебске или, лучше сказать, в Романове, на левом берегу Волги. Вы уже знаете про необыкновенную живописность его местоположения, необыкновенно крутых берегов и церквей, окруженных зеленью. С удовольствием узнал я здесь про добрые последствия принятой в прошлом году меры относительно раскольников4: полнее стали православные церкви, а Великим постом многие из закоренелых исповедались и причащались. Были такие случаи, что причастившийся умилялся и растрогивался так, что бросался потом в ноги священнику и благодарил его за то, что принятою мерою втолкнули его, так сказать, в церковь и заставили удостоиться благодати! Многим тяжело было решиться: надобно было заставить их решится. Разумеется, еще многие только по внешности принадлежат к православию, но все же они стали ближе к церкви, без посредствующего единоверия, упрочивающего и узаконяющего раскол и разделение.
   Посылаю с нынешней почтой рукописи Татищева, о которых просил меня Соловьев. Если Константин с ним в хороших отношениях, то скажите Соловьеву, что он может себе совсем взять эти рукописи5. -- Уведомьте меня, не оставил ли я в Москве рукописи о бессарабских раскольниках6 и не забыл ли еще чего? Прощайте, мои милые отесинька и маменька, дай Бог вам здоровья, целую ваши ручки. Здесь я останусь до будущего четверга и потом проеду через Рыбинск в Мологу. На этой неделе я писал вам всего раз, но с следующей почтой, может быть, стану писать. Обнимаю милого брата Константина и всех моих милых сестер. Как-то вы решитесь с летом? Думаю, что Гриша с женой и дочерью уже уехал7. Прощайте.

Ваш Ив. Акс.

   Как правильнее писать прежде или преждѣ. Обыкновенно мы пишем прежде, но пишем вездѣ, гдѣ. Много значит ударение на последнем слоге.
   

69

   

Мая 17-го 1850 г<ода>. Романов-Борисогл<ебск>1.

   Пишу нынче собственно для того только, чтоб поздравить вас, Константина и всю семью со днем его именин. Дай Бог поскорее ему найти свою Елену!2 Завтра думаю отправиться из Романова, остановиться дня на два в Рыбинске -- и оттуда в Мологу. С этими переездами я по необходимости должен буду пропустить одну почту, и потому с следующей почтой вы от меня писем не ждите, а уж буду я писать вам пространнее из Мологи.
   Все ваши письма, адресованные в Романов, я получил. Поразила меня смерть Над<ежды> Никол<аевны>3 своею внезапностью. Это была натура деятельная, душа светлая и, казалось мне, давно готовая к смерти, что не мешало ей жить -- пока она была в жизни -- живою жизнью с живыми. -- Вы не пишете, куда едет Гоголь4, также не описываете мне подробностей Гришиного пребывания в Москве. Не помню, писал ли я ему о том, чтоб он адресовал письма ко мне в Мологу. Уведомьте его об моем адресе.
   Жаркая погода, сменившись на время ясным холодком, опять воцарилась. Небо без облака, солнце светит и палит на всем просторе, тишина, Волга, как зеркало, отражая суда, подымающиеся вверх медленно-медленно бичевою, дни прибавляются. Гибель!
   Прощайте. Занят я делом с утра до ночи и спешу. Цалую ваши ручки, милый отесинька и маменька, дай Бог, чтоб известия о состоянии здоровья были с каждым днем утешительнее; обнимаю Константина крепко и еще раз поздравляю его, цалую всех сестер.

Ваш и пр. Ив. Акс.

   

70

   

1850 года мая 23-го. Вторник. Молога.

   Последнее письмо мое к вам, милые мои отесинька и маменька, было из Романова, из которого я в четверг выехал в Рыбинск. Там получил я одно ваше письмо, а в воскресенье приехал в Мологу. -- Молога очень древня и знаменита была прежде своею торговлей. Макарьевская ярмарка сначала была здесь1. В настоящее время, впрочем, нет ни одного старинного здания, и городок весь новый, расположенный по плану, довольно красивый и чистенький. Он расположен вдоль Мологи и Волги, при впадении первой в последнюю, на ровных, низких, песчаных берегах, так что взору довольно простора. Здесь воздух так здоров и хорош, что резко чувствуешь его отличие от рыбинской атмосферы; песок очень тверд, и хотя ветер и беспокоит иногда песчаною пылью, зато никогда не бывает грязи. -- Таким образом, вот сколько я ни езжу, все не расстаюсь с Волгой. Ярославль, Норский посад, Романов-Борисоглебск, Рыбинск, Молога, Мышкин, Углич -- везде она в разных видах. Я так привык к ее простору, простору ее берегов, к этим широким размерам, что, кажется, в Абрамцеве было бы мне тесно и душно. Никогда Волга не бывала так хороша, как нынешнею весною: вода еше довольно полна, сёла начинают тонуть в молодой, уже роскошной зелени, белые церкви и города также окаймлены ею и опрокинулись отражением своим в Волгу, которая большею частью тиха и гладка, как зеркало. Так как ветер не низовой, то и парусов мало видно, а суда чаще всего подымаются вверх бичевою или завозными якорями и медленно-медленно, как-то неподвижно двигаются. И какое разнообразие местоположения! Берега Романова-Борисоглебска так круты и живописны, что я не знаю им подобных; Рыбинск с своею оживленною торговою деятельностью представляет совершенно другую физиономию; там Волги почти не видать: так она усеяна судами. Молога с свсим плоским простором, с двумя широкими реками, теряющимися вдали, насылает вам другие впечатления. --
   Только что мы стали приближаться к Рыбинску, как пошли нам встречаться анбары и анбары, возы с мешками муки и, наконец, в самом городе огромные толпы народа, запрудившие площадь и улицы. Это все крючники, бурлаки, коноводы, водоливы, лоцмана. Все живо, шумно, деятельно. Я остановился, разумеется, у Андрея Ив<ановича> Миклютина, который взял с меня слово всегда останавливаться у него. В Рыбинске у меня было дело по думе, и я должен был провести в нем несколько дней. -- Все знакомые Константина ему от души кланяются. -- Попов болен2, и как он подвержен чахотке, то я его уговаривал пить кумыс или кобылье молоко, но предложение мое он отверг с негодованием, говоря, что русскому человеку это противно и погано. "Ну, -- сказал я, -- видно, что мы с братом происхождения татарского, потому что оба охотники до кумыса и никому не приходила в голову мысль о его поганстве!.." Статью Константина я роздал по принадлежности3; все его очень благодарят и от нее в восторге. Только голове забыл отдать, да и нечего ему отдавать. -- Им продолжают быть очень довольны. Петр Александров<ич> Переяславцев, дядя Попова, собирается в Москву и просил у меня адреса Константинова; я дал ему адрес в Москву и в Абрамцево, на всякий случай. Он старик очень умный, хотя и не в Константиновом духе, и много сделал для Рыбинска, бывши не раз головою. -- Журавлева не успел видеть, потому что он каждый вечер уезжает к себе на пристань, а днем мы друг друга не заставали. А жаль. Про него рассказывали мне очень нехорошую весть, именно о притеснениях с его стороны крестьянам, -- мне хотелось поговорить с ним об этом серьезно. -- Для Олиньки узнал еще новое средство: мозжевельный кофе (из ягод мозжевельника): говорят, чудо как восстанавливает силы. Может быть, и Вера согласится его пить. Если Вера поедет на воды, то не лучше ли ей вместо Ревеля ехать в Габзаль?4 М-me Фляс испытала на своих нервах целительное действие этих вод. -- 21 мая в Рыбинске крестный ход с приносимою сюда из Мологского девичьего монастыря чудотворною иконою Тихвинской Божьей Матери. Не знаю, как провел Константин свои именины, а я в этот день, отслушав обедню и обойдя с крестным ходом весь город, отобедал или, лучше сказать, отзавтракал у головы, давшего мне прощальный завтрак, и, распростившись с рыбинцами, уехал в Мологу, которая всего в 33 верстах от Рыбинска, по дороге в Петербург, за Волгой. -- Суда в Рыбинске собираются довольно медленно, хотя ожидают, что нынешний год будет для торговли лучше прошлогоднего; иногородние купцы еще не все съехались, и деятельность Рыбинска только начинается, а не в полном разгаре. Муку покупают по 9 р<ублей> 20 коп<еек> и ниже этой цены. Цен высоких ожидать нельзя, но распродажа части запасов, хранившихся в П<етер>бурге, даст купцам возможность закупить новые запасы на низу благодаря дешевизне, и это несколько оживляет торговлю больше, чем в 1849 г<оду>, но только несколько.
   Что за погода! Теплота и теплота! Здесь в Мологе столько черемухи и синели (уже вполне распустившейся), что воздух исполнен самого чудного благоухания. Что за ночи! Ясные, тихие -- и как хорошо в это время на Волге, и как тяжело мне, что не только не могу сбросить с себя заботу по исполнению своего поручения, но должен много и прилежно заниматься. Стихи как-то хотелось писать, да в эту минуту было некогда, а потом уже не могу, да и не досуг приходить в соответственное расположение духа. Все это грустно, а время и годы уходят, а с ними и впечатлимость тупеет.
   Больше, кажется, сообщить мне вам нечего. Хотел было писать Константину про грамоту царя Алекс<ея> Михайл<овича> о мытах и перевозах и проч., да лень и нет расположения писать. Прощайте, милый мой отесинька и милая маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки. Обнимаю Веру, Оличку и всех милых сестер, а также и Константина. Что кобылье молоко? Продолжает ли действовать5. -- Буду ли писать с следующей почтой -- еще не знаю.

Ваш Ив. А.

   

71

   

Мая 26-го 1850 г<ода>. Малого. Суббота.

   Если б не Вы сами писали последнее письмо, милый отесинька, так очень бы обеспокоили меня. Каким это образом Вы опять было так сильно захворали. Дай Бог, чтоб это нездоровье не имело дальнейших последствий и не помешало Вам насладиться летом столько, по крайней мере, сколько это возможно при наших обстоятельствах.
   Впрочем, погода, хотя и постоянно теплая, сделалась необыкновенно ветреною, по крайней мере, здесь на Волге. --
   Вы не пишете, да Вам и некогда и утомительно было бы писать все подробно, а хотелось бы мне знать подробнее обо всех обстоятельствах Гришиного перевода1, приезда и проч. Сошлись ли они с Милютиным? Вы пишете о месте вице-губернатора в Калуге. Не только в Калуге, но и нигде не хочу я иметь себе постоянного, прочного места, -- и за 40 тысяч жалованья не соглашусь упрочиться или поселиться в какой-нибудь провинции. Путешествовать по провинциям можно и должно, но жить в них -- невыносимо -- одному. Вообще мысль о постоянном пребывании на одном и том же месте для меня несносна, а тем более не хочу я упрочиваться в губернии. -- Напишите Смирновой, еслц хотите, об этом месте для Гриши, но вряд ли это будет полезно. Губернаторские представления не очень уважаются в этих случаях, а Смирнов к тому же никогда не имел большого веса у Перовского. Почем вы знаете, что министр поговорил обо мне с Бутурлиным, когда Бутурлин еще не возвращался и в Ярославль?
   Писем и особенно важных бумаг из министерства не получал. Знаю, что многие мои проекты одобрены и приводятся уже в исполнение, но собственно на свое имя никаких известий не получаю.
   Работаю я теперь чрезвычайно много. Встаю часу в 7-м утра, а часу в 10-м вечера хожу гулять по берегам Волги и Мологи. Два раза в день пью стакана по два молока и вообще перешел на более легкую пищу, откинув вино и водку. Жар, постоянные занятия, сидячая жизнь заставили меня сократить питательность мясной пищи и обратиться к молочной. Работаю потому много, что спешу поскорее разделаться с городами. В Мологе пробуду еще недели две, а потом в Мышкин, где работы будет меньше.
   Прощайте, милые мои отесинька и милая моя маменька, буду писать вам, вероятно, с следующей почтой. Будьте же здоровы ради Бога! Цалую ваши ручки, обнимаю Константина и всех милых сестер. Напишите мне адрес Гриши в Петербурге.

Ваш Ив. А.

   

72

   

30 мая 1850 г<ода>. Вторник. Молога.

   Я вовсе было не получил с этой почтой ваших писем, милые мои отесинька и маменька, но нынче, к неожиданности, принесли мне ваше письмо, полученное еще в воскресенье. Это вот как случилось: письмо ваше прилипло печатью к печати другого письма так плотно, что почтмейстер и не приметил, что писем два, а не одно; читая адрес какого-то помещика, он и не подозревал, что на исподней стороне письма тоже адрес. Нынче, когда от этого помещика пришли за письмами, то и открыли ошибку. Слава Богу, что Вам лучше, милый отесинька, хотя не видно, чтобы Вы очень бодро поправлялись. Дай Бог, чтоб деревенский воздух не принес Вам ничего, кроме пользы... Но когда же Вы поедете в деревню и поедете ли нынешним летом? -- Радуюсь за Гришу: предзнаменования хотя ранние, как-то пойдет дальше. Мих<аил> Ник<олаевич> Муравьев1 называется в П<етер>бурге "другом м<инистерст>ва внутренних дел вообще". Меня хотят непременно с ним познакомить, да как-то не удалось. -- Совершенно согласен, милая маменька, что Машенька Княжевич2 предостойная девушка, все это может быть, только я на ней ни за что бы не женился: мы точно противоположных полюсов люди. Вы пишете, что ждете Карташевских? Разве они должны быть? По какому поводу? Этого я ничего не знал и не знаю. -- Если Попов приехал3, то поклонитесь ему от меня и скажите, что я его обнимаю и жалею, что не могу с ним видеться. Достолюбезнейшее создание: как только его вспомнишь, так и улыбнешься. --
   В прошедшее воскресенье я был приглашен на обед к городничему, где никого не было, кроме почтмейстера и штаб-лекаря, его приятелей. После обыкновенного разговора, весьма тонкого и остроумного, его молодой супруги о том, что приехавшему из П<етер>бурга должно быть здесь очень скучно и странно, мы отправились обедать. Перед жарким хозяйка зачем-то выходила из-за стола и, когда появилось жаркое, нам налили в бокалы шампанское, и хозяин ни с того, ни с сего провозгласил тост за мое здоровье. Хоть это весьма глупо, потому что других тостов не было, ну да все это еще ничего, это случалось мне не раз. Но в то самое время, как провозгласили тост, маленькая шкатулочка, стоявшая на окне, задребезжала, и потекли тоненькие звуки какого-то старинного марша вместо "туши". Объяснилось, что хозяйка выскакивала для того, чтоб завести машинку! Я притворился, что не заметил музыки, потому что если б я заговорил о ней, то не удержался бы от хохота!.. Жаль, что не удостоверился, какой это марш; хорошо было бы, если б это было: "Славься сим, Екатерина!"4 Между тем городничий вовсе не старый человек, а жена его молодая женщина, с превеликими претензиями и с позывами на эмансипацию, выразившимися в том, что после обеда, уйдя в другую комнату, закурила трубку. -- Тут же узнал я, что мологское общество чиновников имело у себя танцевальное собрание и давало спектакли в пользу приюта!
   Везде хорошо истинное счастье, везде хороша красота, везде, всюду прекрасны светлый ум, простое сердце... И еще лучше они, окруженные скромными явлениями жизни, чем среди блестящего положения; лучше они в тихом уездном городке, в деревянном домике с светлыми окнами и зелеными ставнями и проч. и пр., что все можете найти в последних главах каждого Диккенсова романа5 и о чем очень любит подчас мечтать братец мой Константин Сергеевич, истинный поэт в душе. Но увы! если и найдется такое явление, так оно составит редкое исключение, одно на 100 тысяч других преобладающих явлений. Боже мой! сколько скуки, сколько пошлости и подлости в жизни общества уездного городка. Во 1-х, городничий -- вор! Даже и этот музыкант, у которого я обедал и о котором сейчас после обеда стал делать внимательные расспросы, оказался не последним вором. Городничий -- вор и взяточник; жена его -- взяточница, впрочем, очень милая женщина. Исправник -- еще больше вор; жена его, любезная дама, распоряжается уездом как своею деревней; окружной, лесничий, начальник инвалидной команды, почтмейстер, стряпчий, секретарь и их жены -- все это воры-переворы, и все это общество чиновников живет с претензиями на большую ногу и дает балы и вечера на взяточные деньги! И никакого образования, кроме внешнего, никакого порядочного стремления, никакого участия к меньшим, кроме презрения, и ко всему этому пошлость, звенящая пошлость души, мыслей, всего. Я часто думал, мог ли бы я ужиться в каком-нибудь уездном городке... Нет! прервать сношения с движущимся, стремящимся, волнующимся, умствующим миром невозможно человеку умствующему. Если б еще были все книги и газеты под рукой!
   Как-то на этой неделе, придумывая разные проекты и убеждаясь в невозможности довериться русским чиновникам, я невольно воскликнул "Господи, что это за подлая русская натура!" Каюсь в этом выражении не серьезно, подумайте, отчего у нас столько взяточников! Ведь смешно объяснять это древним обыкновением: служилый народ не живет инстинктивною жизнью и очень хорошо понимает, что взятка -- взятка, что и благодарности за исполнение своего долга брать не следует и пр. В нас нет ложного чувства чести, да и страху Божьего нет, и выходит, что с чувством чести было бы, по крайней мере, в некоторых отношениях лучше. Как будто уж звание чиновника мешает русскому человеку быть честным. Вздор!
   Кстати. Я расскажу вам о новой проделке помещиков, рассказанной мне на днях здешним уездным предводителем дворянства. Здесь завелся такой обычай. Расторговавшийся мужик, разумеется, казенный, выкупает у помещика несколько крестьянских семейств на волю, получая, разумеется, отпускные в свои руки, потом уже по купчей крепости помещик продает ему земли и усадьбы этих крестьян, на волю отпущенных; таким образом, мужик выходит владельцем земли, на которой поселены и живут, может быть, несколько веков эти крестьяне. Хотя они и свободны, но не имеют уже и того права на землю, которое имели при помещике, отпускные не в их руках, и новый владелец дерет с них безжалостно, чтобы выкупить двойную плату -- за них и за землю -- помещику. Тирания выходит страшная. Или напр<имер>, приобретение крестьянами на имя помещика, но своими деньгами, деревни, которая платит им оброк и ставит за них рекрутов при всяком наборе! Или напр<имер>, проделки здешнего помещика, графа Владимира Алекс. Мусина-Пушкина, который приезжает сюда во время набора и берет с крестьян деньги за откуп от рекрутства, страшные деньги, и ставит бедных. А у него здесь 9 т<ысяч> душ и 80 т<ысяч> десятин земли. Или Напр<имер>, своз целых селений в другие губернии для того, чтобы здешнюю землю, как дорогую весьма, продать казенным крестьянам и проч. и проч, Господи! Что может быть гнуснее благородного российского дворянства и ярославского в особенности!
   Прощайте, милые мои отесинька и маменька. Если вы в Москве, то, вероятно, на днях вас осчастливит своим посещением мягкий и нежный Андрей Иванович Миклютин. Он взял ваш адрес в Москве. Будьте здоровы. Цалую ваши ручки. Обнимаю милого брата Константина и всех моих милых сестер.

Ваш Ив. А.

   

73

   

1850 г<ода> июня 3-го. Суббота. Молога.

   Пишу к вам нынче собственно для того, чтоб предупредить вас об отсылке ваших писем, с получением моего письма, прямо в Мышкин. Через неделю я предполагаю быть уже там, а, может быть, и раньше. -- Письмо Ваше, милый отесинька, от 30 мая я получил 1-го июня. Не совсем утешительны Ваши письма; что это за слабость, которую Вы чувствуете? Я приписываю ее отчасти спертому и душному воздуху комнат этого дома, который весь на солнце и в котором и окон, верно, не растворяют, боясь сквозных ветров. Доброе действие кобыльего молока Овер сдумал уничтожить своим цитмановым декоктом; дома вы не нашли, с собой не решились...
   Гриша действительно живет, очень высоко1: это на квартире Пикторова, у которого останавливалась и Нина. 200 не 200, а более 100 ступенек.
   Не знаю, как у вас, но погода постоянно хороша. Если и бывает охлаждение, но в размерах летних, и это охлаждение так же хорошо, как и жар. -- Сирень уже отцвела. -- Грустно подумать, что скоро дни начнут убавляться. К Ал<ександре> Осиповне еще не писал; впрочем, не писавши столько времени, более полугода, трудно и собраться.
   В Мологе жители или, лучше сказать, мещане и мещанки большие охотники до гулянья, и так как некоторые улицы совсем заросли травой, то на них обыкновенно происходит пенье и ведутся хороводы; но главное удовольствие -- качели, устроенные почти на каждой улице, качели обыкновенные, доска на веревках. Разбеленные, разрумяненные, разодетые в пух, с платочком и с зонтиком сидят обыкновенно молодые мещанки на доске, между тем как две стоят по бокам, держась за веревки. Медленно качаясь, они поют большею частию какие-то унылые романсы и песни. -- Это на улице. Но в тот же вечер, как я наблюдал это, попозднее, по случаю сговора, был бал у одного мещанина, на котором все эти мещанки не танцевали другого, кроме кадрилей и... полек! Мужчины еще весьма в деле сем неискусны, но женщины очень и очень поискусились в этой науке! На другой день, надев затрапезные платья, босиком, отправляются они в огороды копать землю, возить навоз и проч.
   Прощайте, милый мой отесинька и милая маменька, будьте здоровы ради Бога. Цалую ваши ручки, обнимаю Константина и всех милых сестер. Завтра надеюсь получить от вас письма.

Ваш Ив. А.

   

74

   

1850 г<ода> июня 6-го. Вторник. Молога.

   Июнь, июль, август. Меньше 3-х месяцев осталось лета, а где вы теперь, милый отесинька и милая маменька? Решились ли, наконец, с домом и с деревней? Меня это заочно тревожит. Каждый раз, получая ваши письма, думаю, что прочту решение -- нет, все отсрочка! -- Письмо это -- последнее из Мологи: в пятницу переезжаю в Мышкин, прямым проселочным путем, он от Мологи всего 50 верст и притом на одном берегу: оба города за Волгой. Почтовым же трактом надобно переезжать два раза Волгу и притом делать верст 30 крюку. Я как-то мало, не то чтобы не часто, но как-то не полно писал вам отсюда. Все как-то тороплюсь: работаю торопясь, отдыхаю торопясь, сплю торопясь, делаю моцион торопясь -- и все как-то нет времени. В последнем письме от 2-го июня Вы пишете, милый отесинька, что Гоголь Вам читал новую главу1. Слава Богу! Да что ж он? едет куда-нибудь или нет?..2 Воображаю, как Николай Тимофеевич) доволен случаем -- побывать на торжестве 11-го июня!3 К тому же, после нового выбора4, он еще не был в Петербурге. -- Кажется мне, что Гриша долго прождет вице-губернаторства! Кстати, напишите ему, что он должен познакомиться с Оржевским5, директором д<епартамен>та полиции исполнительной, и рекомендоваться ему как ищущий вице-губернаторского места. Эта должность более или менее состоит в распоряжении этого д<епартамен>та. Казадаев изъявлял мне прежде сильное желание иметь Гришу вице-губернатором, когда еще Гриша был в Симбирске. Казадаев теперь сделан губ<ернато>ром в Тулу6, и Баранович -- вице-губ<ернато>р вышел в отставку. Напишите об этом Грише.
   Больше писать не о чем. Т. е. оно есть о чем, да уж надо писать слишком много. Я хотел писать вам о некоторых моложских обычаях, замечательных селах здешнего уезда, местных антиквариях и проч. и проч., но это достойно быть написанным на целом почтовом листе, а потому и не помещаю этого здесь. В самом деле, я как-нибудь из Мышкина напишу вам длинное, подробное письмо, а теперь прощайте, потому что слышу -- пришли ко мне с делами. Будьте здоровы, дай Бог, чтоб слабость Ваша, милый отесинька, поскорее прошла. Цалую Ваши ручки и милой маменьки. Обнимаю всех милых сестер и Константина.

Ваш и пр. Ив. Акс.

   

75

<Письмо к Ольге Семеновне Аксаковой>.

   

Г<ород> Мышкин. 12 июня 1850 г<ода>. Понед<ельник>1.

   Предполагая, что Вы, может быть, еще в Москве, милая моя маменька, и не желая Вас оставлять без известий о себе, тем более, что я с последней почтой не писал, решился написать Вам несколько строк в Москву. Несколько строк потому, что я с этой же почтой пишу в Абрамцево длинное письмо. Вы опять в хлопотах, милая маменька, и опять в разъездах!2 Очень это тяжело и больно! -- Успешно ли Вы хлопочете, по крайней мере?
   Что милая Олинька? Продолжает ли она кобылье молоко и прошли ли скверные действия скверного декокта? Уж лучше было пить рыбий жир: он все же легче для желудка цитманова декокта. -- Письмо Ваше от 9 июня я получил поздно вечером 11-го, в Мышкине, куда я приехал 9-го. Если вздумаете ко мне писать, то адресуйте в Любим Яросл<авской> губ<ернии>. Здесь я не останусь больше недели, а пересылка писем из Мышкина в Любим будет очень долга и затруднительна, потому что Любим совсем в другом углу, на границах Костромской губернии. Впрочем, сам я буду еще писать Вам из Мышкина.
   Берегите себя и не утомляйтесь, милая маменька, цалую Ваши ручки, обнимаю милую Оличку и Любу. -- Я, слава Богу, совершенно здоров и пополнел от молока. Будьте здоровы.

Ваш Ив. Акс.

   

76

   

Июня 12-го 1850 г<ода>. Понедельник. Мышкин.

   Вчерашняя почта привезла мне ваши письма, милый отесинька и милая маменька: от Вас -- из деревни и от маменьки -- из Москвы от 9-го июня. Да, если у вас такая погода, как здесь, то она не совсем благоприятна: очень ветрено и не довольно тепло. Таким образом, все предположения о дальних поездках разрешились пока поездкою в Абрамцево1. Дай Бог только маменьке скорее покончить хлопоты с домами. -- Боюсь, милый отесинька, чтобы Вы не простудились на уженье, особенно при таком постоянном ветре: что Вы мне скажете насчет переделки абрамцевского дома? -- Верочка хвалит Маш<еньку> Княжевич и говорит, что она и Константину нралится. Так зачем же дело стало? Пусть женится!2 Ведь пора уже знать, что не дождешься от судьбы девы гордого идеала, а не угодно ли обыкновенного, вместо черноокой не угодно ли волоокую и т. д. -- Впрочем, если бы Константина поймать на слове в его толкованиях о браке и в его оправданиях русского брака, каким он был в старину и теперь существует, так я бы его давно женил. Вот мологский голова выдал дочь свою замуж за сына мышкинского головы, по уговору с отцом, а молодые люди друг друга и в глаза не видывали и не слыхали друг о друге. И живут счастливо, т.е. какое же это счастье это покойное прозябание - живут хорошо, потому что нет больших требований: сала не ест, чернил не пьет, как говорится по-немецки, дети являются в срок, выторговать копейку на рынке умеет, набожна по заведению... Ничего другого не спрашивается. Оно и лучше: мужья большею частью в отлучках и в разъездах по торговле, и разлука эта не тяжела, тем более, что дома жены под надзором свекровей, да и по образу их жизни не встречается искушений... Бесспорно, что все это очень хорошо, и нравственный домашний быт наших купцов заслуживает похвалы, но нельзя не сознаться, что эта нравственность -- без борьбы, вера - без сомнений, жизнь - без стремлений... Борьба, стремления, сомнения, вопросы, старые, но живущие слова -- вы ничего не разрешаете, ни к чему не приводите, разве только к горю и разладу -- но да пусть будет так!
   Все это так пришлось к слову, тем более, что, упомянув о русском браке, я вспомнил, что видел вчера у головы эту молодую и прекрасную собой женщину, которая так бесцеремонно (по моим, а не их понятиям) выдана. Вспомнил я также про другую молодую купчиху, зачахшую от немилого брака... но этот последний случай - такая неслыханная редкость, что не образумил купцов. Нельзя себе представить, до какого страшного деспотизма доходит власть отца в купеческом быту, и не только отца, но вообще старшего в семье! Им большею частью и не приходит в голову, чтоб у младших могли быть свои хотения и взгляды, а младшим не приходит в голову и мысль о возможности сопротивления. Все это, разумеется, переходит даже границы, назначенные Церковью, которая при браке спрашивает о согласии самих венчающихся. Все это мне рассказывал очень подробно один купец в Мологе. -- Кстати уж о купцах. Сами они, как мужчины, довольно развиты в своих понятиях - торговлею, разъездами, деятельною жизнью, а некоторые пошли и дальше книжными занятиями, но женское воспитание у них в большом пренебрежении. Впрочем, теперь вздумали они давать воспитание, но такое, которое ведет только к худшему. В большей части богатых домов вы найдете гувернанток из столичных или губернских воспитательных домов. Чему учат эти гувернантки -- это Бог знает, потому что сами они преплохо выучены, но главная их обязанность -- учить танцам и вообще манерам; а музыке и вообще искусствам очень немногие учат, да и охоты к чтению никакой не внушают. Я здесь, впрочем, убедил одну купчиху учить дочерей своих музыке, растолковав ей, что это занятие во сто раз чище, лучше и домосидчевее, нежели уменье танцевать. Вообще желательно было бы, чтоб купцы давали своим дочерям надлежащее образование, дабы они в свою очередь не нуждались для детей своих в гувернантках, а воспитывали их сами.
   В Мологе отыскал я одного мещанина Финютина, который любит занятия письменные, собирает старинные грамоты и намеревается писать историю своего города. Я сейчас поставил его в сношения с ярославскими любителями старины и дал ему некоторые способы, Напр<имер>, открыл для него местные архивы и т. п. Таким образом, отыскивая по всем городам и уездам людей любознательных и пишущих, я завожу между ними взаимную связь с целью, чтобы они могли друг другу помогать сообщать открытия и дружнее работать. Если б я дольше оставался в Ярославской губернии, то непременно учредил бы в Ярославле Статистический Комитет, членами которого были бы все эти разбросанные в разных уголках господа. Таким способом можно было бы много сделать для разработки местной истории и статистики. Признаюсь, весело мне видеть, что и теперь моими стараниями эта часть довольно-таки оживилась. "Губернские ведомости" стали лучше и беспрерывно наполняются статьями крестьян, купцов и мещан, большею частию мною вызванных и поощренных. Угличские Серебренниковы3 усердно трудятся над архивом, в котором находят любопытнейшие документы и который открыт для них по моим официальным (безо всякого, впрочем, с моей стороны права) требованиям. В последнем No Губ<ернских> ведомостей" напечатана с моих слов покорнейшая просьба редакции ко всем грамотным крестьянам трудиться над местными исследованиями и присылать свои труды в редакцию. И особенно приятно было мне видеть, что обстоятельство это, делаясь известным, приобретает читателей между крестьянами и возбуждает во многих охоту к этим занятиям, даже род соревнования.
   В 2-х верстах от Мологи есть девичий монастырь, откуда игуменья присылала ко мне монахиню спросить, когда я могу ее принять. Я, разумеется, сам к ней отправился. Она хотела со мной посоветоваться по делу о земле между монастырем и городом, делу, которое я постарался покончить к обоюдному согласию и даже к выгоде города. На другой день та же монахиня принесла мне просвиру, образок и "от кротких трудов" монашенок что-то вроде книжки, вышитой бисером. Я не хотел было брать, но вещь эта так скверно, безобразно и безвкусно сделана, что я, наконец, уступил, предупредив, впрочем, что пользы города к большей выгоде монастыря не будут мною нарушены. Игуменья однако же велела мне сказать, что она нарочно выбрала самую ничтожную, двухгривеничную вещь для того, чтоб я мог ее принять чисто на память. Забавно было мне слышать, как эти монахини рассуждают о Богородице, точно будто она их помещица. "Зачем вам расширять скотный двор?" -- говорю я... "Да разве это для нас? это для Богородицы!" -- отвечают они...
   В Мологе поразило меня одно слово: один купец, я слышал, говоря про волжских жителей, употребил выражение: волг_а_ре4. Это что-то звучит сходно с болгарами. Передаю это на обсуждение Константина. Сообщаю ему еще две вести: одну о том, что я сообщил Серебренниковым в Угличе его статьи о Москве и получил от них письма, что они в полной мере разделяют взгляд автора5, и другую, довольно печальную, о Попове Александре Алексеевиче. Он постоянно болен чахоткой, но теперь находится в совершенной опасности и едва ли переживет это лето. Очень это грустно.
   Кстати об известиях. Я слышал от некоторых здешних торговцев, что хлеба в Симбирской губернии очень плохи покуда, и если не поправятся, то помещикам придется опять кормить крестьян. Неужели наши Вишенки6 опять попадут в эту категорию?
   Из Ростова получил я две старинные русские песни, записанные со слов одного слепого в Тихвине. Хотя в песнях есть вставки совершенно новейшие, но общий склад их одинаков с песнями Кирши Данилова7. Одно мне странно: в одной из песен рассказывается подвиг Яна Ушмовича, который дрался с половецким богатырем и для доказательства своей силы вырвал бок у быка. Это предание, записанное у Нестора, едва ли живет в народе и не с Нестора ли потом сочинена эта песнь. Другая о том, как все известные богатыри по совету Ильи Муромца отправляются добывать князю Владимиру дочь царя татарского: "уж не все ему холостым ходить, уж пора ему и женитися!"8 Переписывать их теперь мне некогда, а постараюсь их сам привезти к вам.
   А когда это будет? Да еще и сам не знаю. Знаю только, что по получении этого письма вы должны адресовать свои письма уже в Любим. В Мышкине я пробуду еще неделю. Городок крошечный, хотя и богатый капиталистами, тихий, мирный, дружный, не кляузный; голова -- умница и знаток своего дела; я же уж порядочно понаметался в ревизии городов и при усильных своих занятиях делаю дело очень скоро и, кажется, довольно споро. -- Теперь остаются самые маленькие города, Любим и Данилов, совершенно в другой стороне. Полюбопытствуйте взглянуть, где это; я нарочно и карту сестрам подарил. Эти города уездами своими граничат с Костромской губернией, а потому и нравы жителей должны быть там другие.
   Прощайте покуда, милый отесинька и милая маменька, если только милая маменька в деревне9. Берегите себя и будьте здоровы. Что Константин? Как действует на него деревня и располагает ли к занятиям? Я знаю только, что этот постоянный шум северного ветра действует дурно на состояние моего духа, хотя, впрочем, и не мешает мне заниматься делами. Цалую ваши ручки, крепко обнимаю Константина и всех моих милых сестер.

Ваш Ив. Аксаков.

   

77

<Письмо к Сергею Тимофеевичу Аксакову>.

   

Мышкин. Июня 17-го 1850 г<ода>. Суббота1.

   Письмо Ваше от 12-го июня я получил здесь 15-го ввечеру, милый мой отесинька. В то же время получил я письмо от Гриши, которое, по его приказанию, к Вам и пересылаю. Он предлагает мне написать самому письмо к министру и просить о месте чиновника по особ<ым> поручениям. Но я решительно отказался писать письмо. Если б я был сам в Петербурге, я бы съездил к нему, но писать просительские письма заочно, когда письмо может опоздать и место быть отдано другому, не хочу. Заметьте одну фразу в Гришином письме: что мы постоянно в нем сомневаемся и не предполагаем в нем никакой благородной гордости. Если он так думает, то ему больно так думать; я постарался оправдаться в этом обвинении.
   Письмо Ваше ничего особенно радостного не возвещает: кажется, Вы скучаете в деревне, милый отесинька, все не так-то здоровы, погода не хороша, уженье плохо... А главное -- забота о других... Ну что Верочкин флюс?..
   Кажется, мне придется Вам писать еще во вторник отсюда, а потом уже писать буду из Любима. От Мышкина до Любима самый дальний конец: по почтовому тракту слишком 200 верст. Но я хочу ехать проселками. Это занимательнее; большие дороги мне надоели, а таким образом я познакомлюсь с внутренностью губернии. Конечно, это будет дольше, но тем приятнее.
   Итак, писанье откладываю до вторника. Прощайте, мой милый отесинька; если маменька с Вами (и дай Бог, чтоб она была с Вами), то цалую ручки Ваши и маменькины. Будьте бодры и здоровы. Обнимаю Константина и всех сестер.

Ваш Ив. Акс.

   
   Ваши 4 стиха дополнения к "Шоссе" очень хороши2, только я бы переставил стихи: на место 4-го 3-ий, а на место 3-го 4-ый.
   

78

Мышкин. 1850 г<ода> июня 20-го. Вторн<ик>1.

   Благодарю Вас, милая моя маменька, за Вашу посылку: все это я получил в исправности. Но не могу не попенять Вам за это. Рубашек и платков у меня премножество, но наряжаться-то в них некогда и не для кого. Я сижу больше дома, а если и выйдешь в гости к какому купцу, так для них одеваешь обыкновенно черный платок и белую рубашку: а то, пожалуй, сочтут признаком пренебрежения к себе, если надеть цветную рубашку и цветной платочек, который и о "солидности" не внушает должного понятия.
   С последней почтой я не получил письма от Вас, милый мой отесинька. Сам же теперь пишу Вам для того, чтоб возвестить Вам свой немедленный отъезд в Любим. Теперь часов 6 утра, а часа через два еду. Я предполагал прежде ехать в Углич и оттуда проселком в Любим, нарочно сделав крюк, чтоб миновать Ярославль; но, получив приглашение от Муравьева повидаться с ним перед его отъездом в Петербург2 и давши ему еще прежде слово, не предполагав такого его скорого отъезда, я уже не еду в Углич, а еду отсюда прямо хотя не почтовой, но большой проселочной дорогой в Ярославль (86 верст), где пробуду сутки и потом отправлюсь в Любим по Вологодскому тракту.
   С последней почтой я послал Вам письмо Гриши. Несмотря на то, что он сердится на нас за советы, я счел нужным дать ему советы снова, чтоб он "не надоедал и не докучал бы слишком просьбами о себе". Нет ничего невыгоднее впечатления, производимого постоянными о себе докучательствами человека; знаю также, что м<инист>р этого в особенности не любит3. К чему, напр<имер>, было просить Кавелина? Его просьбы весу не имеют4 и совершенно лишние, способные только вызвать гримасу нетерпения, что я вообще и по себе знаю, когда и мне докучают беспрерывными просьбами об одном и том же. -- Поэтому и я отказался писать просительное письмо и вообще держусь того правила, что хлопотать о себе нужно с совершенною умеренностью. -- Но что касается до дел, так, вероятно, нет человека несноснее меня. Убежденный в пользе чего-либо, я раз 20 повторю и напомню одно и то же...
   Июнь не хорош. Истинного тепла нет, постоянный ветер, свежие ночи, -- все это должно было быть в мае, а не в июне. Нынче 20-ое июня. Ровно через месяц Ильин день, и вода дрогнет! Один месяц! Не знаю, когда мне придется писать к вам из Любима. Это такое захолустье, куда почта отправляется только раз в неделю; не знаю также, сколько времени я там пробуду; думаю, что не меньше двух недель. До 1-го июля адресуйте ваши письма в Любим, а с этого времени в Данилов. Бог даст, в конце июля увидимся.
   Прощайте, милые мои отесинька и маменька, цалую ваши ручки, будьте здоровы и бодры, обнимаю крепко Константина и всех милых сестер. Пальчикову кланяюсь5.

Ваш и проч. Ив. Аксаков.

   

79

   

1850 г<ода> июня 25, воскрес<енье>. Любим.

   Только что я приехал в Любим, как получил ваши письма, милый мой отесинька и милая маменька, от 20-го июня; почта приходит и отходит отсюда раз в неделю, а недели две пробыть здесь нужно. Выехавши из Мышкина во вторник, я в тот же день вечером добрался до Ярославля, где и оставался полторы сутки. -- Там открывается теперь одно прелюбопытное обстоятельство. -- Для следствия об оказавшейся шайке воров и грабителей назначена особая комиссия, в которую председателем прислан чиновник нашего министерства граф Стенбок1. В этом деле очень замешено старообрядчество и открывается совершенно новая, оригинальная и опасная секта, о которой до сих пор нигде не упоминается2. Граф Стенбок очень хороший человек, но мало знаком с религиозными вопросами, и потому все это время в Ярославле я занимался этим делом, и, вероятно, мне придется принять формальное участие во всем, что относится до раскола. При свидании, Бог даст, я расскажу вам все подробно: обстоятельство это любопытно и важно в высшей степени. Описание этого нового толка будет, по всей вероятности, поручено мне; по крайней мере, граф Стенбок написал об этом министру3.
   В начале июля Татаринов покидает Ярославль4, чтобы, побывавши на своей родине в Воронеже, ехать оттуда прямо в Петербург, где уже назначено ему место в нашем министерстве5. Он хочет заехать к вам в деревню, и я дал ему адрес. -- Я уже послал вам Гришине письмо, в котором он сообщает мне свои хлопоты о месте для меня. Писать министру я отказался. Желаю, чтоб ему напомнили обо мне, без особенной просьбы. Он должен дать мне место по одному напоминанию6. Точно, и я боюсь, что Гриша не помешал сам себе излишнею рьяностью, с которою ищет места7; боюсь, чтоб он не надоел всем этим господам, и писал ему об этом, несмотря на то, что он сердится за советы.
   Маленький городок Любим (впрочем, город старинный) лежит вне всяких почтовых и торговых трактов, невдалеке от костромской границы и Вологды. Городок тихий, мирный, бедный сравнительно с прочими городами Ярославской губернии, даже с Мышкиным, который объемом своим гораздо меньше Любима. Но Мышкин -- на Волге и населился выходцами из крестьянского торгового сословия, лучшего в губернии, самого предприимчивого, промышленного, трудолюбивого. В этом городке капиталистов больше, чем в Угличе, даром что в Угличе 10 т<ысяч> жителей, а в Мышкине, который всего 30 верст от него, -- 700. В Мышкине купцы богаты, имеют прекрасные дома, живут дружно между собою, и как по недостаточности городских доходов делается раскладка денежного сбора с обывателей, то общество здесь на деле, а не по форме только, тщательно поверяет доходы и расходы и определяет бюджеты города, ибо от того зависит большая или меньшая раскладка. Внутренней торговли нет почти никакой, и все купцы ведут оптовую торговлю. Одних яиц из Мышкина отправляют купцы в Петербург до 6 миллионов! Впрочем, и крестьяне всей этой стороны (большею частью гр<афа> Шереметьева) очень богаты и ведут большую торговлю. -- Все зависит от свойства людей, гораздо больше, чем от условий местности. Рядом с Мышкиным -- Углич, где мещане байбаки и сидни, оттого и бедны и занимаются присольничаньем, т. е. перекупкою. -- Я вообще замечаю, по крайней мере, здесь, в Ярославской губернии: чем старее город, тем менее предприимчивости и деятельности в жителях. Например, Ростов: почти все богачи в нем - приписные из крестьян, зато, проживая в Ростове, они ведут торговлю с Хивой, Персией, Китаем, Сибирью и торгуют постоянно вне Ростова, где нет торговли и где без ярмарки пребывающие на одном месте жители были бы совершенно бедны. Кто завел огороды в Ростовском уезде, когда ни почва, ни климат не благоприятствуют ему более, чем в Угличе, или в других местах? Крестьянин. -- Про Рыбинск и говорить нечего: это город совершенно новый, так же как и Мышкин. -- И странно, когда старые города беднеют, окружающие их села богатеют, изобретая новые промыслы... Так и Любим, город старинный, теперь очень беден, а про крестьян этого нельзя сказать... У Любима до 5000 десят<ин> земли. По количеству земли это 2-ой город в губернии. По совершенному беспорядку в пользовании этою землею от нее мало дохода и городу, и жителям: есть города, в которых, должно сознаться, опека правительства еще необходима, и Любим из числа их. Руководствуясь общими основаниями закона и инструкции, я приказал разделить эти земли (разумеется, не все) на правильные участки от 6 до 15 десятин и отдавать каждый участок с торгов, под пашню или сенокос: здесь многие мещане пашут. Так как Любим не на судоходной реке8 и не имеет особых источников промышленности, то мне бы хотелось привить здесь хоть земледелие -- в больших размерах и в усовершенствованном виде. Для этого надо было бы устроить образцовый или опытный хутор, где производить пробы. Напр<имер>, в Вологодском уезде многие крестьяне сеют рожь вазу9. Эта ваза может расти и здесь очень хорошо, и распространение ее здесь дало бы особенность городу, местный промысел, подобно зеленому горошку в Ростове. "Отчего же не заведете вы этого", -- спрашиваю я; "да так, нет привычки к этому, у нас не заведено, -- отвечают мне, -- а оно хорошо было бы"... А предприимчивых нет.--
   Любим довольно красиво расположенный город, на двух речках Уче и Обноре. Уча впадает тут же в Обнору, а Обнора верст за 20 в Кострому, а Кострома в Волгу. В водополь можно сплавлять легкие барки отсюда в Волгу, но это время продолжается недолго. И Уча, и Обнора шире Вори. Каменных домов всего 6; лес невероятно дешев, дрова березовые по 2 р<убля> 50 к<опеек> ассигнациями) сажень! Деревянное строение довольно чистенькое. Особенную физиономию этому городу дают невысокие стриженые березки, рассаженные по сторонам улиц вместо тротуарных столбиков. -- Может быть, в этом мирном уголке где-нибудь за светлым стеклом небольших окон расцветает в тиши какое-нибудь молодое прекрасное создание, -- так замечтался бы Константин, так пронесется вскользь и по мне мечтание, -- но мечтать мне некогда. Пора на почту. Прощайте, милые мои отесинька и маменька, будьте добры и здоровы, цалую ваши ручки, обнимаю милого брата Константина крепко и всех моих милых сестер. Ну что же Вера? Как она решилась?10

Ваш Ив. Аксаков.

   

80

   

1 июля 1850 г<ода>. Суббота. Любим.

   Только что отошла великолепнейшая из гроз нынешнего лета! Во время грозы было слишком 20 градусов тепла. И вчера, и третьего дня время было чудное, знойное, хотя и с ветром; зато тише и теплее вчерашней ночи еще не было ни одной. Впрочем, впечатление, производимое на меня полуденным зноем, безоблачным, пылающим небом сильнее с некоторой поры впечатлений теплой ночи, полусвета луны и т.п. -- Пожалеешь не раз, что не в деревне, что не можешь дать себя пожарить солнцу или освежиться купаньем в полдень! Тем не менее я загорел так, что не отстану и от вас, рыбаков и деревенских жителей. -- 29-го июня вечером получил я Ваше письмо, милый отесинька, от 26-го и при нем письмо Константина, которому я тем более был рад, что никак не ожидал от него такого прилива деятельности летом, в деревне, когда есть возможность целый день удить. -- Предупреждаю Вас, чтоб Вы более не писали мне в Любим, по получении этого письма, адресовали свои письма в город Данилов, который ближе к Ярославлю 37 верстами и на Вологодском тракте, по которому почта ходит два раза, а не 1 раз в неделю, как здесь. -- Отвечаю на Ваше письмо, милый отесинька. Неужели в Абрамцеве холоднее, чем здесь? До 8 градусов тепла здесь не доходило, да и вообще погода стоит прекрасная, только немного ветреная. Вы кушаете землянику, а мне опять, вероятно, не удастся съесть ни одной ягоды летом, как и прошлого года. Здесь доставать их трудно, т.е. покупкой. -- Неужели Вы опять оставляете за собою дом Орловского1, этот дом о разных температурах, дом, в котором комнаты, обращенные к полудню, невыносимо душны и где Ваш кабинет так высоко наверху? Видно, что квартиру Шидловского также не удалось Вам сдать2. Заставьте, по крайней мере, Орловского сделать более приличное и просторное помещение людям. --- Отчего у Вас оклеивают абрамцевский дом обоями, тогда как Вы, милый отесинька, в прежнем письме писали, что переделки дома не будет, потому что Абрамцево, вероятно, должно продаться?3 -- "Дженни Эйер"4 я не читал, а давно уж, но в нынешнем году, начинал читать другой английский роман -- Теккерея -- "Ярмарку тщеславия"5, который также не без достоинств. Вы и Константин спрашиваете меня: пишу ли я стихи? Решительно нет и ничего не написал. Характер занятий моих таков, что наполняет мои соображения поминутно. В должности обер-секретаря я мог покончить одно дело и приняться за другое, но здесь не так. Здесь беспрестанно думаешь: на все ли обращено внимание, все ли придумано к лучшему, нельзя ли сочинить каких-либо новых проектов для пользы города и проч. Мне бы хотелось, по окончании своего поручения, написать большую статью или записку о современном положении и значении городских общин в России6 и их отношениях к правительству, но не знаю, успею ли. -- Необходимым дополнением к этому труду было бы изложение истории внутренней жизни и администрации городов -- хоть с XVI-ro века, -- да где ее взять. Я начинаю думать, что у нас с XVI века до Екатерины городских общин не существовало7; если вечевой колокол и висел в Москве до чумы8, так зато и молчал по целым векам или же исправлял должность обыкновенного набата. Кроме исторических доказательств, я беру доказательства из современного характера старых и новых городов. Впрочем, эти вопросы серьезные, об них при свидании. Жалею только, что не имею ни времени, ни матерьялов для подробнейших исследований, а никто другой этим порядочно не займется, да и занимаясь, не поймет так, как поймет человек служащий9. Если ученые, живя в отвлеченном мире, вечно в своем кабинете, не могут понять практической, живой стороны административных вопросов, то как же им понять эту сторону темных административных вопросов старины? От этого и кажется Константину, что старинная администрация была превосходна10, что внутренние таможни между городами -- прелесть, верх финансовых соображений, что кормление воевод -- идеал справедливости! -- В Любиме я останусь до вторника или до середы будущей недели. Так, по крайней мере, мне хотелось бы. От этого городка веет особенною тишиною, так как в нем нет ни деятельной внутренней торговли, ни огромных капиталов. К тому же местоположение его чрезвычайно красиво. Я гуляю иногда по древнему валу крепости, на котором можно ясно различить следы древних круглых башен, ворот и т.п., хотя и обломков даже не осталось. Впрочем, официальность моего звания много мне мешает в прогулке. Приезд чиновника, да еще министерского, в этом городке составляет эпоху, а самый чиновник -- предмет невыносимого любопытства. Многие такие чиновники являлись ко мне с рапортами, до которых мне нет никакого дела и которые совершенно иного ведомства. Разумеется, рапортов подобных я не принимаю и очень хорошо знаю, что все это делается для того, чтоб потом рассказывать о своем посещении, толковать обо мне как о человеке знакомом и проч. Все это под конец становится несносно. Здесь есть обычай, что жители, т.е. - купчихи и мещанки сходятся по праздничным вечерам на площадь или лучше на зеленый луг: купчихи чинно прохаживаются, а мещанки (замужние и девицы) и даже мещане чинно ведут хороводы. Я не раз хотел идти на это сборище, но, заметив, что при появлении моем перестают петь, что купчихи вытягивают нижние губы, чтоб засвидетельствовать передо мною свое презрение к этому низкому мещанскому удовольствию, что все это начинает жеманиться, я уже не стал ходить туда. Вчера, работавши целый день, я часу в 11-м вечера пошел прогуляться по валу и, возвращаясь домой, видел, как кабаки, в которых раздавались песни и горел огонь, мгновенно стихли и затворились, а когда я прошел, то вновь появились и огонь, и песни!
   Впрочем, на нынешней неделе покой г<орода> Любима был прерван еще двухдневной ярмаркой. Это что-то даже меньшее, чем ярмарки в торговых больших селах Ярослав<ской> губернии, но как бы то ни было, город оживился. Ярмарки для простого народа -- гулянье, бал. Посетители все были крестьяне и крестьянки, которые упросили своих мужей, отцов и братьев взять их с собою. Мужья, отцы и братья сами торгуют и гуляют, а женщины в этом чаду - шума, крика, песен, брани,-- музыки, пестроты, толкотни -- ходят и смотрят с таким же упоением, какое производит на наших женщин и бал в разгаре или в конце. -- Каково было мое удивление, когда середи этой пестрой, пьяной физически и нравственно толпы, середи гула ругательств и возгласов и взаимных нежностей обоих полов увидал я священника с крестом, святой водой и причтом; он пробирался в каждую лавчонку, шалаш, палатку, подлезал под каждый навес, давая цаловать крест пьяному торговцу и собирая таким образом деньги. Мало того -- он обошел и кабаки! Это было после обеда. Хороши, нечего сказать! Само собой разумеется, что все это ярмарочное бесчиние означало Господний праздник, по обычаю русского народа... (29 июня)11.
   Прощайте, милый мой отесинька и милая моя маменька, если только Вы в Абрамцеве, милая маменька. Цалую ваши ручки. Будьте здоровы. Обнимаю Константина и всех сестер; что же вы ничего не пишете об Олиньке?
   Константину не отвечаю потому, что некогда, и потому, что еще все я не потерял надежды увидеться с вами в конце нынешнего или в начале будущего месяца.

Ваш Ив. А.

   
   P. S. Меня с Каролиной К<арловной> жесточайшим образом выругали в "Петерб<ургских> ведомостях", объявив, что стихи наши перед ростопчинскими не имеют ни малейшего достоинства12.
   

81

   

Г<ород> Данилов. Июля 9-го 1850 г<ода>. Воскрес<енье>.

   Ваше письмо от 3 июля я получил перед самым своим отъездом из Любима в Данилов, куда и приехал в пятницу 7-го июля. В Любиме я пробыл дольше, чем предполагал, не знаю, пробуду ли здесь дольше предположенного, а предположено остаться здесь неделю или нлкак не более 10 дней. Из Данилова отправлюсь в Ярославль, и если министерского предписания еще не получено, то скачу далее в Ростов, где осмотрю Поречье и, может быть, проеду в Иваново, а оттуда к вам. Итак, недели через две с половиной вы можете меня ожидать.
   Поздравляю Вас, милая моя маменька, и Вас, милый отесинька, и тебя, милый брат и друг Константин, и вас, милые сестры, с днем именин 11-го июля. Милую Олиньку также поздравляю. У нас теперь в семье три именинницы1. -- В Данилове я нашел к себе письмо от Алекс<андры> Осиповны. Она пишет, что уже уведомила вас о том, что слух о Клушине неоснователен2, что следствие над ее мужем кончено и теперь начинается ревизия, что Гоголь, вероятно, поселится на Афонской горе и там будет кончать "М<ертвые> души" (как ни подымайте высоко значение искусства, а все-таки это нелепость, по-моему: середи строгих подвигов аскетов он будет изображать ощущения Селифана в хороводе и грезы о белых и полных руках3 и проч.). Пишет она также, что собирается съездить к Троице и заехать к нам в Радонежье4 и к Путятам5, что Константин монах без подвигов монашеской жизни и что ему некуда девать своих физических и нравственных сил6. Кажется, с Самариным она примирилась7, по крайней мере, она излагает свое письмо к нему... Вообще же письмо ее местами очень умно, местами очень скучно нравоучительным резонерством и текстами из Св<ященного> писания.
   Данилов зажиточнее и больше Любима, но он единственный безводный город в Ярославской губернии. Правда, вплоть за городским валом протекает или пробирается по болотам речка Пёленда, но это ручей, величаемый речкою. -- Особенностей город этот никаких не представляет: он основан Екатериной и главный предмет его торговли холст, скупаемый в уезде у крестьянок.
   Даст Бог, скоро увидимся. Прощайте; с будущей почтой напишу, может быть, еще. Будьте здоровы, цалую ваши ручки, обнимаю всех сестер и Константина.

Ваш Ив. Акс.

   

82

   

<7-го августа 1850 года. Ярославль.>1

   Хотел писать вам большое письмо, милые мои отесинька и маменька, но не успел и большое письмо откладываю до следующей почты. Я приехал в Ярославль вчера в 4 часа. Дорогой я встретил по Ярослав<ской> губернии сильную деятельность, страшную суматоху... Причиною путешествие великих князей Николая и Михаила Николаевичей. Их отправили путешествовать по России, и так как они завтра или послезавтра должны быть в здешней губернии, о чем дано знать несколькими эстафетами, то все мечутся, как угорелые. Почтовых лошадей согнали со всех станций в те места, где великие князья проедут, а вместо почтовых взяли обывательских (натуральная земская повинность). Обывательских лошадей взято 1474, и как все это делалось в несколько дней, то можете вообразить, как велика должна была быть деятельность. Я читал маршрут велик<их> князей: в Мологе обед, в Рыбинске ночлег, в Угличе обед, в Ростове ночлег, в Ярославле обед и, кажется, в Костроме ночлег. Таким образом совершится знакомство с Россией и остальных двух сыновей государя!........
   Вчера вечером (я остановился в гостинице) я поспешил узнать насчет своего назначения в комиссию2. Никакого сведения из министерства. Я предполагал ехать нынче в Ростов, но Бутурлин не в состоянии ни думать, ни действовать и просил меня отсрочить свидетельство казарм до окончания всей этой суматохи, что будет не раньше понедельника. Я уже приходил в отчаяние, потому что жить в трактире неприятно и дорого, квартир ввиду нет, а на казенную квартиру, где помещена комиссия, переезжать я не имею права, но сейчас гр<аф> Стенбок получил письмо от Муравьева3, который пишет, что я уже назначен членом комиссии. А мне сию минуту принесли с почты объявление о полученном из Петербурга секретном пакете: вероятно, это самое и есть предписание, я еще не успел получить его с почты. Что же касается до письма Надеждина, то предложение его заключается в том, не хочу ли я взять на себя проверку цифр о числе раскольников, представляемых губернатором. Он пишет, что м<инист>ру4 давно хотелось сделать это в какой-либо губернии, т.е. сличить официальные сведения с неофициальными, И Надеждин предложил поручить это мне; м<инист>р велел спросить наперед меня, а я положительно отказываюсь. Для этого необходимо разъезжать вновь и не только по городам, но по уездам; к тому же верных сведений о числе иметь невозможно, если не употреблять в дело вовсе официальных путей, а м<инист>р хочет, чтоб это было секретно от губ<ернато>ра. Да и самый вопрос этот не так важен; есть много скрытных и двоедушных раскольников, которые числятся православными, важнее всего общее значение и характер раскола. -- Следовательно, я отказался, тем более, что это требовало бы особенных многосложных занятий, а с меня будет и моих. -- О деньгах он ничего не пишет, а говорит, что это послужит к расширению моих вещественных средств. Впрочем, не видно, чтоб он знал о моем назначении в комиссию.
   Сейчас отправлюсь на почту, потом обедать к Андрею Оболенскому5. Лето для меня кончилось!
   Прощайте, милые мои отесинька и маменька, до следующей почты! Что-то делается у вас? Чем все порешили?6 Будьте здоровы и наслаждайтесь летом. Цалую ваши ручки, обнимаю милого друга и брата Константина и всех моих милых сестер.

Ваш Ив. А.

   

83

   

1850 г<ода> авг<уста> 7-го. Ярославль. Понедельник.

   Вчера поутру получил я письма ваши, милый мой отесинька и милая маменька. Слава Богу, что вы все по-прежнему, боюсь только, чтоб Олинькино нездоровье не помешало отъезду Веры1. - Бестолково, суматошно и глупо провел я все эти дни. Приезд великих князей, ожидание их и приготовления к приему до того скружили головы всем, начиная от Бутурлина до последнего чиновника, что все дела остановились. Вел<икие> кн<язья> приехали только вчера вечером и едут завтра поутру. По этому случаю я должен был отложить поездку свою в Ростов, но думаю отправиться туда послезавтра и пробыть там дня три. Еще не успел втянуться в работу, еще не совсем устроился, и это бестолковое положение сердит меня. От м<инист>ра я получил предписание принять участие во всех занятиях комиссии2 как член ее, но в особенности заняться тем, что имеет связь с расколом. На этом основании я и переехал в верхний этаж дома, занимаемого комиссией и где внизу живет гр<аф> Стенбок, с которым мы большие приятели и имеем общий стол. Деятельного участия в занятиях комиссии я еще не принимал, потому что еще читаю дело. Признаюсь, мне этого не хотелось, т.е. участия во всех занятиях комиссии: с этим сопряжено много неприятностей, Напр<имер>, обыски, допросы и пр. и пр.
   Вчера Вы приобщались, милый отесинька. Поздравляю Вас. Хоть Вы и говорите, что я увез жаркое время, но погода все еще хороша; вчера же ночь была чудесная, и уженье Ваше, прерванное говеньем, может снова восстановиться. Но где? Только в двух местах: Василеве и Алексеевском бачаге. А что грибы? -- Вы жалеете, что я не догадался взять место в почтовой карете, но сожалеть не о чем: и дороже, и позднее приходит. Грише буду отвечать с следующей почтой: я не хочу место чиновн<ика> по особ<ым> поруч<ениям> при хоз<яйственном> д<епартамен>те и добиваюсь только места чин<овника> по особ<ым> пор<учениям> при м<инист>ре. Хотя Вы, милая маменька, и приписали мне в письме из Москвы, но до осмотру дома Алальминского3. Интересно мне знать Ваше мнение о доме после осмотра.
   Помню, что в последнем письме я обещал сообщить вам разные подробности, но какие и о чем, теперь совсем забыл, так что решительно не знаю, о чем и писать. Этому причиной дурное расположение духа. Если б вы знали, какое болезненное впечатление производят на меня эта суетня, скакотня в мундирах, беспрестанные рассказы и анекдоты, звон в колокола, крики "ура" и т.п. А при этом мысль о множестве предстоящих дел, из которых многие скучны или неприятны, мысль о том, что не успеешь заняться ни "Бродягой", ни тем, чем бы именно хотелось4, а тут и прекрасная погода с голубым небом. -- Таким образом, лучше всего закончить письмо. С следующей почтой надеюсь получить от вас более обстоятельные сведения о решении Веры и маменьки5. Прощайте, милый мой отесинька и милая моя маменька, дай Бог, чтоб вы были все здоровы и бодры и скорее бы порешили свои недоумения. Милого брата и друга Константина крепко обнимаю, милую Веру и всех милых сестер цалую. Торт еще вкушается и поныне6.

Ваш Ив. Акс.

   

84

1850 г<ода> августа 14-го. Понедельник. Ростов.

   Вот, наконец, я и в Ростове, милые мои отесинька и маменька, а вы опять не побывали здесь нынешним летом!.. Ваше последнее письмо, милый отесинька, навеяло на меня сильную грусть, потому что оно и по содержанию, и по тону своему очень грустно. Опять расхворалась бедная Вера, опять даром прошло для нее лето, опять расстройство и хлопоты и неизвестность... Я не понимаю, почему вы не получили в срок моего первого письма. Запечатано оно было действительно не моею печатью, а печатью хозяина гостиницы, потому что мои вещи были не разложены. В прошедший четверг я не успел вам написать, да и это письмо пишу усталый и невыспавшийся. Из Ярославля я выехал в два часа ночи и поутру ныне приехал в Ростов. Хотя вы и говорите, что началась осень, однако нынче ночь была совершенно летняя и вообще вечера лучше и даже теплее дня. Вчера и третьего дня, часов в 10 вечера я, гр<аф> Стенбок, Оболенский1 и нек<оторые> другие катались на лодке по Волге и, несмотря на эту массу воды, не чувствовалось никакой сырости. А нынче день довольно холодный, ветреный и пасмурный.
   Петру Вас<ильевичу> Хлебникову я отдал вашу наливку, и он вам очень, очень благодарен; наливку однако ж он не велел раскупоривать до какого-нибудь торжественного случая. Он приглашает всех вас, если вы приедете в Ростов, остановиться у него в доме. Великие князья останавливались также у него2 и подарили ему бриллиантовый дорогой перстень, а он поднес им записку о монументальных древностях Ростова. Как в это время, за отсутствием головы, он правил его должность, то весьма ловко, умно и искусно сделал прием великим князьям. В поданной им записке слегка коснулся он того, что древности Ростова рушатся по причине бесконечного формализма, связавшего всем руки, и что государь одним словом может поправить дело. Не знаю, что из этого выйдет. Он поднес также великим князьям на серебряном подносе свежего зеленого горошку и очень было этим озадачил их, но, разумеется, сейчас же и объяснил значение зеленого горошку для Ростова3.
   Я еще со многими своими знакомыми и не успел видеться в Ярославле. С Татариновым виделся на другой день приезда, и с тех пор он ко мне не являлся. Я думаю, ему совестно. Он действительно, отбросив все занятия по профессорской должности и не имея еще другой, от нечего делать, от скуки и тоски, говорят, очень стал пить, не то что запоем, а так, в обществе черт знает из кого составленном и вообще живет самою пошлою жизнью. Так как он переменил квартиру и адреса новой не знаю, то и не могу сам его отыскать.
   Я все еще не могу наладиться, все еще не доволен собою, все как-то ленюсь, хотя работаю очень много. Работа теперь довольно утомительная, потому что имеешь дело с живыми людьми. Я попросил бы вас повозиться с каким-нибудь бродягой, который на все вопросы: откуда он, где был за день до поимки, как зовут и проч. отвечает: знать не знаю и ведать не ведаю. Впрочем, большею частью после 5 или 6-часового допроса, когда раз 40 предложат ему один и тот же вопрос или дадут с кем-либо очные ставки, он мало-помалу делает сознание. Но все это очень утомительно, и время идет бестолково. Так, вчера мы сели обедать только в 7 часу вечера, а обыкновенно в 6-ть; относительно раскольников новой секты я должен заметить, что они большею частью мошенники. Изо всех виденных мною только один чистый фанатик, святой жизни человек, "раб Христов" Яков Федоров, который обрадовался своей поимке, думая, что его будут истязать за имя Христово; остальные почти все воры, разбойники, пьяницы и развратные люди. Это отзыв не наш, а соседних жителей. -- Еще не отыскал я их рукописных сочинений в защиту их учения, а это было бы важно. Знаю, что они поморской, филипповской и федосеевской сектам4 ставят в упрек, во 1-х, то, что они, т.е. последователи этих сект, живут под записью, тогда как эти христиане исключаются из списков как беглые; во 2-х, что они имеют паспорты и платят подати; в 3-х, что живут в домах; в 4-х, что живут спокойно и не "одержимы страхом". Не спорю, что эта секта могла сама по себе искренно и самостоятельно развиться, но и для мошенника нельзя лучше выдумать. Он беглый, он бежал из полка или с каторги или потому, что совершил преступление, -- и звание беглого освящает, а осуждает состоящих под записью. Он естественным образом не может иметь паспорт и проклинает паспорт; он не может платить повинностей и оправдывает себя в этом; у него нет дома -- он говорит, что и не надо иметь дома, что грех иметь дом, и делает из укрывательства беглых священную обязанность. Он разорвал мир с обществом и осуждает других, которые с ним в мире и не одержимы страхом, как он. -- У них свои кресты на шее, по которым можно сейчас узнать принадлежащих к их секте.
   У Соловьева есть рукопись, мне принадлежащая: "Челобитная раскольничья"5, возьмите ее у него, пожалуйста. Также возьмите у Кольчугина книжки о духоборцах6, которые я велел ему для себя заготовить, и пришлите ко мне.
   Прощайте, милые мои маменька и отесинька, будьте здоровы и бодры. Дай Бог, милая маменька, чтоб Ваши хлопоты были успешны!7 Цалую вас, мои милые больные Вера и Оличка, цалую всех моих милых сестер, Константина обнимаю, А<нне> С<евастьяновне> кланяюсь.

И. А.

   

85

   

21 авг<уста> 1850 г<ода>. Ярославль,

понед<ельник>.

   Что это значит, милый отесинька и милая маменька, что с последней почтой я не получил ваших писем? С предпоследней почтой писем от вас я и не ждал, потому что знаю ваше намерение писать только один раз в неделю. Здоровы ли вы? Что Вера, что Олинька? Дай Бог, чтоб тут не было другой причины, кроме самой обыкновенной: пропущен день почты, некого было послать и т.п. -- Теперь стану ждать четверга.
   Последнее письмо я писал вам из Ростова, откуда во вторник вечером и выехал. Там только и толков, что о пребывании великих князей1. Хлебников написал об этом чувствительную статью, и еще какого-то купца усердие подвигло на то же. Воротясь в Ярославль, я узнал, что уже напечатано в приказах о назначении сюда вице-губернатором Богданова2, чиновника по особ<ым> поруч<ениям> при м<инист>ре. Сколько мне известно, этот господин получал жалованье, а потому я, нимало не медля, написал письмо к Гвоздеву3 (директ<ору> д<епарамен>та общих дел), прося его, в случае, если место никем не занято, доложить м<инист>ру о желании моем иметь это место. Письмо вовсе не носит характера просительного и написано, кажется мне, с достоинством.
   Могу сообщить вам приятную новость об угличском колоколе4. На днях получен указ из Синода в здешнюю консисторию, где прописано отношение министра вн<утренних> дел к обер-прокурору Синода. В этом отношении м<инист>р пишет: "Граждане г<орода> Углича в присланной ко мне просьбе изъяснили, что, зная по устному преданию от предков их, что древний колокол, возвестивший угличанам 15 мая 1591-го года о смерти св<ятого> благоверного царевича Дмитрия, подвергся ссылке в г<ород> Тобольск, в котором находится и ныне, при церкви Всемилостивого Спаса, и дорожа родными древностями, они желали бы иметь тот колокол у себя, почему и просили о возвращении его в Углич на их счет. По всеподданнейшему докладу моему сказанной просьбы государь император высочайше повелеть соизволил: "удостоверясь предварительно в справедливости существования колокола в г<ороде> Тобольске и по сношении с г<осподином> обер-прокурором св<ятейшего> Синода просьбу сию удовлетворить". Почему наш м<инист>р вошел в сношение с тобольским архиепископом Георгием, который объяснил, что в архиве тобольского кафедрального) собора нет никаких письменных достоверных документов о том, когда и от кого этот колокол в Спасскую церковь получен, с чьего распоряжения он был после того перемещен на Софийскую колокольню, с которого времени до 1837 года находился без одного уха (в этом году ухо приделано) и когда именно вырезана на колоколе надпись: "сей колокол, в который били в набат при убиении благоверного Димитрия царевича, в 1593 г<оду> прислан из г<орода> Углича в Сибирь, в ссылку, во град Тобольск, к церкви Всемилостивого Спаса, что на торгу, а потом на Софийской колокольне был часобитным, весу в нем 19 пуд 20 фунтов". А в кратком показании о сибирских воеводах, писанном в тобольском архиерейском доме 1791 года и печатанном в Тобольске 1792-го года, сказано: "в 1593 году прислан был в Тобольск в ссылку колокол без уха, в который били в набат, как Димитрию царевичу на Угличе сделалось убиение, ныне же на Софийской колокольне набатный". Все это было передано министром обер-прокурору, который, в свою очередь, предложил о том Синоду, а Синод предписал Евгению: "собрать самовернейшие справки, неизвестно ли епархиальному начальству или духовенству г<орода> Углича чего-либо положительного о том колоколе". Евгений же предписал о том угличскому духовенству. А я прописываю все это в подробности для того, чтоб Константин мог сообщить это нашим известным археологам и просить их: не знают ли они сами, не имеют ли более достоверных известий о колоколе; если имеют, то пусть сообщат Константину, Константин мне, а я Евгению. Очень может случиться, что какой-нибудь Ундольский или Забелин или Беляев5 владеют какими-нибудь сибирскими документами, относящимися к той эпохе. Как-то странно видеть все эти ученые розыскания под формою указов и рапортов, но тем не менее я очень рад этому. Пожалуйста, милый брат и друг Константин, если у нас все слава Богу, в обыкновенном порядке, не поленись это сделать. -- Евгения, со времени приезда своего, я еще не видал: от дел комиссии я свободен только утром до 9 часов и поздно вечером. Кстати: если Константин увидит Соловьева, то пусть возьмет у него "Челобитную", рукопись раскольничью, которую Соловьев у меня взял для переписки.
   Сейчас получил от Серебренниковых новое письмо6, в котором они пишут, что угличское духовенство уже послало свой ответ архиерею, представив в доказательство: 1) местное, глубоко укоренившееся предание; 2) место из Сибирской летописи, напечатанной в вивлиофике7; 3) 245 примеч<ание> к X тому истории Карамзина8. Поеду непременно к Евгению хлопотать по этому делу.
   Нынче совершенная осень: холодно и дождь моросит непрестанно; смеркается рано, уже приходится работать и при свечах... Грустно, очень грустно. -- Прощайте, милый отесинька и милая маменька, будьте здоровы, дай Бог, чтоб все у вас было благополучно; цалую ваши ручки и крепко обнимаю своих милых сестер. Только странно, что никто не написал мне письма в течение недели. Константина крепко обнимаю.

Ив. А.

   

86

   

Августа 24-го 1850 г<ода>. Яросл<авль>.

Четв<ерг>.

   Ну, слава Богу, наконец, получил я ваши письма, милый мой отесинька и маменька! Просто верить не хочется! Неужели отъезд Веры состоялся?...1 Не получив на прошедшей неделе писем от вас, я уже начинал очень беспокоиться; поспешно распечатал письмо и вижу маменькину записку по возвращении из Подольска! Дай Бог, чтоб эта поездка совершилась благополучно; признаюсь, мне было весело прочитать это известие. Только каково-то Вам, милый мой отесинька, одному теперь, без Константина2 и без маменьки, если маменька еще в Москве; каково-то Вам, милая моя маменька, теперь, при хлопотах о доме, с беспокойством о путешествующих. Подлинно, как говорите Вы, Вы сами теперь сердцем путешествуете во все 4 стороны: Киев, Москва, Абрамцево, Ярославль и Петербург сменяются друг за другом в Ваших мыслях3. Как я рад за Надичку и жалею, что Марихен не поехала, ну да она еще успеет побывать в Киеве и в другой раз. Если Константину и неприятна эта поездка, то, верно, он сумеет пересилить себя и не показывать этого Вере; впрочем, я надеюсь, если попадет он на какое-нибудь важное для него открытие (что для него и нетрудно), то он станет повеселее. Как Вы с ним расстались, милый отесинька? Сделайте одолжение, напишите мне все подробно: заезжали ли они к Горчаковым4, как намерены ехать, прямо ли, не останавливаясь, с ночевкой ли, кто да кто поехал из людей5, все, все подробно. Можно ли им писать туда и куда именно адресовать? Как Вы распорядились насчет писем? Всего лучше, если Вы будете присылать их письма. Как мне досадно, что я теперь не с Вами, милый отесинька; как было бы кстати быть мне теперь при Вас вместо Константина. И как нарочно наступила осенняя сырая погода!
   Что касается меня, то я просто боюсь увязнуть здесь в делах. Работы столько, что конца не видишь. Теперь я вовсе не занимаюсь прежним своим поручением по городскому хозяйству, и оно остается неконченным, а департамент подбавляет к нему все новые работы. -- Мое время теперь все почти исключительно занято делами по комиссии. Человек до 100 подсудимых, разные хитросплетения, запутанность -- все это надолго продлит работу. Несколько шаек воров, разбойников и конокрадов составляют эту новую секту. В предписании ко мне министра именно сказано, чтоб я обнаружил связь учения раскольничьего с преступлениями и влияние его на народную нравственность. Следовательно, и в комиссии два предмета: гражданские преступления и раскол с его догматической и историческом стороной. Сверх того мы же производим следствие о некоторых здешних чиновниках, покровительствовавших всему этому злу, любимцах губернатора (который, разумеется, не верит, чтоб они были мошенники) и могущественнейших плутах всей губернии, перед которыми все трусят и подличают. Одного мы уже посадили под арест, завтра посадим другого. Все это возбуждает против нас страшный гнев губернских мошенников.
   Прощайте, милый отесинька и милая маменька, буду писать вам с следующей почтой. Благодарю Вас, милая моя маменька, за исполнение моих поручений6. Путешествия в Бухару я никакого не заказывал Кольчугину7. Он, верно, ошибся. Дай-то Бог Вам поскорее покончить с квартирой!8 Хотелось мне написать и в Москву, на всякий случай, если маменька там, но не успею, и потому прошу Вас, милый отесинька, переслать это письмо к маменьке в Москву. Не грустите и будьте бодры. Цалую ваши ручки, всех сестер обнимаю, а милую Оличку и Соничку благодарю за приписку. А<нне> Сев<астьяновне> мое почтение.

Ваш Ив. А.

   Вы, пожалуйста, не сердитесь, что со времени моего возвращения из Москвы письма мои все пишутся так бестолково. Мыслей не сведешь и не имеешь досуга заняться письмом как следует, особенно потому, что следственная часть не терпит остановок.
   

87

   

28-го августа 1850 г<ода>. Ярославль.

Понед<ельник>.

   Вчера поутру получил я ваше письмо от пятницы, милый мой отесинька и милая моя маменька. Маменька, верно, опять уехала в Москву! Какое несчастие с этими домами! Я думаю, впрочем, что нанимать дом на какой-нибудь месяц и перевозить туда Олиньку едва ли будет удобно: сколько хлопот при всякой перевозке, да для Олиньки необходимо и ухичивать всякую новую квартиру1, как бы хороша она ни была. Не знаю, чем кончатся все ваши хлопоты. Хорошо бы, конечно, иметь собственный дом, но для этого нужна вдруг большая сумма денег, которую занимать, с платою за нее процентов, нет никакой выгоды. Что сделалось с милой Марихен? Как ее здоровье и отчего она захворала? Что у нее: лихорадка или другое что?
   Вы не пишете, была ли сама Вера у Хомяковых и виделась ли с ними2, а также, в каком расположении духа едет Константин3. Как жаль, что стоит такая гнусная, осенняя погода: она отнимет у них всю возможную прелесть путешествия, все, чем бы еще они могли наслаждаться при разлуке и беспокойствах.
   Из министерства не получаю ни награды, ни назначения на место. Грише я точно писал, что если нет никакой возможности получить штатное место чиновн<ика> по особ<ым> поруч<ениям> (с жалованьем) при м<инист>ре, то я согласен буду взять такое же место собственно при хозяйств<енном> д<епартамен>те.
   Вчера виделся я с Татариновым. Кажется, теперь проводы и прощанья кончились, и он скоро едет. Не знаю, заедет ли он к вам теперь, так как Константина нет в деревне. Виделся ли Константин с Самариным перед отъездом?4
   Я уже писал вам, кажется, что теперь все мое время занято делами по комиссии, а отчет по городскому хозяйству я буду писать после. Лучше прежде всего разделаться с комиссией, которая не может, да и не должна долго продолжаться. Познакомившись теперь хорошо с следственною частью (это не то, что судебная, где рассматриваются готовые дела), я дал себе зарок впредь ею никогда не заниматься, исключая разве дел о притеснениях со стороны помещиков. Сколько подлого, оскорбительного и огорчительного в этой части. Не говоря уже о том, что вы целый день возитесь с мошенниками, ворами, разбойниками или с упрямыми обманщиками, лицемерами-раскольниками, вы должны состоять в дружеских отношениях с сыщиками, которые дают себе брить головы и подсаживаются к арестантам, вступают сами в шайку воров, чтобы предать их и т.д. Вы обязаны производить внезапные обыски, будить ночью спящих, пытать, не физическою, конечно, но нравственною пыткою допроса, сбивать в показаниях обвиняемых, давать очные ставки отцу с сыном, дочери с матерью и т.д. Все это так неприятно и так способно, кажется, очерствить душу, что я, ложась спать, берусь за какой-нибудь роману чтоб почувствовать себя еще способным к другим ощущениям и интересам!.. Прощайте, милый мой отесинька и милая моя маменька, будьте, сделайте милость, бодры и здоровы, цалую ваши ручки и всех моих милых сестер. Да что же, Марихен, выздоравливаешь ли ты? А<нне> С<евастьяновне> кланяюсь.

И. А.

   

88

   

31 авг<уста> 1850 г<ода>. Четв<ерг>.

Ярославль.

   С каким удовольствием прочитал я письма наших путешественников, присланные мне Вами из Москвы, милая, моя маменька; очень, очень Вам благодарен за то, что Вы мне их прислали. Желал бы получать и последующие письма. Я отсылаю их на имя отесиньки в Абрамцево. Как грустно, милая маменька, что в это-то время Вы должны жить розно с отесинькой. Когда же кончатся эти поиски домов? Хотя на дворе стоит и ясная осень, но морозы утренние и вообще холод воздуха вообще очень, очень ощутительны. Если б не совестно было, я бы даже решился протопить у себя. Что, милая Оличка, топит ли она свои комнаты и вообще как она себя чувствует? -- Вера черезчур уже нежится в дороге; а я уверен, что некоторое стеснение было бы ей вовсе не вредно, а не стесняться вовсе ей стыдно, когда брат приносит ей такую жертву. Ведь это подлинно жертва1. Ужас берет при одной мысли о подобном путешествии, совершенно противном мужской натуре. Как я радуюсь в душе за Надичку! Как мило она ведет свой рассказ и как бы я желал им написать, если б знал, куда адресовать. Я не думаю, чтоб они поехали далее Орла. Хорошо ехать по шоссе, которое идет только до Орла, но ехать по обыкновенным нашим дорогам осенью не по силам Веры2. --
   Я хотел было посылать это письмо в Москву, прямо к Вам, милая маменька, но потом рассудил, что лучше адресовать его в Абрамцево, откуда оно дойдет к Вам почти в одно время с письмами, разносимыми почтальоном. Ну что, милый отесинька, скучаете Вы? Я думаю, что скучаете, потому что уже осень вступила в свои слишком ранние права. Какой холод! Пропала вся прелесть, нет тепла, жизнь побивает морозом. Очень мне грустна осень. Теперь, когда мне некогда даже вспоминать о том, что я когда-то писал стихи, когда я вращаюсь в самой скучной, грязной действительности, дохнуть теплым воздухом, взглянуть на небо и заглядеться на минуту, почуять жизнь природы было бы для меня целительным средством, высоким наслаждением. Но когда, взглянув в окно, я вижу траву, побелевшую от мороза, и застывшую грязь, сердце мое съеживается еще более и к грусти о себе прибавляется еще грусть о природе. Удите ли Вы, по крайней мере, милый мой отесинька, где и когда именно, как выражаемся мы часто в вопросных пунктах. Я думаю в следующий раз написать обстоятельнее и побольше к вам, а теперь схожу вниз предлагать опять вопросные пункты арестованному нами при комиссии бывшему земскому исправнику Любимову.
   Прощайте, мой милый отесинька и моя милая маменька. Посылку вашу (челобитную) я получил. Что здоровье Марихен? Цалую ваши ручки, обнимаю и цалую всех моих милых сестер. Будьте бодры и здоровы. А<нне> С<евастьяновне> кланяюсь.

Ваш Ив. А.

   Письма посылаю3.
   

89

<Письмо Сергею Тимофеевичу Аксакову>.

   

4 сент<ября> 1850 г<ода>. Яросл<авль>.1

   Писать мне некогда и для развлечения посылаю Вам, мой милый отесинька, письмо Гриши2. Цалую ваши ручки, а также и ручки милой маменьки, если маменька в деревне. На днях, может быть, заедет к вам Татаринов. Примите его ласково. Он расскажет вам обо мне. До следующей почты.

Ваш Ив. А.

   Сестер всех цалую.
   

90

11 сентября 1850 г<ода>. Понед<ельник>. Ярославль.

   Вчера получил я два письма: одно от Вас, милый отесинька, другое от Вас, милая маменька, с письмами наших путешественников из Севска. Как медленно они едут! Если они не поедут скорее, то едва ли воротятся в Москву к 20 сентября. От Севска до Киева еще очень много езды, а чем дальше в осень, тем хуже будут и дороги. Больше всех удовольствия поездка доставит Надичке, со днем рожденья которой (14-го сентября) я вас всех поздравляю; но удивляюсь Константину, что он так мало извлекает добра для себя1 собственно из той участи, которой он по необходимости покорился. День, проведенный им в Дмитровске, давал возможность ему походить, посмотреть, потолковать в городе и в окрестностях. -- Он мог бы даже успеть в этот длинный досуг написать письмо несколько пространнее и подробнее того, которое он прислал из Севска. Зато благодарен я Наде, которая очень обстоятельно и плавно повествует; досадно, что она не может иллюстрировать свое путешествие2 и что Константин помешал ей рисовать. --
   Приближаются все наши сентябрьские праздники3, и вам придется провести их врозь с Константином и именинницами. Я бы желал, по крайней мере, чтобы Вы, милая маменька, провели все это время в деревне. Если ни один дом раньше 1-го октября не сдается, то нечего и хлопотать, тем более что для Олиньки приискано помещение. Мне не пишут, как маменька находит теперь дом Орловского и не думает ли его нанять. -- Вы пишете, милый отесинька, что Вера 30 августа должна приехать в Киев, а нынче или завтра выехать оттуда. Едва ли в 5 дней доедут они в Киев из Севска! В каком маленьком обществе Вы теперь живете, милый отесинька. Хорошо, что грибы и уженье Вам не изменяют. Что это делается с Марихен? Ей бы следовало воротиться и выздороветь к праздникам. Главное в том: как действует на нее эта лихорадка и не изнуряет ли? --
   В прошедшую субботу ездил я с гр<афом> Стенбоком и Оболенским4 в Великое Село, на выставку сельских произведений и ярмарку, верстах в 25 от Ярославля. Это село принадлежит помещикам Яковлевым и подлинно Великое Село. В нем 600 домов, из которых 200 каменных. Оно знаменито производством холстов и полотен. Действительно, великосельские полотна считаются лучшими, и государь приказал покупать для себя только эти полотна. Впрочем, это сделано государем только в видах покровительства этой промышленности, потому что в сущности голландское полотно и дешевле и лучше. Самое лучшее великосельское полотно на 12 голландских рубашек стоит не дешевле 100 р<ублей> серебром, но оно никогда не имеет прочности голландского. Этим промыслом занимаются собственно женщины, а мужья торговлей и другими промыслами. Это село, с одной стороны, производит приятное впечатление своим богатством и бодрою, умною деятельностью, с другой стороны, поражает вас неприятно отсутствием всякого сельского характера и фабричным нарядом крестьян. После недавно бывшего пожара село стало строиться по плану, и каменные дома построены точно так, как в Петербурге, т.е. дом к дому. В селе несколько улиц и площадей и 3 церкви. Оно замечательно также красивостью своих обитателей. Великосельские женщины считаются типом ярославской женской красоты. И действительно, нет ни одной безобразной женщины: все -- кровь с молоком, румяны, дебелы, довольно хорошего роста и с плохими косами, с прекрасными бровями и большею частью в немецких платьях. Впрочем, здесь еще весьма употребителен следующий костюм: юбка, фартук и курточка или кофточка, называемая и всеми крестьянками, даже спензер\ Каково! Выставку мы почти не застали, потому что комитет распорядился переменить сроки, а мы этого не знали. Многие крестьяне получили награды за полотна свои и другие сельские произведения; впрочем, разнообразия в произведениях, говорят, было мало: лучшие произведения были полотна и какие-то семена ячменю. Надобно сознаться, что выставка, сколько я заметил, поощряет крестьян. -- Народу было тысяч 10, если не более. Все власти присутствовали там же. В день нашего приезда происходило только состязание крестьянских лошадей, но это глупость; заставляют лошадей крестьянских скакать в телеге, в одиночку, в оглоблях. Очень нужно это, да и кто скачет в оглоблях. Я, впрочем, не дождался конца скачки, ибо это продолжалось слишком долго. Вечером уехали мы домой, потому что в Великом Селе нет ни хороводов, ни других игр и слышится только одно пенье в кабаках и трактирах. Получил я письмо от Гвоздева, весьма учтивое и любезное, в котором он пишет мне, что Богданов жалованья не получал, и спрашивает: хочу ли я взять место это без жалованья. Я отвечал, что согласен, в надежде, что жалованье мне сыщут, но не знаю, что из того выйдет. Прощайте, мои милые отесинька и маменька, цалую ваши ручки, будьте здоровы, сестер обнимаю.

Ваш Ив. А.

   

91

   

14 сент<ября> Четв<ерг> 1850 г<ода>.

Яросл<авль>.

   Каково было мое удивление нынче, когда мне принесли письмо от Веры прямо из Киева! Письмо от 5-го сентября. Когда они приехали, из письма не видно1, но Вера пишет, что они собираются уже в обратный путь. Скверная осенняя погода помешала, кажется, много их удовольствию видеть Киев2. Вера восхищается однако местоположением Киева. Я проезжал через Киев зимой, и потому не могу судить об этом; святынь же киевских я не осматривал также потому, что это было зимой и на дворе было так холодно, что всякая охота гулять и осматривать отпадала. Сегодня одна из путешественниц новорожденная3, а 17-го, т.е. в воскресенье обе именинницы. Если они в 12 дней туда приехали, то к 20-му, я думаю, будут непременно. Поздравляю вас, милый отесинька и милая маменька, и вас, милые сестры Соничка и Любочка, с именинным днем4, и вас, милые сестры, не именинницы. А что здоровье Марихен?
   Я всегда в таких попыхах пишу вам письма, милые мои отесинька и маменька, и письма мои уже давно все короткие и неполные, что это мне и самому надоело, а вот я как-нибудь соберусь и напишу вам большое и подробное письмо. Много любопытного в последнее время открыто по комиссии. На этой неделе две ночи мы работали напролет, но не сиднем сидя: были обыски и допросы арестованных на месте. На этой неделе мы ездили в уезд, и там я осматривал знаменитое село Сопелки, где все почти дома устроены с потаенными местами, фальшивыми крышами, двойными стенами и т.п. Следовательно, уже самые постройки производились с умыслом, и пристанодержательство не случайное, а организованное. Матерьялов накопливается много, много будет работы при разработке, а любопытная будет статья.
   Писать решительно некогда и то не знаю, примут ли на почту. Цалую ваши ручки, милый мой отесинька и милая маменька, будьте здоровы, поздравляю вас со всеми праздниками, обнимаю милых сестер. Письмо Веры посылаю.
   

92

   

18 сентября 1850 г<ода>. Понедельник.

С<ело> Сопелки.

   Вот откуда пишу я вам, милые мои отесинька и маменька, из с<ела> Сопелок, верстах в 15 от Ярославля. Мы приехали сюда производить следствие на месте, пробудем здесь несколько дней, а потом отправимся по другим селам и вообще в уезде пробудем недели две, и потому вы и не ждите от меня в течение этого времени частых и подробных писем. Вчера получил я два письма от вас: одно из Москвы от Марихен с письмами Веры, Нади и Константина из Киева и другое письмо от Вас, милый отесинька. Слава Богу, что все у них довольно благополучно.
   20-го день Вашего рожденья, милый отесинька, поздравляю Вас и Вас, милая маменька, и всю нашу семью. Будьте здоровы на много и много лет.
   Путешествие по уезду как воинствующее и враждующее с заведенным здесь порядком вещей не ставит нас в мирные и дружелюбные отношения к крестьянам, а потому и не имеет никакой особенной приятности.
   Помещены мы очень хорошо, вчетвером, и заняты день целый.
   Прощайте, цалую ваши ручки, обнимаю всех милых сестер и Константина, если он воротился.

Ваш Ив. Акс.

   

93

   

28 сентября 1850 г<ода>. Четв<ерг>. С<ело> Сопелки.

   Вас, я думаю, немало удивило, а, может быть, и обеспокоило, милые мои отесинька и маменька, что вы от меня 10 дней не имели писем и что я не поздравил вас с праздниками. Еще более удивитесь вы, когда я скажу вам, что я по делам комиссии ездил в Костромскую губернию, в Кинешму и дальше; отправился я 21-го и воротился вечером 25-го опять в с<ело> Сопелки. В это время получено было мною только одно письмо от вас с извещением о приезде наших путешественников. Я не ожидал, что они так скоро воротятся. Имела ли эта поездка влияние на здоровье Веры? -- Таким образом, это путешествие, казавшееся несбыточным, совершилось и, по-видимому, при самых неблагоприятных обстоятельствах! Все наши семейные праздники, начиная с 20-го1, вы, вероятно, проводили вместе: когда же решится что-нибудь положительного насчет дома?
   Поводом к поездке моей были разные полученные сведения об укрывательстве в Кинешемском уезде двух необходимых для нас раскольников. Они -- наставники и учители, и ее; и б удалось захватить их рукописные сочинения, которые, я знаю, имеются и в которых излагается вся сущность секты, то это было бы также важно, если не важнее, как и арестование самих лиц. Необходимо было также иметь личные объяснения с костромским военным губернатором и дать ему полное понятие о предмете наших исследований. Все это сделалось так внезапно, что я за два часа до отъезда вовсе и не предполагал этого. Стенбок и прочие члены оставались в с<еле> Сопелках, а я отправился в Кострому, где пробыл сутки, остановившись у Унковского2. Взяв от губернатора 8 человек жандармов и чиновника, в ту же ночь уехал я в Кинешму, верстах в 85 от Костромы, а оттуда отправился по дороге в Шую, где, в верстах в 35 от Кинешмы, произвел ночные обыски в двух деревнях, никого и ничего не нашел, кроме одной женщины, члена-корреспондента раскольничьего общества, которую и арестовал3; утром отправился обратно в К Кострому, куда и приехал к вечеру, а на другой день, т.е. 25-го, после свидания с губернатором, поскакал назад в Ярославль и вечером уже присоединился к комиссии. О Костроме и о Костромской губернии я не могу дать вам определительного понятия. Скажу только, что быт и самый народ там гораздо чернее или "серее" ярославского. После Ярославской губернии вы невольно поражаетесь грубостью и невежеством, грязным бытом костромичей. Это, впрочем, вовсе не доказывает, чтобы нравственность там была лучше. Напротив, раскол в соединении с цивилизацией и произвел в Ярославской губернии такую скверную секту как сопелковская4. -- Я, кажется, вам писал и прежде, что Сопелки -- колыбель секты и притон сектаторов. Здесь нет ни одного православного, хотя все село по спискам полиции значится православным, и все жители на допросах показывают себя принадлежащими к великороссийской церкви. Но по исследованию оказывается, что ни одна душа никогда не была у Св<ятого> причастия, и когда мы требуем объяснения, почему так, то знаете ли, что мужики и бабы отвечают? Они отвечают или что не бывают у Св<ятого> причастия за здоровьем (говоря, что в случае болезни или приближения смерти они причащаются), или "по молодости лет". Этот ответ я слышал, впрочем, и в Костромской губернии. Баба лет в 30 или 35 ссылается на молодость лет, мужик лет в 45 -- тоже. "Наше дело молодое", -- говорят состоящие в браке. Разумеется, все эти рассуждения сейчас обличают скрытого раскольника, воображающего, что он извиняется в православном духе. В с<еле> Сопелках есть церковь, в которую никто никогда не ходит. Но когда приезжает какой-либо чиновник, то десятский5 обходит жителей и говорит, чтоб шли в Церковь. При нас церковь всегда полна, и вы не поверите, какое грустное впечатление производит вид этой толпы, лицемерно присутствующей и не умеющей молиться. Во время праздника все молодые бабы и девки в модных немецких платьях. Если б этот народ прямо говорил, что он не по нашей церкви, так с ним легко было бы примириться, но когда слышишь от него уверения в противном, а между тем знаешь, что он принадлежит к самой злой секте, страшно богохульствующей на нашу церковь, так нельзя оставаться равнодушным. Впрочем, вам не совсем понятно, каким образом к секте бродяг принадлежат оседлые, и я вам сейчас объясню.
   Учение этой секты тесно связано с общим учением раскольников об антихристе6, с тою разницею, что это последнее доведено здесь до крайнего своего выражения. Всякая земная власть есть власть антихриста (для Константина замечу, что только со времени нарушения древнего благочестия1 и что этот взгляд вовсе не умозрительный); следовательно, не надо признавать ее. Всякий, пользующийся покровительством земной власти, безопасностью от нее, живущий под нею без страха, делается слугою антихриста. Имеющий паспорт живет без страха. Для спасения души необходимо быть исключену из граждан внешнего мира (т.е. числиться в бегах или умершим), необходимо иметь страх от гонений антихриста, быть преследуему, разорвать узы с обществом. К этому присоединяется также и толкование слов 'Спасителя об оставлении дома и семьи и писания святых о том, что в последние времена благочестие должно будет скрываться. От этого всякий, почему-либо одержимый страхом от земной власти (за свои преступления) и враждующий с обществом, поступает в эту секту, которая перекрещивает даже приходящих от филипповского согласа8. Но странничество было бы весьма невыгодно, если б не было странноприимцев. А потому догадливые раскольники допустили в свою секту людей, которые, оставаясь на месте, но в чаянии будущего странничества, занимаются пристанодержательством беглых раскольников. Сектатор, отправляясь бродить, сносит все свое имущество, продает землю, берет деньги -- и все это складывает у "христолюбцев", которые получают за это от "странных" большие выгоды. А как странники не очень охотно живут в лесах и пустынях, то христолюбцы устраивают свои дома с теплыми и чистыми подпольями и удобными тайниками. Мы поймали, может быть, более 50 странников и ни одного -- в нищенском рубище: все одеты хорошо, даже богато и щеголевато. У них большие деньги, которые раздают по братии наставники. Подаяние идет им огромное. Жители с<ела> Сопелок все христолюбцы, и с целью укрывательства беглых выстроилось все селение. Нет дома без потаенной кельи. Нелепость доходит до того, что оставляют дом свой с тем, чтобы, заставив подать о своем побеге явочное прошение, следовательно, записавшись беглыми, жить у соседа в доме! Христолюбцы, любящие покойную жизнь, перед самою смертью заставляют себя выносить вон из дому, чтоб умереть будто бы в странничестве, не у себя в доме!.. Нельзя и некогда мне сообщать вам все подробности разврата нравственного этой секты, но вы поймете, что она, нарушая весь быт семейный и порядок жизни, является самою вредною из сект. А если б вы еще видели ложь, лицемерство, закоснелость, разврат малых детей, вы бы ужаснулись!9 -- Все грамотные, все знают наизусть Четью-Минею и Ефрема Сирина10. Пусть Константин подумает глубже об этом предмете и посудит, едва ли я не был прав, доказывая ему вред исключительно чтения церковных книг11. Прощайте, милый мой отесинька и милая маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки, обнимаю милого друга и брата Константина, милых сестер-путешественниц и всех прочих сестер.

Ваш Ив. А.

   Поздравляю вас всех с прошедшими праздниками12.
   

94

   

1850 года октября 2-го. Понедельник.

   Вы были в Ростове, милая моя маменька1, и как жаль мне, что я не мог приехать к Вам в Ростов. О Вашем приезде в Ростов 28-го числа известил меня Хлебников маленькою запиской, которую я получил 29-го вечером в Сопелках. Я бы и хотел отправиться, но этому помешало многое: во 1-х, на другой день предстояло давать очные ставки более чем 100 человекам и работать в несколько рук, а одного члена комиссии мы отпускали в отпуск, следовательно, присутствие мое было необходимо; во 2-х, я не знал наверное, долго ли Вы пробудете в Ростове, и мог, приехавши 30-го сентября, не застать Вас там более; в 3-х, после своей поездки в Кострому я получил сильный катар и даже маленькую лихорадку, больше жар, чем лихорадку, которая теперь проходит. Сообразив все это, а также и то, что по свойству своего характера я не был бы свободен и спокоен духом при поездке в Ростов, имея за собой оставленные во множестве дела, я решился не ехать. Долго ли Вы там пробыли, милая маменька, кто сопровождал Вас, все ли Вам показали, познакомились ли Вы с протоиереем и как Вам понравился Ростов. Мне потому уже неприятно ездить в Ростов, покуда я чиновник м<инистерст>ва, что ко мне бы немедленно приехали городничий и другие должностные лица, а также кляузники обеих враждующих между собою партий.
   Благодарю Вас, милая маменька, и Вас, милый отесинька, за поздравление с 16-м сентября. Нынешний год я этого дня не почувствовал, хотя и праздновал его несколько против обыкновения. Товарищи мои узнали, что я именинник, и хотя это было в деревне, но я ради именин поставил на стол бутылку хорошего Blutte и Шато д'Икем. Стараюсь оглушить себя работой и не думать о том, что мне уже 28 год. -- Благодарю милую Веру, милого Константина, милую Аничку и всех милых сестер за письма. В письмах ваших слышится как будто упрек мне за то, что я слишком занят теперешними своими занятиями. Они не приятны, но я в них вижу для себя большую пользу, конечно, внутреннюю, и для меня собственно. Распространяться об этой пользе теперь не время. -- Я очень рад, что получил 1000 р<ублей> сер<ебром>2. Эти деньги мне очень кстати. Впрочем, за уплатою долгов не останется из них, кажется, ни гроша. Бог знает, что такое! Служу, служу и никак не могу приобрести капитала! Впрочем, эти деньги мне еще не доставлены. Буду писать об них Грише3.
   Я рад, по крайней мере, что сестрам понравился юг. Понимаю всю важность Киева, его воспоминаний и вечных святынь -- об этом ни слова, отдаю всю справедливость северу, но люблю юг за его природу, за его красоту. Я часто утомляюсь теперь от интересов постоянно отвлеченных, общечеловеческих, и если желаю наслаждений чисто личных, то могу находить их только в природе, ибо что касается до нежных чувств, то я их боюсь, а жениться охоты вовсе не имею. И всего более наслаждений дарит природа южная, теплая, греющая. Оттого-то я ее так и люблю, оттого-то мне и хочется на юг. Не верю, чтоб Константину южная ночь не нравилась. По части женской красоты он, кажется, красавиц юга предпочитает северным.
   Прощайте, мои милые отесинька и маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки. Обнимаю милого друга и брата Константина и всех моих милых и добрых сестер. Поздравляю вас всех с 5-м октября, со днем рожденья Марихен. Поздравляю ее и цалую.

Ваш Ив. А.

95

9 октября 1850 г<ода>.

Мигачево, в 45 верстах от Ярославля.

   Вот где мы теперь находимся, милый отесинька и милая маменька, и живем здесь уже несколько дней. После поздравлений с 26-м сентября я от вас писем не имею; думаю, что вчера, верно, получено письмо, но оно ко мне еще не доставлено. От Хлебникова я получил письмо: он пишет, что Вы, милая маменька, и сестрицы Надежда, Любовь, Марья и Софья Сергеевны, кроме церкви Иоанна Милостивого, помолились всем чудотворцам, а сестры были даже на паперти храма Иоанна Богослова и прошли часть стены, были у него и в саду, и в новом доме и уехали в субботу утром. Стало быть, получивши известие о Вашем приезде в пятницу вечером, я мог Вас и не застать. Только не понимаю, как вы в такой короткий срок успели везде побывать. Были ли сестры в Спасовой церкви, уже запертой, что на стенах?
   Мы находимся на самой границе Костромской губернии и производим здесь следствие уже не собственно об расколе, а о переловленною комиссиею шайке разбойников, большею частью православных. Мужики говорят, что они теперь в раю Христовом: так им теперь покойно и безопасно. Впрочем, эта сторона гораздо серее той, где мы жили: жители беднее, живут хуже и грамотных почти совсем нет. Однако ж тут нет деревни, где бы не было беглых и довольно в большом числе: побудительная причина к побегу -- раскол, странничество. -- Огорчил меня недавно один святой, Василий Новый. У раскольников часто попадается книга его жития, напечатанная в почаевской типографии1 и списанная с макарьевской Четьи-Минеи2. Этот святой, которого происхождение неизвестно, был также пойман как бродяга и предан суду и на все вопросы отвечал так же, как наши бродяги-раскольники: знать не знаю и ведать не ведаю. На вопросы: кто ты такой -- он отвечал: раб Христов; что за человек -- "странный", зовут Васильем -- и больше ничего. Его бросили в море, однако дельфины его оттуда вынесли на сушу, и он стал творить чудеса. У Дмитрия Ростовского также рассказывается это житие3, хотя он почувствовал необходимость оправдать святого таким рассуждением, что святому пришлось бы публично рассказывать свою добродетель, чего ему не хотелось по слову, что и правая рука не должна знать, что творит левая. Это тот самый Василий, в житии которого рассказываются видения ученика его Григория о 45 мытарствах того света. А теперь в той комнате, в которой я пишу к вам, перед моими глазами висит на стене огромная картинка этих мытарств, взятых из того же жития, с изображением чертей во всех видах и положениях.
   Если вас радует вид белого покрова земли, то, верно, вы радуетесь теперь, потому что со вчерашнего вечера идет постоянно снег, покрывший больше, чем на вершок, землю. Зима! Все это грустно, да и многое грустно, и как другой в вине, в пьянстве запоем находит себе утешение, так и я ищу забвения и утешения в служебной работе. Кругом целый лес вопросов неразрешимых или таких, которых представляющееся уму разрешение страшно, нежелательно. -- Мы помещены в хорошем крестьянском доме (низ каменный, верх деревянный), но не так удобно, как в Сопелках.
   Когда же вы переедете в город и куда переезжаете, что и как предполагаете вы на эту зиму. От Гриши недавно получил я письмо с припискою от Софьи, которое и посылаю к вам. Кажется, у них все идет довольно благополучно, кроме частых нездоровьев Софьи. -- Прощайте, мои милый отесинька и маменька, дай Бог, чтоб неполучение от вас писем происходило от каких-нибудь пустых причин, а не от важных, и чтоб все у вас было благополучно. Будьте бодры и здоровы, цалую ваши ручки, обнимаю милого брата и друга Константина и всех моих милых сестер.

И. А.

   

96

   

1850 г<ода> октября 12-го. Четверг.

Мигачево Яросл<авского> уезда.

   Наконец, я получил ваше письмо, милый мой отесинька и маменька. Вы так беспокоитесь насчет моего здоровья, что вам нельзя сообщать правды. Нездоровье мое продолжалось два или три дня, не больше, и не мешало мне работать; теперь об нем я уже и забыл совсем, и мне жаль, что вы так долго и понапрасну беспокоились1. -- Как Вы скоро оглядели Ростов, милая маменька, В я очень благодарен Хлебникову за его прием и радушие. Надобно Вам сказать, что незадолго до Вашего приезда он просил меня об одном деле, но я находил всегда, что он в этом деле действует пристрастно и не так смотрит на Дело, поэтому я ему написал прямо, что он в этом деле неправ, и я содействовать ему в этом деле не могу. Он очень был огорчен не отказом моим, а моим мнением, что и выразил мне в письме, но я ему отвечал, что, не соглашаясь с ним во взгляде на дело, я нисколько не изменяю своего об нем мнения, что ошибаться может каждый, но что я люблю и уважаю его по-прежнему; тогда он написал ко мне славное письмо, в котором радовался, что я сохраняю с ним прежние отношения. -- Вы очень хорошо сделали, милая маменька, что дали денег людям, и этого очень довольно.
   Бедный Яша! Откуда взялся этот паралич!2 Я бы советовал взять его скорее из Казани и, если нужно, послать лечиться за границу. Может быть, это не паралич, а что-нибудь другое. Я даже не понимаю, зачем он остался. -- Что это за истории с Шишковым! М-me Шалашникова, за которую он дрался, дочь князя Лобанова-Ростовского3, та самая, которую я видел на Серных водах и которую разбранил рикошетом4. Муж ее -- действительно дурак и скотина, который, как я узнал потом, нередко колотил свою жену, и Шишков, уже под конец моего пребывания на Серных водах5, исполнился сострадания к этой особе, которая, хотя и не красавица, но belle femme {Здесь: приятная женщина (фр.).} и имеет великолепные белые руки, для чего и носит большею частью черное платье с короткими рукавами.
   Не понимаю, откуда взялись у вас подозрения на мой счет. Это довольно скучно. Во 1-х, с самого своего возвращения в Ярославль я не видал ни одной женщины, кроме арестанток и крестьянок; во 2-х, вы забываете, что мне уже 27 лет: возраст серьезный, особенно для меня. Человек моего нравственного сложения в эти года уже очень, очень немолод. Хотя не люблю я этого нерусского слова, но придется употребить его: с каждым днем я чувствую, что большая и большая серьезность вкрадывается мне в душу, и, право, я не думаю ни о красотах, ни о любвях и смотрю на это, как на что-то, чему пора миновалась6.
   Прощайте, милые мои отесинька и маменька, будьте здоровы и бодры, цалую ваши ручки, обнимаю милого друга и брата Константина и всех моих милых сестер. Прощайте.

Ваш Ив. А.

   Поздравляю вас с зимой. У нас с 9-го октября стала зима и великолепный санный путь, так что иначе и ездить невозможно.
   

97

<Письмо к Ольге Семеновне Аксаковой и к сестрам>.

   

30 октября 1850 г<ода>. Сельцо Яковлево1.

   Я ни разу не писал к Вам в Москву, милая моя маменька, и к состоящему при Вас штату больных сестер моих. Вы, как и всегда, в хлопотах, скучных и неприятных, это правда, всегда в деятельности утомительной, но благой и полезной, потому что она вся для других. Желал бы я иногда для сестер моих подобной деятельности. Жить для себя невозможно. Надобно непременно взвалить на себя обязанность, исполнение долга. Мужчина делает это в более широком размере, женщина в более тесном. Надобно, чтоб сестры деятельно помогали Вам, милая моя маменька. В Ваши года нельзя утомлять себя, как бывало прежде. -- Это для меня новое, что Цемш сватался за Маш<еньку> Воейкову2. Ведь, кажется, кто-то другой у нее был в виду? Да и хочет ли она сама идти за Цемша?3 -- Пусть дядя Аркадий украшает свой дом и задает вечера!4 Так ему и следует... Право, так скучно-забавно смотреть на этих людей и на все общество, составленное из подобных же. -- Вы наняли дом Высоцкого5. Ну что же делать! Конечно, хорошо бы иметь дом удобнее, да он дешевле других. -- Гриша пишет, что его планы на лето приискать какие-нибудь поручения в Москву. Если же это не удастся, то попросит дать ему поручение, подобное моему (по городскому хозяйству) в Самарскую (новую) губернию6: Софья жила бы в Языкове7, в 100 верстах от Самары... Я бы не желал этого для него же и всеми мерами постараюсь отговорить его. Пусть он терпеливо выждет места вице-губернатора и не в Оренбургской губернии, а где-нибудь подальше от жениной родни8. Только Вы уж, пожалуйста, милая маменька, ничего об этом ему не пишите. Я обещался у него крестить9, только едва ли буду к этому времени в Петербурге. -- Думаю на праздники приехать к вам в Москву, но если комиссия наша не кончится, то не могу ручаться наверное: следствие не стесняется праздниками и не может останавливаться. -- Вы все, чай, сетуете на меня, что я мало пишу. Ведь это не от лени и не от развлечений веселых происходит; вот уже 7-ую неделю живем мы в уезде, в деревнях, в избах... Впрочем, теперь мы помещены удобно; занятия с утра до ночи и, конечно, не веселые. Но я не скучаю. Скучнее для меня досужная жизнь в Москве, обеды а 1а обед Вяземскому, встречи с скучными людьми, Кротковыми, дядей10 и т.п. --
   Прощайте, милая моя маменька, цалую Ваши ручки, всех моих милых больных, полуздоровых и здоровых сестер крепко обнимаю. -- Что Олинькина рана? Пожалуйста, напишите мне, был ли Овер и прижигал ли? Лечится ли Вера?

Ваш Ив. Акс.

   К отесиньке пишу особо.
   

98

   

30-го октября 1850 г<ода>.

Сельцо Яковлево Яр<ославской> губ<ернии>.

   Слава Богу, опять вчера выпал снег, и зима поддержалась, а то совсем пути не было. Верно, та же история с санным путем повторилась и у Вас в деревне, милый мой отесинька. Я пропустил к Вам одну почту, потому что, хотя и был в этот день в Ярославле, однако же не успел, снимал допрос, длившийся, по крайней мере, часов 8. Не думайте однако ж, что этот допрос был инквизиционный; нет, я записывал только добровольное показание одного раскольника другой открытой секты, раскольника, бродившего лет 15 сряду и знакомого со всем бытом и историей этой невидимой для нас жизни. Я убедился, что пропаганда раскола становится все сильнее и сильнее, я убежден, что ей суждено еще долго распространяться. Право, скоро Россия разделится на две половины: православие будет на стороне казны, правительства, неверующего дворянства и отвращающего от веры духовенства, а все прочие обратятся к расколу. Берущие взятку будут православные, дающие взятку -- раскольники. В здешней губернии православный -- значит гуляка, пьяница, табачник и невежда. -- Если б вы знали, как иногда делается страшно. Кора все больше и больше сдирается, и язва является вашим глазам во всем отвратительном могуществе. Причины язвы -- в крови. Все соки испорчены и едва ли есть исцеление. Кажется, нам суждено только понять болезнь и созерцать, как она пожирает постепенно еще не вполне зараженные члены. --
   Когда кончится наша комиссия -- Бог весть. Много важных открытий сделано ею, много пользы в этом отношении принесла она мне, много опытности дала она мне, но много и скучных, пустых занятий, много неприятных действий возбуждает она. Главное -- то, что нет отдыха, -- ни читать, ни писать почти нет времени. Положительных границ нашему следствию нет, и мы могли бы растянуть его, если б хотели, хоть на два года. Но мы всеми силами стараемся ограничить круг исследований, и все нет конца. Может быть, придется всей комиссии переехать в Костромскую губернию на месяц времени и больше.
   Ну что обед Вяземскому?1 От одной мысли об этом обеде со спичами, приличными стихами, с Шевыревым, с толками, с сплетнями, наконец, с отсутствием всякой искренности, всякой теплоты, кроме той, которая возбуждается вином под конец обеда, когда Грановскому предстоит цаловаться с Шевыревым, -- при одной мысли обо всем этом -- истинно говорю я -- меня взяла зевота и сделалось скучно-скучно, как будто я сам должен в этом участвовать. Ну вот в Москве и запас толков на долгий срок. Я думаю, Константину при его серьезных занятиях, при беспрестанно упрощающемся взгляде на жизнь также было бы тяжело и скучно участвовать в подобном обеде. -- Скоро ли вы переедете?2 Я продолжаю писать в деревню. Зима слезла было совсем, но опять воцарилась, кажется. Денег из м<инистерст>ва я еще не получал3. -- У Гриши опять новые проекты. Надеюсь, впрочем, что ни один из них не осуществится до моего приезда, если б даже мне пришлось и воротиться в Петербург только весной, и тогда я успею отговорить его. Ни в Оренбург, ни в Самару ему не следовало бы ехать4. Прощайте, милый мой отесинька, обнимаю Вас и цалую Ваши ручки, обнимаю милого брата Константина; как бы мне хотелось, как бы мне нужно было писать ему... Но многое не может быть писано с почтой, особенно, когда Вы переедете в Москву. Троицкий почтмейстер едва ли читает5. Обнимаю всех состоящих при Вас сестер. К маменьке пишу особо.
   

99

1850 г<ода> 7 ноября, сельцо Яковлево.

   Последнее письмо Ваше было от 26-го октября, милый мой отесинька. Где Вы теперь: в деревне или в Москве. Если в Москве, то в доме ли Хомутова или Орловского? Я забыл, в каком переулке дом Орловского, в Афанасьевском, кажется?..1 Благодарю Константина за присылку стихов2. Лучшие строфы 2-ая и две последние. Я говорю о стихах, а не о мысли... Убеждение, изложенное в этих стихах, мне известно, я сам ношу его в душе, только, признаюсь, без веры, так же, как не вполне верующий человек носит на шее образ или крест по привычке и потому, что ему приятно иметь на себе признак веры. -- Я не в состоянии был бы теперь писать стихи подобного рода и толковать о мире, когда душа ежеминутно раздирается на части. Мне кажется, наше положение безвыходное -- и я не предвижу исцеления. Яд болезни проник до костей, а исцеление -- исцеление таково, которое не вместить человечеству. Христианское учение, приказывающее любить ближнего и ненавидеть жизнь и мир и все земное, разрушает жизнь3, и эту разрушающую силу сознаю я ежеминутно, не имея сил для зиждительной веры... Ну да что об этом говорить...
   Взамен присланных посылаю Константину стихи Одоевского4. Не знаю, читал ли он их прежде, -- я их впервые прочел в "Ярославских ведомостях". Заранее наслаждаюсь впечатлением, которое они произведут на Константина. Черт знает, что такое! И находятся после того между нами люди, которые защищают Одоевского5. Разумеется, он не заслуживает гнева, но глубочайшего презрения, - точно так же, как и Шевырев, который, говорят, сделался окончательным подлецом... Вот уже два м<еся>ца, как я ничего не читал и не читаю, даже газет... Может быть, я сам скоро напишу стихи, только не утешительные. --
   В голове моей роятся разные намерения... Еще несколько лет путешествия по России, год путешествия по чужим краям, и я думаю закончить свое бродяжничество и служебную карьеру, поселившись вместе с вами в Москве, только, конечно, не для женитьбы, а чтоб жить вместе с вами.
   Деньги я получил, но из 1000 р<ублей> сер<ебром> вычли 100 р<ублей> сер<ебром> в пользу казны! Мы до сих пор еще в Яковлеве и, думаю, не приедем в город раньше недели. Прощайте, милый мой отесйнька и милая маменька; будьте здоровы, цалую ваши ручки. Верно, есть письмо от вас на почте, но нам привезут сюда почту после того, как отправится отсюда оказия, с которой я посылаю это письмо. Адресую, на всякий случай, в дом Орловского. Обнимаю милого брата и друга Константина и благодарю его за стихи, цалую Веру, Оличку и всех моих милых сестер. Будьте все, по возможности, здоровы и бодры.

Ваш Ив. Акс.

   

100

   

13 ноября 1850 г<ода>. Сельцо Яковлево.

   Вчера привезли мне письмо от Веры, в котором она уведомляет, что вы еще в Деревне, милая моя маменька и милый отесинька. С каждым годом переезды совершаются все позже и позже. -- По моему расчету, я должен был бы получить от вас письмо из деревни, однако же не получил. -- Впрочем, для Константина или для его занятий это хорошо1. -- Я писал вам, что мы надеемся в скором времени возвратиться в город, но новые открывшиеся обстоятельства заставляют нас продолжить свое пребывание в уезде. На этой неделе мы перечитывали наше дело, состоящее уже из 3000 листов: оказываются, разумеется, недостатки и неполноты, которые все должно исправить... А тут вдруг открываются новые случаи, которые нельзя не обследовать. -- Впрочем, до сих пор все было хорошо тем, что все мы, члены комиссии, между собой были согласны и дружны, все молодые люди, одинакого воспитания и правил. Живя почти в одной комнате, мы никто не стеснялись друг другом и никогда не ссорились. Все, что есть честного в губернии, сочувствует комиссии.
   Но вчера мы получили известие, что в состав нашей комиссии назначен из П<етер>бурга жандармский офицер Чулков. Он уже приехал в Ярославль и нынче, вероятно, явится в комиссию. Постоянное присутствие человека нового, незнакомого, разумеется, стеснит нас. Следствие делается не по утрам только, как в присутствии, но мы работаем и утром, и вечером, и весь день.
   Вера пишет, что Каролина Карл<овна> расстроилась духом, говорит, что стих -- не дельное занятие, и ищет себе дельного занятия. Передайте ей, что она ошибается. Дело ее жизни -- воспитание сына и звание матери. В этом смысле она уже обеспечена, и дельное занятие у нее есть, следовательно, без угрызений совести может предаваться и не дельным занятиям. Скажите ей, что угодно, но только -- ради Бога, чтоб она не переставала писать!2 Я люблю ее стих живой и согревающий: от своих я мерзну.
   Странный человек Константин! Он удивительно как способен удовлетворяться идеею!... Придет ему мысль о равнодушии к искусству, и он становится равнодушен! Я понимаю очень хорошо сам значение искусства, но чувствую, что этот взгляд убивает жизнь. Мы разрушаем храм и остаемся без храма, без веры, без богослужения... Потому что живая жизнь не мирится с строгим христианским учением.
   Оставим это... Скоро, в начале декабря, начинаются выборы -- губернские. Я никогда не видал выборов, и мне будет любопытно взглянуть на всю эту комедию. -- Желал бы я повидаться с вами, а писать письма -- длинные -- некогда и подробные --- неудобно. Я имею причины быть осторожным...3
   Прощайте, мои милые отесинька и маменька, будьте здоровы и бодры, цалую ваши ручки. Обнимаю милого друга и брата Константина и всех моих милых сестер. До следующей почты! Я, может быть, скоро напишу стихи, если найду свободное время.

Ваш Ив. Акс.

   

101

   

1850 года ноября 19-го. Ярославль.

   Наконец, мы вернулись в город и слава Богу, милые мои отесинька и маменька! С кем бы ни жил вместе, но если это продолжается долго, то необыкновенно приятно почувствовать себя, наконец, одного, без постороннего соглядатая. Впрочем, наша комиссия далеко не кончилась, но здесь мы имеем, по крайней мере, каждый свой уголок. -- Командирование в состав комиссии г<осподина> Чулкова сделано с целью придать еще более весу и силы действиям комиссии при противодействии Бутурлина...1 -- На днях, может быть, раньше получения вами этого письма, явится к вам князь Андрей Васильевич Оболенский. Он служит здесь товарищем председателя уголовной палаты. Если Оболенские добрейшие из смертных, так Андрюша Оболенский (как обыкновенно звали его в училище2) -- добрейший из Оболенских3. Он двоюродный брат Дмитрия Оболенского и родной брат княгини Мещерской4. Он любит меня всею душой, и хотя проведет в Москве только несколько часов, но хотел непременно заехать к вам. Он же вам может сообщить разные интересные сведения. --
   Известие о том, что драма Константинова пропущена цензурой, для меня совершенный сюрприз. Я даже и не знал, что он ее отдавал в цензуру5. Сделайте одолжение, уведомьте меня подробнее: как размещены роли, каким образом все это случилось, когда дается пиеса, в бенефис ли чей или так просто?6 Наконец, как вы думаете, будет ли она иметь успех на сцене7. Я непременно стану перечитывать вновь драму, чтобы вывести вероятное предположение об успехе или неуспехе.
   Два месяца сряду я не читал ни газет, ни журналов. Вчера достал "Москвитянина", прочел описание обеда, данного Вяземскому8, "Русалку" Мея9 (многое -- очень недурно) и вдоволь посмеялся над стихами Ростопчиной: "як эльзкар дычь! о звук небесный!"10
   Оболенский решился сам ехать нынче, а потому я это письмо отправляю не с почтой, а с ним. Сделайте одолжение, по получении письма пришлите мне сейчас, если можно, шубу мою...
   Не пишу больше, потому что по встретившимся обстоятельствам должен сейчас ехать в Рыбинск. К тому же Оболенский передаст вам изустные обо мне вести. Цалую ваши ручки, милый мой отесинька и милая маменька, будьте здоровы, обнимаю милого брата и друга Константина и всех моих милых сестер.

Ваш Ив. А.

   1850 г<ода> ноября 20.
   

102

   

1850 г<ода> ноября 27-го. Понедельник.

Яросл<авль>.

   Нынче, кажется, день рождения Любиньки1, поэтому поздравляю и цалую ее, поздравляю и вас, милый отесинька и милая маменька, и всех наших. Вчера получил я ваше письмо от 24-го ноября из Москвы: наконец-то вы все вместе. Письмо ваше действительно написано, как видно, в суетах и хлопотах, потому что обстоятельных сведений о состоянии здоровья Олиньки и Веры вы не успели сообщить. -- Едва ли можно мне будет приехать к 15-му декабря, т.е. ко дню представления драмы2: я теперь не так свободен, как бывало прежде в Калуге...3 Как странно, что вторая драматическая пиеса Константина опять дается в бенефис Леонидова. Думаю, что Дмитревский в роли Пожарского может быть очень хорош: нужно только растолковать ему хорошенько роль и объяснить, что чем простее он будет играть, тем лучше. -- Чрезвычайно любопытно будет увидать, как вся эта драма выходит на сцене, в живом действии. Надобно сознаться, что женщин-то в драме уж черезчур мало, всего две, да и последняя-то говорит всего три слова. Между тем, их лица и одежды всегда оживляют сцену. Мне думается даже, что драма эта выигрывает при внимательном чтении4: на сцене же пиеса должна быть такова, что если и половины слов не услышишь, то живое действие и зрение дополнят остальное. -- Может быть, драма будет иметь и огромный успех, может быть, и вовсе не будет иметь успеха, если в театре, кроме знакомых, будет еще публика {Т.е. всякий сброд, обыкновенно посещающий театр.} -- и в последнем случае ничего не будет удивительного. Мы привыкли к пряностям, а предлагаемая пища слишком пресна и здорова. Добродетель хорошая вещь, но иногда весьма скучная и способная произвесть зевоту. Не спорю, что иконопись имеет свое значение, но в области искусства я предпочту мадонну Рафаэля русским изображениям святых5. -- Надеюсь, что Константин не посетует на меня за эти замечания: я их высказывал уже не раз и от всей души желаю, чтоб я ошибся. --
   Шубу я получил. Действительно, она греет немного, и по приезде в Москву я хочу ее обменять на другой мех, более теплый. -- Скажите Оболенскому, когда его увидите, чтоб он возвращался скорее, что мне без него чрезвычайно скучно. Этот добрейший из смертных очень мил и не только не глуп, но даже остер, и в нем много своего юмора.
   Нового ничего нет. Министерство юстиции вследствие жалоб Бутурлина на здешнего прокурора, нашего же правоведа Куприанова6, честного и благородного человека, перевело его в Кострому, ё из Костромы переместило сюда Унковского7, который уже и приехал.
   Посылаю вам стихи, недавно мной написанные8. Надеюсь, что никто не может истолковать их в дурную сторону. Если же такой дурак где бы нибудь нашелся, то я готов дать ему нужное объяснение. Только злонамеренности прилично было бы увидать в этих стихах дурной смысл. Вы, пожалуйста, сообщите мне ваши замечания9. Боюсь, чтоб вы не сказали, что я только повторяю себя, да и видно, что я давно не писал стихов: так они тяжелы и шероховаты. Я, впрочем, думаю скоро написать еще стихотворение. Прощайте, милый мой отесинька и милая маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки, обнимаю Константина и всех моих милых сестер.

Ваш Ив. А.

   Кланяюсь Каролине Карловне.
   

103

   

Понед<ельник> 4-го дек<абря> 1850 г<ода>.

Ярославль.

   Наконец, Оболенский приехал и привез мне целую связку ваших писем, милые мои отесинька и маменька. Очень Вам благодарен, милая маменька, за посылку и за сигары. -- Рассказы Оболенского были для меня очень интересны. Жалею только, что не могу отвечать вам так, как хотел бы. Письмо Гриши и огорчило, и рассмешило меня. Рассмешило потому, что мне делают упрек, будто я не даю службе столько времени, сколько мог бы, и слишком много занимаюсь поэзией!!! А вот уже целый год, что я не прибавлял к "Бродяге" ни строчки... Ехать в Петербург с тем, чтоб опять воротиться в Ярославль, я не намерен. Мне Ярославль так надоел, что, вырвавшись из него, я бы не желал опять осудить себя на долговременное в нем пребывание: я не знаю, сколько бы времени мне пришлось оставаться, может быть, месяца три или 4. Я прошу, по окончании занятий комиссии, дозволения приехать в П<етер>бург с тем, чтоб там уже и остаться и там уже доканчивать свои отчеты. К весне я их кончу и посмотрю уже там, на месте, как распорядиться весною. Что же касается до денег, то Бог с ними. К тому же это расчет плохой, и подъемные деньги слишком незначительны. --
   Оболенский просто в восторге от вашей ласки и вообще от вашего приема, только совестится, что он иногда засиживался. В субботу вечером я часто посылал на почту -- осведомиться, не приехала ли почтовая карета. Часов в 11 вечера я, бывши в гостях у одного своего больного знакомого, проехал на почту и увидал почтовую карету. Спрашиваю Оболенского -- только что уехал! Я к нему на квартиру: говорят, что князь Об<оленский> уехал к вам. Наконец, я его поймал, и мы часов до 3-х просидели. Что за славный человек этот Оболенский!
   Насчет моих стихов1 скажу вам только, что выражение: за комаром с топором и пр. -- есть русская поговорка, мною подслышанная. Я употребил ее в том же смысле, в каком мы говорим: буря в стакане воды и проч. Я хотел сказать, что мы с огромным запасом сил воюем с комаром, т.е., желая бурь и борьбы, возводим пустяки на степень важных событий и готовы разразиться над ними со всею важностью, тяжестью и серьезностью удара! -- Вы, милый отесинька, кажется, поняли это в другом смысле. Если за комаром погнаться с рампеткой2 или с булавкой, так его уловишь и уязвишь, но в том-то и смешно, что мы расточаем на эту борьбу силы, берем тяжелый топор, орудие могучей силы, и отправляемся воевать -- с комаром. Грусть в том, что отважной силы вовсе не нужно!
   Сделайте одолжение, уведомьте меня, когда именно, на какое число дана будет драма Константина3. Очень любопытно знать ее успех и как она выйдет на сцене.
   Место в письме Константина с выпискою какого-то места из грамоты я не разобрал вовсе и ничего не понял. -- Впрочем, теперь, перечитавши раз 20, я понимаю, что дело идет о собственности городской. Это еще ничего не доказывает: здесь, может быть, идет речь о лесе, взятом в аренду городскими людьми у казны. Так напр<имер>, площадь середи города отдавалась на откуп для косьбы сена, и иногда царь делал такую милость, что не постороннему какому-либо мужику, а городским людям отдавал ее в откуп.
   Вот вам еще новость: Афанасий женится4, и я попрошу вас поискать для меня хорошего, умного человека. Впрочем, до генваря Афанасий останется при мне. Берет он богатую невесту с 2-мя или 3-мя тысячами приданого из обер-офицерского дворянства! Впрочем, он здесь оставаться не думает, а хочет увезти жену на родину, в Воронежскую губернию, и, если можно, где-нибудь поселиться в деревне.
   Прощайте, милый мой отесинька и милая маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки, обнимаю Константина и всех сестер. Андрюша Оболенский вам кланяется.

Ваш Ив. Акс.

   

104

   

18-го декабря 1850-го г<ода>. Понедельник.

Ярославль1.

   Опять пишу к вам из Ярославля, милые мои отесинька и маменька: как сон, но сон мятежный, пронеслись эти 3 дня, проведенные мною в Москве. В Ярославль я приехал часов в 10 вечера. По приезде я узнал, что Константин Булгаков за день до меня приехал также из Москвы2 и рассказывал, что драма не имела успеха3, впрочем, сам он на представлении не был. Разумеется, я дал нужное объяснение, почему она, драма, Булгакову не должна нравиться...
   Нового в Ярославле нет ничего. Выборы еще продолжаются. Бумаг в получении из П<етер>бурга нет никаких, но Каменский, костромской губернатор4, проезжая через Ярославль, сказывал одному из наших знакомых, что в Костроме по поводу указанного нами раскола будет учреждена целая комиссия. Только неизвестно: по окончании ли нашей комиссии здесь или еще во время ее существования. -- Меня пугает мысль, что эта комиссия будет просто наша комиссия, переведенная в Костромскую губернию по окончании своих занятий здесь, или, если и учредят особую комиссию, так меня назначат в нее членом, чего мне страшно не хочется! -- Нынче я получил письмо от Гриши от 13-го декабря; он пишет, между прочим, что Софья постоянно слаба и что он очень рад приезду Марьи Ал<ексеевны>5: по крайней мере, за ней есть уход, когда он занимается или когда его нет дома. Выписываю вам из его письмеца то, что он пишет в ответ на мое, в котором я говорю о писании отчетов в П<етер>бурге: "Получивши твое письмо, я тогда же отвез Милютину твою записку. Ему было неприятно или, лучше сказать, больно, что поручение, которое он имел полное право предполагать, что будет кончено прекрасно, почти ничем не кончится. Он говорит, что препятствовать твоему желанию не может, хотя не предвидит успеха в окончании этого дела, если ты переедешь сюда. Не можешь ли ты выполнить вполне поручение хоть в отношении тех 4-х городов, в которых съемка окончена6, и сколько по твоему расчету нужно для того времени. Напиши об этом, и тогда я скажу тебе положительное мое мнение. У Милютина может быть только минутное огорчение, что дело не кончено, что ты принял другое поручение, которое тебе мешает кончить первое, но он очень хорошо понимает, как тяжело тебе пребывание в Ярославле, и потому не может мешать тебе поступать, как ты желаешь. Впрочем, я не мог поговорить с Милют<иным> хорошенько, потому что застал его отправляющимся к министру. Очень жаль, что дело в таком положении".
   Вот что пишет Гриша. Но из этого не видно, чего же хочет м<инистерст>во. Хочет ли оно, чтоб я дожидался конца съемки? Ибо только при окончании съемки можно вполне выполнить задачу поручения? Но для этого надобно ждать год или полтора и для чего? для такого дела, которое другие могли бы выполнить с большим успехом. Потому что все, что касается до общих взглядов и соображений, уже кончено, и дело остается только за некоторыми хозяйственными частными соображениями, за описью имуществ, за экономическим описанием городов и проч., на что есть мастера лучше меня. Право, не знаю, как быть. Следовало бы мне самому съездить в П<етер>бург, а то смотришь, как раз взвалят еще поручение в Кострому, да не развяжут и с городским хозяйством в Ярославле. А убить в такой работе, впопыхах, все ожидая конца, так сказать, живя не в зачет, лучших годов три -- очень, очень, очень тяжело! -- Напишу вам, как я все это порешу. -- Что драма, что второе представление7. Оболенский просто в отчаянии8, что не был, и всем от души кланяется. Прощайте, милые мои отесинька и маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки. Крепко обнимаю Константина и всех сестер.

Ваш И. А.

   

105

   

25 декабря 1850 г<ода>. Понед<ельник>.

Ярославль.

   Поздравляю вас с праздником1, милые мои отесинька и маменька, и тебя, милый друг и брат Константин, и вас всех, милые сестры. Я точно удивился, не получив от вас письма в середу, потому что вы обещали написать во вторник, но, вообразив себе жизнь со всеми ее случайностями, подумал, что чей-нибудь визит некстати или приезд Хомякова или тому подобное обстоятельство могло помешать вам. Зато, по крайней мере, вчера я получил от вас довольно толстое письмо. -- Какого рода зубная боль у Вас, милый отесинька? Прошла ли она? Жаль, что не могу прислать к Вам одного здешнего мещанина, который отлично заговаривает эту боль. Я и сам хорошо не понимаю Гришина письма2 или, лучше сказать, требования Милютина, потому что писать обозрение городов согласно данной из министерства инструкции невозможно без топографской съемки. Еще раз спишусь об этом предмете с Гришей. По крайней мере, теперь я обрадован другою новостью: я избавился от поездки в Кострому. Мы получили от м<инист>ра бумагу, что в Костромскую губернию назначается особая комиссия из чиновников нашего м<инистерст>ва, одного жандарма и местного чиновника. Лица эти все поименованы в бумаге м<инист>ра. Слава Богу! Одно только смущает меня: сказано, что эта комиссия должна действовать в связи с нашею и состоять с ней в постоянных сношениях. Это как будто обязывает и нашу комиссию продолжаться до окончания занятий костромской; может быть, делопроизводство костромской комиссии приобщится к нашему, и отчет должен быть общий... Все это меня пугает, и я с нетерпением жду приезда этих чиновников, чтоб узнать их инструкции. Вижу, что мне необходимо съездить в П<етер>бург, чтоб объясниться самому насчет поручения по городскому хозяйству, но это, во всяком случае, раньше февраля быть не может. Я не разобрал в письме Вашем, милый отесинька, какой это Морельский все интересуется расспросами обо мне и хочет на днях к вам приехать: я никакого г<осподи>на Морельского3 не знаю.
   Из письма Веры вижу, что толков о драме много4, но не могу толком понять, будет или нет 2-ое представление. Сколько можно догадаться, 2-ое представление отложено до получения ответа из П<етер>бурга5. -- Вчера я получил письмо от Хлебникова: он пишет, что слышал от одного купца (Федора Ивановича Соболева), который сам был в театре во время представления драмы, что театр был битком набит, и публика была в восторге. -- А не справлялись ли вы в книжных магазинах, не пошла ли продажа драмы снова в ход? Справьтесь, это любопытно. -- Ну что Хомяков? Кстати, пожалуйста, не забудьте: у него должны быть три, кажется, мои раскольнические книги, ответы поморские и еще две рукописи. Не затерял ли он них, а если не затерял, так где они? Если в Москве, то сделайте милость, возьмите у него и сберегите до меня. Эти рукописи очень дороги. -- Наконец, мне достали сочинения основателя страннической секты Ефимия6 и небольшую брошюрку последователя его, еще живущего, Никиты Семенова. Сочинение последнего отличается необыкновенною резкостью, да, впрочем, оба дышат постоянно негодованием и озлоблением против нас. Впрочем, сочинения эти не против нас направлены. Они писаны для старообрядцев других сект. Вопроса о вере собственно нет вовсе, а цель сочинений доказать, что у прочих раскольников нет правды в жизни, в быту, что они непоследовательны, что одного религиозного несогласия с нами недостаточно, что проповедующий древнее благочестие должен или воевать с бытом гражданским, или укрываться, но признавать его не может и не должен. Поэтому-то и сочинения эти гораздо важнее книг их собственно о вере. Впрочем, об этом теперь не время распространяться.
   Вы спрашиваете меня, милая моя маменька, об Афанасии. Он отказался от невесты и решительным образом отказался только нынче. Его почти насильно призвали на завтрак в дом невесты, и там все родные пристали к нему с требованием решительного ответа. Он долго конфузился, наконец, потребовал листок бумаги и написал на нем: "я не могу быть вашим женихом; я считаю себя недостойным, и вы ропщите не на меня, а на судьбу вашу"! Каково! Бумажку он эту свернул и, прощаясь, отдал ее невесте, поручая ей прочесть ее после того, как он уйдет. Он мне сейчас об этом рассказывал. Прощайте, милые мои отесинька и маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки, обнимаю Константина, Веру, Оличку и всех сестер. Хомякову и прочим кланяюсь.

Весь ваш Ив. А.

106

   

Четверг 28-го декабря 1850 г<ода>.

Ярославль,

   Это письмо придет к Новому году: поздравляю вас по обычаю, милые мои отесинька и маменька. Я знаю, что вы не уважаете этого обычая, но я люблю его. Для меня собственно он имеет столько же значения, сколько и день рождения. Это верстовые столбы времени. -- Начинается вторая половина XIX-го века! Впрочем, раскольники считают, что теперь 1857 год. --
   Вчера получил я письма от Веры и Олиньки. Очень благодарен я им обеим за письма. -- Как это Олинька так молодецки выносит операции прижигания! -- Беспокоит меня очень положение Гриши. Совестно даже писать ему о делах и давать поручения: ему, конечно, не до того1. Впрочем, теперь я жду приезда костромской комиссии и до того времени решился не писать. Из П<етер>бурга ни писем, ни известий никаких не имею. Написал нынче письмецо к Смирновой, послал ей куплеты Ленского2 и свои стихи3. Кстати, что говорит Хомяков про мои стихи?4
   Праздники я встретил и провожу все дома, продолжая работать и читать раскольничьи рукописи. Я и прежде мало выезжал, а теперь уж вовсе не выезжаю. У Бутурлина с поздравлениями также не был. Я ездил поздравлять гражданскую власть с рождеством высшей власти, т.е. 21 ноября и 6-го декабря5, но не вижу никакой надобности и смысла поздравлять губернатора с рождеством Христа. В губерниях же обыкновенно все это едет в мундирах с официальным поздравлением. --
   По случаю поездки моей в Москву на представление драмы по некоторой известности нашего имени в губернии, наконец, по милости друзей в городе Ярославле явилось много охотников читать драму Константина. По этому случаю два или три экземпляра отданы мною в публику и ходят по рукам.
   Сюда приехала также на время и скоро уже отсюда, едет какая-то m-lle Миллер6 с матерью. Сна возбудила полное сочувствие в Оболенском и, действительно, по его рассказам, оказывается замечательною девушкой с мыслью, окрепшей в одинокой жизни в деревне, где она научилась понимать и природу и народ. По крайней мере, так рисует ее Оболенский. Я ее не видал и не знаю, но по желанию ее прочесть драму и по уверению Оболенского в ее сочувствии, я чрез Оболенского послал ей драму с следующей надписью: Катерине Федоровне Миллер по доверенности от автора, Ив<ан> Аксаков. -- Нравится ли тебе это распоряжение, Константин?7
   Прощайте, милые мои отесинька и маменька. При однообразии моей жизни больше писать нечего. Будьте здоровы. Цалую ваши ручки и крепко обнимаю Константина и всех моих милых сестер.

Ваш Ив. А.

   

1851

   

107

   

Ярославль, 1-го генваря 1851 года.

   Вот и новый 1851 год! Поздравляю вас опять, милые мои отесинька и маменька. Со вчерашней почтой получил я от вас письмецо: слава Богу, что вы здоровы и что Софье лучше1. Новый год я встретил вчера в собрании, потому что все мои приятели были там, и мне хотелось встретить год вместе с ними.
   Посылаю вам стихи, оконченные мною вчера2. По неимению большого почтового листа посылаю их на простой бумаге. Я прошу Вас, милый отесинька, так же, как и по первым стихам, написать мне в подробности все Ваши замечания...3 Я сам знаю, что они как стихи не совсем хороши: все как-то тяжело и шероховато, совсем разучился писать. Стихи эти не следует читать в те минуты дня, которые прыщут деятельностью и бодростью, ни средь толков о драме и т.п. Но в некоторые разумные минуты можно прочесть их. Впрочем, они никак не могут быть всем понятны, необходимы комментарии. То, что для нас достаточно в намеке, другим не ясно.
   Пришел Трехлетов. Прощайте же, милые мои отесинька и маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки, обнимаю крепко и поздравляю Константина и всех сестер. До следующей почты. Оболенский кланяется вам. Из П<етер>бурга нет ничего нового.

Весь ваш Ив. А.

   

108

   

1851 года генваря 7-го. Воскресенье.

Ярославль.

   Я не успел написать вам в прошедший четверг, милый мой отесинька и милая маменька, и хотелось бы мне нынче, если только успею, вознаградить вас разом за все мои коротенькие письма. Вот уже во 2-м письме Вы все пишете, милый отесинька, что маменька нездорова, а между тем выезжает! Если кого-то можно упрекать за болезнь, так это Вас, милая маменька. Вы решительно не хотите себя беречь, когда Вы знаете, что это просто грешно! Дай Бог, чтоб убеждения всей семьи, наконец, подействовали на Вас и заставили Вас беречь свое здоровье; дай Бог, наконец, чтоб в будущих письмах мне могли сообщить более утешительные о Вас известия... Поздравляю Вас с прошедшим днем рожденья Гриши1. Странная вещь! Для женатого уже перестает как-то счет лет, по крайней мере, сначала... А много ему, бедному женатому, забот!
   Из П<етер>бурга о "Бродяге" нет никаких известий2. Но на этой неделе я получил совершенно секретное поручение от м<инист>ра (поверить одно донесение Бутурлина), поручение, для которого я ездил сутки на полторы в город Романов, откуда и воротился только вчера ночью. Поручение немудреное, но доказывающее однако неослабевшую доверенность. -- Приехали, наконец, чиновники, назначенные для костромской комиссии. Слава Богу, что я не с ними: что за народ! Слава Богу и в том, что они не свяжут, кажется, действий нашей комиссии, которую мы намереваемся скоро закрыть. Завтра начнется составление записки3, и на этой неделе я пошлю письма о дозволении мне приехать в П<етер>бург по окончании записки, что будет не раньше конца февраля. -- Итак, разойдется эта комиссия, которая наделала столько шуму и которая занимает такое почетное место в Ярославле! Некоторые из нас много потеряют с ее отсутствием: в ней почерпали они себе бодрость на всякое честное и доброе дело, освежались сердцем, да и умом отчасти4. Я, разумеется, имея такое семейство, как наше, и таких знакомых, как наши, потеряю меньше всех. Но много и мне оставит она добрых воспоминаний: к тому же я люблю связи дружбы и товарищества (гораздо больше, чем связи родства). В самом деле, в комиссии собрались все чиновники, но не чиновнического закала, не с чиновнической душой. Все, что есть только молодого, честного, благородного, умного, образованного и даровитого в городе, собралось в комиссии. Само собою разумеется, что на счет ума и образования мы не взыскательны: оно и невозможно в провинции, но смело можно сказать, что воздух в комиссии честный и нравственный! Впрочем, кроме членов комиссии, приятелей наших человека три, четыре, не больше. Оно доходит до смешного: приглашают не Аксакова, не графа Стенбока, а комиссию5, значит, и Оболенского, и Авдеева6 и проч. "Что думает комиссия о том-то?" -- этот вопрос значит: что думают честные люди о том-то. Есть даже девушки в обществе, считающие себя в составе комиссии. Один из наших товарищей, переведенный в Кострому7, влюблен в одну девушку здешнего света: дело доходит до брака, по крайней мере, серьезно: тайна для всех -- не тайна для комиссии, и только с членами комиссии позволяет себе девушка говорить о своем чувстве! А комиссия эта носит название комиссии о беглых, бродягах и пристанодержателях! Приятели мои, конечно, ездят в свет, но я остаюсь каким-то мифом, неизвестным свету... Все это очень мило и забавно, но и полезно тем, что многие нашли себе в комиссии сильную нравственную поддержку. Вы, живущие в честном кругу, вы не знаете, что такое провинция, когда в ином уездном городе от первого до последнего буквально все взяточники, да и в губернском городе по совести никому нельзя и руки подать. Многие из наших решительно обновились духом в комиссии и с глубоким чувством понимают это. Пользы общественной, служебной, может быть, мало, может быть, нет и вовсе, но хорошая вещь -- честный человек!8 Все это так, все это, если не смешно так выразиться, ублажает мою душу, но все это не мешает мне проходить путь внутреннего своего бытия. Поговоримте о стихах.
   Я очень люблю свои последние стихи, и меня огорчили Ваши слова: "лучше, если б ты их вовсе не писал!"9. Мне кажется теперь, что я не мог бы их не написать, мне нужно было их написать во что бы то ни стало. Это не просто потеха рифм. Я не понимал или так я чужд всякого дурного замысла, что мне казалось невозможным перетолковать стихи в дурную сторону. В них выражается убеждение в бесплодности западных стремлений и требование веры. Право, я еще столько верю в правосудие в России, что не полагаю возможным подобное нелепое обвинение. Да я готов дать кому угодно нужное объяснение. Если же держать эти стихи в секрете, то это было бы придавать им опасное значение, которого они не имеют10. Мне так кажется; может быть, я и ошибаюсь. Но все это мне очень тяжело.
   Посылаю вам другие свои стихи, написанные нынче утром, послание к m-lle Миллер11. Надобно вам объяснить, по какому случаю они написаны. Эта девушка приехала сюда на месяц времени, с матерью своею погостить к своим ярославским родственникам. В Москве она много слышала и про Константина, и про меня собственно, и умным мне показалось уже то, что, услыхав, что я здесь состою членом какой-то комиссии, она сообщила кому-то свое предположение, что я, верно, защищаю раскольников. Оболенский познакомил нас заочно, и я хотел было завести с ней переписку (разумеется, не тайную), находя, что гораздо приличнее переписываться девушке "о материях серьезных" с незнакомым человеком и что, наконец, довольно оригинально, не зная друг друга лично, знакомиться через письма и потом поверить это, через несколько лет, личным знакомством. -- Однако ж, как я ни редко выезжаю, мне все пришлось с ней встретиться и познакомиться, как с старой знакомкой. Действительно, умная и славная девушка, уже не в самой первой молодости... "Хороший человек", -- повторил я невольно, возвращаясь домой. Действительно, мне слышался в ней больше человек, чем девушка. Я видел ее раза три и, может быть, уже вовсе не увижу, и в эти три раза нельзя было переговорить обо всем. Я давал чрез Оболенского ей все мои сочинения, и она, кроме "Бродяги", довольно строго осудила их: ее душа не удовлетворилась ими; она нашла путь примирения, выбранный мною, сухим путем и, не признавая меня сухим человеком, признает мало теплоты в стихах моих, а больше какого-то сухого жару. -- Не могу не сознаться, что во всем этом есть часть правды. Что путь примирения, выбранный мною (практическая деятельность) -- сухой путь или, по крайней мере, я слишком сухо на него смотрю, как говорит она, -- это доказывается тем, что я не примиряюсь с этим примирением, и душа у меня от него болит. Да верно и то, что с каждым годом становясь серьезнее и проще, я чувствую себя добрее и мягче, что, я думаю, и вы знаете {Я уже рад был тому, что не услышал обычных скучных похвал своим стихам.}. Разумеется, для женщины не существуют вопросы общественные во всей своей важности! Говоря о примирении, об исходе из анализа, она говорила про свое состояние, про такие минуты, когда человека вдруг осенит спокойное сознание присутствия какой-то высшей Истины и "все вдруг как-то просто": не апатия, не упадок сил, напротив, обновление сил, но не бурное, не страстное, не увлечение... Я употребил все ее выражения, и вы можете видеть, что она точно умна. Для успокоения Веры, которая, вероятно, убежденная в своей проницательности, пустилась в разные соображения и догадки (признаюсь, довольно скучные, особенно мне, которому так хочется простых отношений, в котором так много серьезных, искренних, строгих требований!), итак, для успокоения Веры скажу ей, что у m-lle Миллер есть свой мир любви, есть один человек, с которым обстоятельства мешают ей до сих пор соединиться браком, но еще не совсем потеряна надежда: сбудется она или нет, для нее все равно: она верна своему глубокому чувству, не бурному, но довольно светлому, сроднившемуся с ней... Она скоро едет; как я выезжаю весьма редко, то, может быть, мне и не удастся видеться с нею, она же уедет куда-то в дальнюю деревню. Но я рад, что существует для меня на свете хорошей душой больше. Истинно рад! Я так люблю в то же время душу человеческую, -- и существование доброго человека, всякое доброе дело, и не мной совершенное, считаю для себя приобретением. Я надеюсь, что вы поймете искренность и простоту моих отношений, не давая им ограниченного, мелкого значения...12
   Я не знаю, право, как благодарить Константина. Две почты сряду пишет он мне письма! Очень, очень ему за это спасибо. Крепко его обнимаю: видно, он бодр и в хорошем движении духа! Комиссия просит меня засвидетельствовать ему и отесиньке свое искреннее почтение. Право! Все мои приятели меня очень любят, а знающие меня хорошо знакомы через меня с Константином в особенности, а отчасти и с отесинькой. Все они у нас обедали и уехали теперь в гости, а я сел писать письма, и все меня очень искренно и дружески просили поклониться от них: в особенности, кроме Оболенского, граф Стенбок и Авдеев. Последний еще оренбургец, из Стерлитамака, человек с талантом13 и с истинно доброй душой. -- Но Оболенский -- истинная моя отрада. Он производит на меня впечатление, равное с впечатлением природы. К нему должно отнести стихи, написанные мною не совсем удачно к Софье14, что он хорош:
   
   Души любовным разуменьем
   И сердца мудрой простотой!
   
   Прощайте же, мои милые отесинька и маменька: выздоравливайте же, милая маменька, нам в утешение. Цалую ваши ручки, обнимаю Константина крепко и всех моих милых сестер. Что Олинька, что Овер и прижигание? Вы об этом забыли написать... Да что Константин, объяснился ли с Тургеневым насчет слова: "и пишет донесенья?"15 Да и бывает ли Тургенев у нас внизу?16

Ваш Ив. Акс.

   Кланяюсь всем.
   

109

   

1851 г<ода> ген<варя> 15-го. Понед<ельник>.

Ярославль1.

   Весело мне было получить Ваше письмо, милый мой отесинька, от 12-го генваря и рад, что письмо мое доставило вам удовольствие. Слава Богу, что и Вы, милая маменька, выздоравливаете, но я уверен, что Вам не следовало бы выезжать, а Вы выезжаете!.. -- Вы желаете, милый отесинька, чтоб то состояние духа, при котором написано было мое письмо, продолжалось всегда? Но это невозможно: оно явилось как отдых после стихов 31-го декабря2 и отчасти как впечатление стихов; писанных к Миллер3. Но на другой же день я почувствовал себя барабаном и теперь, кажется, никаких стихов писать не в состоянии. Гармонический тон вдруг прерывается возгласом: "держи, держи, скотина, или не видишь, казенный экипаж!" и опять все идет своим пошлым и пестрым чередом. -- Рад я отзыву о драме. Еще слава Богу, что высшее правительство наше не верит доносам без разбору!4 Право, это утешительно знать. Но будет ли разрешение играть ее снова. -- Из того же, что Вы мне пишете о моих стихах 31-го декабря, я решительно не понял ни слова5 и жду с нетерпением новых от Вас писем. --
   С m-lle Миллер я потом хотя встречался, но все же порядком поговорить не успел. Думаю однако же, что похвалы мои не преувеличены. Слаба в ней была, кажется, сторона религиозная, и странно, что мне, человеку сомнения, приходится именно возбуждать эту сторону, но не к сомнению, а к вере! Правда, если нет во мне веры, то за это постоянно присущи мне строгие нравственные христианские требования, постоянно взывающие к ответу и -- остающиеся без ответа! --
   Нынче написал небольшое письмо к Грише и к двум директорам д<епартамен>тов Гвоздеву и Лексу6: прошу позволения по окончании занятий в комиссии ехать в П<етер>бург, а, приехавши туда, думаю устроить свои дела так, чтоб не возвращаться в Ярославскую губернию. -- Около меня просто все с ума сошли: недавно подписал я свидетельство на брак одному из своих топографов; теперь помощник мой Эйсмонт влюблен и собирается жениться. Хорошо еще, что Афанасьева свадьба расстроилась!7 И топограф и Эйсмонт выбрали себе бедных девушек. Право, смешно видеть этих господ влюбленных: первый -- пьяница и гуляка -- принял на себя серьезный вид, толкует о высоких обязанностях мужа, о Боге и проч. Второй -- наитщеславнейший петербургский юноша -- пышет теперь презрением к богатству, балам, свету, суете и берет уездную барышню, жившую весь век в деревне с 10 т<ысячами> р<ублей> ассигнациями) приданого, не имея сам ничего. Оба -- просто поэты! Боюсь, чтоб эта поэзия с течением жизни не окончилась взятками! --
   К сведению Константина сообщаю, что Ив<ан> Александр<ович> Куликов вполне, почти единогласно, выбаллотирован в рыбинские городские головы на новое 3-х летие. На выборах, конечно, он начал было отказываться, но ему мещане закричали: "Ив<ан> Алек<сандрович>! мы, бедные люди, Вас просим!" и он согласился. Он мне сам все это рассказывал: "Ведь оно, Ив<ан> Сергеев<ич>, чувствительно, когда сто человек в один голос что скажут!.. Потом на меня нашла хандра: стал раздумывать, что все мне приходится служить и все года не на свою службу тратить; такое пришло мнение, что и живот заболел, и под ложечкой стало давить, совсем расстроился. Вот жена моя (новая -- Параскева Варфоломеевна) говорит: " Что, Ив<ан> Алек<сандрович>, Вы унываете: ведь это все же Вам не к обиде, а к чести, уж видно так Господу Богу угодно, Ив<ан> Алек<сандрович>, твори, Господи, волю свою!"" -- "Вот, -- рассказывает Куликов, -- как услышал я такие умные речи, мне стало и полегче, и живот отошел, я и перекрестился и сказал: "Твори, Господь, волю свою!"". Приходи в восторг, Константин! Узнавай в нем Алексея Мих<айловича>8 и других... Но Куликов, без шутки, хороший и усердный голова, хотя ума и не прыткого. Впрочем, можно ли быть в то же время и умным, и блаженным простецом?
   Прощайте, милый мой отесинька и милая моя маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки, крепко обнимаю Константина и всех сестер. -- На этой неделе мне, может быть, придется съездить в Пошехонский уезд. Жду и на следующей почте писем от вас. Прощайте.

Ваш Ив. А.

   

110

   

1851 г<ода> генваря 18-го дня. Ярославль.

Понед<ельник>.

   Нынче поутру получил я Ваше письмо, милый мой отесинька. Слава Богу, что Вы и милая маменька чувствуете себя хорошо теперь, но очень огорчает и очень беспокоит меня положение бедного Гриши. Чем-то все это кончится!1
   Оставлять "Бродягу" при деле кажется мне слишком нелепым. Если рукопись возвратили мне из 3-го Отделения, то нет никакого основания задерживать ее в м<инистерст>ве. Вероятно, хотят отдать мне ее лично, без переписки. Любопытно мне знать, прочел ли м<инист>р "Бродягу" и как он его находит2. -- Я не знал об участии гр<афа> Строганова в клеветах на драму Константина...3 Хорошо! Да хорошо и все общество и вся эта знать, у которой, как Вы пишете, Константин теперь "в ходу", т. е. чем-то вроде индейского перца или анчоусова масла для приправы надоевших ежедневных блюд. Впрочем, их желудки и пряность варят как ни в чем ни бывало.
   Так Смирнова в Москве4. Не знаю, успела ли она получить мое последнее письмо, писанное, кажется, в самый день Рождества, письмо, при котором я посылаю ей свои стихи "Усталых сил я долго не жалел". Вы пишете, что она меня бранит, и сами собираетесь с ней меня побранить. Да за что же меня бранить? Если за стихи, так это странно, как будто они от моей воли зависели! К какой стати стал бы я середи людей, уверенных в силу и правоту своих убеждений, бросать свое слово, полное сомнения и иронии, как напр<имер>, вышеприведенные стихи; или середи людей, порешивших для себя вопросы веры, являться со стихами 31 декабря5, с вопросами и сомнениями старыми, неуместными в том московском кругу, к которому я принадлежу, кругу, который не смущается вопросом, где истина, потому что уверен, что нашел ее. Мне легче было бы написать что-нибудь в "благонамеренном" вкусе6. Значит, они имеют свое внутреннее основание во мне самом и искренни... Вы пишете, что читаете, мои стихи... Я не спрашиваю Вас, нравятся ли они, но -- понимаются ли они? Я бы желал, чтоб их прочли Грановскому или вообще людям, у которых болела душа от 1848 года7. Даже у Константина она не болела8: он безо всякой внутренней душевной боли способен заклеймить проклятием 9/10 человечества и давно не считает людьми бедные народы Запада, а чем-то вроде лошадиных пород. Оно, может быть, и так, но убеждение это полно для меня горечи!
   Я был бы, конечно, очень доволен, если б министерство дало мне еще денег, но просить об этом мне самому Гвоздева неловко, и писать ему об этом я решительно не буду.
   Прощайте, милые мои отесинька и маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки, обнимаю крепко-накрепко Константина и всех моих милых сестер. Всем кланяюсь, Алекс<андре> Осиповне также.

Ваш Ив. Акс.

   

111

   

1851 г<ода>. Понед<ельник> 22-го генваря.

Ярославль1.

   Ваше письмо, милый мой отесинька, писанное в пятницу2, было в некоторых отношениях до того мне неприятно, что, как я ни порывался, а не решился писать ответ вчера же. Вы пишете про А<лександру> О<сиповну> Смирнову: "Неумолимо сорвала она приятные пелены, которыми ты завесил свои глаза и частию наши"3. Эти слова относятся до моих приятелей, потому что Вы не хотите, чтоб я этих строк показывал комиссии и далее называете меня доверчивым и опрометчивым... Что все это значит? Каких еще новых сплетней наплела А<лександра> Осиповна? Согласитесь, милый отесинька, что или совсем не следовало мне это сообщать, или, если сообщать, так в подробности. Я терпеть не могу завешивать свои глаза, а тем менее чужие, какими бы то ни было пеленами, особенно когда дело идет о моих товарищах, приятелях и друзьях, но зато и не скоро расстаюсь с однажды принятым мною о них мнением... Неужели слова Смирновой, этой ветреной сплетницы4, этой женщины с сухим сердцем, не чтущей человеческого достоинства в человеке, неужели слова Смирновой имеют для Вас более авторитета, чем гармонический тон правды, звучавший в моем письме? И может Смирнова разрушить в Вас веру в мои слова? И Вы так легко, основавшись на ее пустой болтовне, произносите мне осуждение!... Если я когда-либо сильно ошибался на чей счет, так это в отношении к Смирновой, но и тут мое верное нравственное чутье скоро вывело меня из заблуждения, и я уже давно понимаю ее в настоящем свете... Видно, что вместе с здоровьем, силами жизни возвращаются к ней и все ее, смирившиеся было, свойства: пустое, скорое осуждение, страсть к сплетням, холодный анализ ума, нравственный цинизм, отсутствие всякого душевного разумения, всякого греющего движения души... Да и что такое она могла Вам сказать? "Неумолимо", -- говорите Вы... Воображаю, что значит слово неумолимо, когда дело идет о женском языке!.. Из нашей комиссии она знает только меня, Унковского и гр<афа> Стенбока. Я писал Вам и прежде, что "насчет ума (в высоком смысле этого слова) мы не требовательны". Но что касается до их нравственных свойств, то я готов отдать обе руки на отсечение, ручаясь за правду сказанных мною прежде слов. Я не люблю дураков, но если человек не дурак и сильна в нем его нравственная сторона, если он честный и трудящийся муж, смело воюющий с неправдой, не примиряющийся с нею, подобно Смирновой, если в нем есть эта красота мужского сердца, которая выше для меня всякого ума и всякой другой красоты, то такого человека не отдам я за Смирнову! Где ей понять, что 40 тысяч Смирновых не стоят простоты князя Андрея Оболенского! -- Что может она выдумать против гр<афа> Стенбока5, этого благороднейшего существа, этого добросовестного, теплого человека... Я как-то писал о нем Смирновой, так она, отвечая мне о нем, повоздержалась, видно, от резких выражений... Не смей бранить ее друга Нелидова6, а ваших честных друзей клеймить злословием ей ничего не стоит!.. Знаю я, с какой жаждою слушает она в Калуге скандалезную хронику города, передаваемую ей тремя записными сплетницами Бахметевыми!7 Смирновой редко удается заглядывать в душу человека. Не один, смущенный ее умом и оскорбленный ее цинизмом, замыкал для нее душу и отдалялся от нее... И зачем Вы ей показывали мое письмо? И еще менее надо было показывать стихи к m-lle Миллер. Что же касается до К<атерины> Ф<едоровны> Миллер, то если Смирнова говорит, что она ее хорошо знает, так я ее еще лучше знаю, и для моей души не затворяются чужие души. Суждение Смирновой о m-lle Миллер совершенно ошибочно8. Я вновь повторяю, что она вполне достойна похвал, высказанных моими стихами, и прошу Вас не дозволять Смирновой своим бездушным словом клеймить на полете чужую прекрасную женскую душу, возносящуюся, с доброю помощью, к такой нравственной высоте, о которой и слыхом не слыхало сердце Смирновой!.. Я не ребенок, и меня скорее можно обвинить в недостатке способности увлечения... Но мне истинно огорчительно, что Вы так мало верите моему нравственному чутью, моей оценке и охотнее прислушиваетесь не к сердечному голосу, а к фальшивым головным звукам Смирновой, забывая даже, что мне все это может быть оскорбительно...9 Если же кто из наших и это мое письмо сочтет увлечением и прочитает его с усмешкой недоверчивости или истолкует иначе мои отзывы о m-lle Миллер, то тем хуже для него: в убытке он, а не я, и разуверять его я уже не стану.
   Скоро день именин Гриши10. Поздравляю вас, милый мой отесинька и милая моя маменька... Вы что скажете мне на это все, милая моя маменька. Скоро именины Марихен...11 И с этим днем вас поздравляю и поздравьте Константина и всех сестер, которых крепко обнимаю, а милую Марихен цалую... Смирнова теперь добилась вполне position sociale {Положение в обществе (фр.).}, т. е. значения в московском кругу; хотя она и прежде твердила: mes amis {Мои друзья (фр.).} Самарин и Аксаков, но меня из своих друзей может вычеркнуть, и я охотно передаю свое место Константину12.
   

112

   

1851 г<ода> генваря 28-го. Ярославль.

   Известия, сообщаемые мне Вами о Грише, милый мой отесинька и милая маменька, так огорчительны, что, будь я свободен, я бы поехал к нему в П<етер>бург. Если вся эта история окончится благополучно, то я советую ему взять отпуск месяцев на 6 и везти жену за границу: авось там ее вылечат... Вы и сами, милый отесинька, видно, не очень здоровы, и расстроило Вас это дело сватовства М<ашеньки> Воейковой, в котором я, впрочем, до сих пор ровно ничего не понимаю1.
   Вы не отвечаете мне на последнее мое письмо и называете меня в высшей степени раздражительно-самолюбивым2. Это упрек несправедливый: не ошибка выводит меня из себя, а подозрение клеветы. Впрочем, по желанию Вашему, об этом предмете распространяться не стану. -- Расскажу Вам однако один случай. В 1849 г<оду> в начале своего приезда в Ярославль встретил я здесь одного двоюродного брата Смирнова, который только что приехал из Калуги и, рассказывая про Калугу, разглашал, между прочим, что Фед<ор> Сем<енович> Унковский берет взятки, что это ему говорили у Смирновых. -- Изо всех моих приятелей Унковский мне менее всех симпатичен, но, остановив рассказчика, я в то же время написал тогда прегрозное письмо к Смирновой, где говорил, что я в отношении честности и благородства ручаюсь за него как за самого себя (что повторю и теперь), и требовал прекращения этих клевет, предполагая, впрочем, тогда, что это дело ее легкомысленного мужа. Я думаю, что поступил хорошо и намерен всегда и впредь так поступать. Впрочем, успокойтесь, я Смирновой теперь писать никакой охоты не имею.
   Комиссия наша расходится: Авдеева перевели на службу в Петербург3, и он на днях туда отправляется. Жаль, что в Москве он пробудет всего полторы сутки: ему бы очень хотелось познакомиться с Вами и Константином. Он вовсе не теоретик, не мыслитель, но человек с теплой душой, с талантом и преданный искусству. Его новая повесть, еще не конченная и не напечатанная, очень хороша, а 3-я глава обличает сильный талант, который идет вперед и сбросил с себя всякую чуждую ему драпировку. Мне хотелось бы, чтоб вы ее послушали4.
   Я очень рад, что Тургеневу понравились стихи5. Они так серьезны, вопросы, в них заключающиеся, так многозначительны, что здесь решительно никто не мог понять их из моих приятелей, что, разумеется, не мешает им быть славными людьми. Оболенский еще больше всех понял6: его душа смутилась во время чтения стихов, но он так обрадовался последним двум строфам7 за себя и за меня, что совсем повеселел, обнял меня и говорит, что в этих строфах полное примирение, полный выход, хотя вопросы эти и не совсем ему понятны.
   История с "Бродягой" должна бы сердить меня, но мне как-то не сердится, а просто смешно: надо же так случиться, что я член комиссии о бродягах и беглых, арестующий бродяг, а тут и мой "Алешка" заарестован8! Мне кажется, они могли бы оставить у себя копию и выдать мне подлинник, а не наоборот9... Что Булгаков?10 В таких ли же он был отношениях к вам, как и прежде?
   На прошедшей неделе ездил я с Стенбоком в уезд, дня на три. Холодно! Мы ехали верст 60 гуськом. Езда довольно живописная, но грустная какая-то: сильнее чувствуется власть зимы, стесняющая свободу человека.
   Из П<етер>бурга нового нет ничего: у нас составляется записка из дела: дай Бог Великим постом со всем разделаться!
   Прощайте, милый мой отесинька и милая маменька, будьте здоровы. Дай Бог, чтобы известия о Грише были утешительнее! Цалую ваши ручки. Обнимаю крепко Константина, ну что он, бодр ли по-прежнему? Обнимаю всех моих милых сестер.

Ваш Ив. А.

   

113

   

1-го февраля 1851 года. Четверг. Ярославль.

   Вчера перед обедом получил я небольшую, полную радости и счастия записку Гриши, в которой он меня извещает о благополучном рождении сына Константина1. Слава Богу! А я так беспокоился за здоровье и участь их обоих! Поздравляю вас всех от души с этою общею нашею радостью, с этим семейным событием! Воображаю, как Константин радуется этому продолжению рода! Только как Константин Аксаков родился в Петербурге!..2
   От вас писем со вчерашней почтой не было. Да я и сам едва ли бы стал писать нынче, если б не этот случай, а то, право, писать нечего. Из П<етер>бурга ни писем, ни бумаг нет; работы наши подвигаются вперед медленно, потому что очень копотливы. -- А между тем уже 1-ое февраля! Все это очень скушно и грустно.
   Нынче уезжает Авдеев, а в будущий вторник едет Оболенский. Его родные вызывают его в П<етер>бург, где теперь и его мать, поэтому он берет отпуск на 28 дней и едет, хотя ему и не очень хочется ехать... Мне без него будет очень скучно.
   На днях читал я преглупейший, но пресмешной фарс Соллогуба "Сотрудники, или Чужим добром не наживешься"3. Тут выведен на сцену Константин под именем Олеговича, в русском платье и с диссертациями о земле Тмутороканской, букве ять и чешском корнесловии!..4 Пожалуйста, достаньте и прочтите: глупо, но я хохотал много5.
   Прощайте, милые мои отесинька и маменька, будьте здоровы, обнимаю вас и цалую ваши ручки, обнимаю Константина и всех моих милых сестер и всех поздравляю с новым Аксаковым. До следующей почты.

Ваш Ив. Акс.

   

114

   

1851 г<ода> февраля 5-го. Ярославль.

Понед<ельник>.

   Послезавтра день рождения милой Веры. Поздравляю вас с этим днем, милый мой отесинька и милая моя маменька, и тебя, друг мой Вера, и всех наших. -- Третьего дня, часу в 12-м вечера, отправился я гулять и, зайдя на почту, получил сам только что привезенные письма -- ваше одно и одно от старосты из Троицкого посада1. Последнее принял к сведению и должному исполнению.
   Вам уже известно теперь, что радостную новость о Грише и его семействе2 я уже имел почти в одно время с вами. Но дальнейших сведений покуда не имею и не знаю, последует ли Гриша совету докторов, т. е. увезет ли жену на юг... Вы советуете мне, милый отесинька, не надрывать себя усиленной работой... А мне вчера возвратили из м<инистерст>ва "Бродягу" с полным оправданием относительно содержания и с неприятными замечаниями насчет того, что подобные литературные занятия сопряжены с ущербом для службы, что я как служащий не должен бы иметь для таких занятий свободного времени и с изъявлением желания, чтобы, оставаясь на службе, я прекратил всякие "авторские труды"3. Все это официально, за No. -- С нынешней же почтой я отправил в ответ на эту бумагу письмо к Перов<скому>4. -- Не знаю, как оно будет им принято, но я писал, что не намерен прекращать авторские труды.
   Я не думал, чтоб Константин мог обидеться глупым фарсом Соллогуба5. Можно ли обижаться карикатурой? Соллогубу следовало бы, если б он был поумнее, не читать публично этого фарса, а приехать самому к Константину и самому прочесть... Если б Константин был здесь выставлен в черном виде -- другое дело, но этот Олегович все же весьма хороший человек и несравненно лучше петербургца. -- Когда эта вещь появилась здесь, то приезжие ли из Москвы или кто другой пустили в ход сведение, что это карикатура на Аксакова К<онстантина>, и я не только подтвердил это, но пошел навстречу этому слуху, и на одном вечере, при дамах, сам вызвался прочесть и прочел эту пиесу, правда, вполне уверенный в своем авторитете. И этим способом я только поднял значение К<онстантина> С<ергеевича> на 100%. -- В Петербурге есть художник Степанов, делающий статуэтки в карикатурном виде6 превосходным образом: все -- лица более или менее известные в литературном мире и которые ему случалось видеть -- выставлены у него в магазине. Если б вы знали, как добиваются там этой почести молодые, только начинающие писатели!.. Впрочем, я уверен, что Константин этим фарсом нисколько не обиделся, но другие имеют полное право на него обижаться; это даже делает им честь. Отчего же московским дамам не попылать негодованием и двоюродной сестре и невестке Соллогуба не поговорить с ним один вечер с тем, чтоб завтра же, неся повинность родства, проболтать с ним целый день?7
   На днях приехал сюда на место Татаринова новый профессор, кандидат Московского университета Никольский8. Он привез мне рекомендательное письмо от Соловьева. Чудак этот Соловьев! Отчего он пишет мне: "Милост<ивый> государь Ив<ан> Серг<еевич>! А Никольский умный и славный молодой человек, москвич настоящий, так от него и несет Москвой и университетом! Только молод еще и носит в себе еще недостаток новейших, позднейших (после нас явившихся) молодых поколений, состоящий в том, что они через большую часть вопросов перешагнули, не решивши их, даже не задавшись ими... Странно как-то чувствовать себя не самым молодым поколением, а попасть уже в старшие, а выходит так! -- Мы и забыли, что мы стареем, что каждый год приливают новые волны молодых делателей, горделивых, заносчивых, самонадеянных, как вообще молодость, и воображающих, что старшие поколения уже сказали свое слово, что теперь их очередь -- провести в мир новое, несказанное слово, точно так же, как и мы делали, как и мы воображали...
   Того и гляди, что для нас скоро настанет суд потомства чего доброго!....."
   Скажите Соловьеву, что я делаю для Никольского все, что могу, а сам к Серг<ею> Мих<айловичу> не пишу потому, что не знаю его адреса.
   Константин пишет пиесу из современной жизни9. Как знать? Может быть, в нем таится дарование и для драмы из современной жизни, но оно мне еще неизвестно. Ему уж лучше бы держаться XV-го, XVI-го столетия, пожалуй, и 12-го, и 9-го, и 8-го, и изгоя выставить на сцену. А что бы написать ему драму "Изгой"?10 Впрочем, вы не сообщаете, что он теперь пишет, драму или водевиль, но только современная жизнь общества не годится для иконописи... А я решительно ничего не пишу, да и как писать?
   Последнее письмо мое было отправлено к вам до получения еще мною Вашего письма, милая маменька. Оно залежалось было на почте, и я получил его после уже отправления моего письма.
   Прощайте, милые мои отесинька и маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки, обнимаю крепко Константина и всех моих милых сестер. Кланяюсь, кому следует.

Ваш Ив. А.

   

115

   

1851 года февраля 8-го. Четв<ерг>. Ярославль.

   Какие неожиданные вести сообщаете вы мне, милый отесинька и милая маменька: Константин в Петербурге, а сын Гриши умер...1 С одной стороны, хорошо, что приезд Константина рассеет горе Гриши и Софьи, но, с другой стороны, это неблагоразумно. Быстро сменилась радость горем! Но, конечно, лучше потерять ребенка через два дня после рождения, нежели даже через два года!.. Будет ли Константин делать знакомства в Петербурге?2
   О себе нового вам сказать ничего не могу. Из министерства разрешение приехать в П<етер>бург и там доканчивать отчеты я не получал до сих пор, а пора бы, кажется, прислать ответ... Записка составляется3 и, как всегда случается, при самом окончании труда оказывается необходимость дополнять, исправлять, объяснять, что несколько замедляет труд.
   О зимних элегиях Дмитриева вы мне ничего не писали4, и я ничего не слыхал. Вы пишете, что они неподражаемы... В каком смысле? По достоинству ли?... Я этого от Дмитриева не ожидал.
   Так Константин в Петербурге! Вам, должно быть, очень грустно без него и беспокойно за него... Прощайте, милый мой отесинька и милая моя маменька, цалую ваши ручки, будьте бодры и здоровы. Больше писать не о чем и некогда, обнимаю всех моих милых сестер.
   Ваш Ив. А.
   

116

   

1851 г<ода> февраля 12-го. Яросл<авль>.

Понед<ельник>.

   Благодарю вас за письма от 9-го февраля1, милый мой отесинька и милая моя маменька, а также тебя, милый друг Вера. Вот и масленица, скверная, пьяная неделя, а за нею пост! Не думал я встретить снова Великий пост в Ярославской губернии!.. А из м<инистерст>ва ответа на письма мои о дозволении выехать из Ярославской губернии по окончании комиссии все еще нет!
   Бумага, о которой я писал вам прежде2, написана больше в том смысле, что литературные занятия мои сопряжены с ущербом для службы, почему и ответ заключает в себе бблыпею частью опровержение этого обвинения. Впрочем, копию с письма моего я доставлю вам на 1-ой неделе поста с Оболенским. Оно написано твердо, но нерезко и умеренно. Обо всем этом я уведомил и Гришу. С мнением же вашим о возможных результатах этого письма я совершенно согласен3, и если по возвращении в П<етер>бург буду принят дурно, подам просьбу об отставке: впрочем, на эту меру я всегда был готов4, да нынче у нас и служить нельзя.
   Что это какие в Москве стали страшные истории совершаться?5 Недавно рассказывали мне о какой-то Леонтьевой, теперь еще о чем-то, что я уж и забыл...
   Вы мне ни слова не пишете о ваших знакомых, о Хомякове, Павловых6, Смирновой и других. Продолжают ли они навещать вас и чем теперь заняты?
   Надобно признаться, что ваши письма и наставления отбили у меня всякую охоту писать письма, и это должно вам объяснить, почему последние письма мои так коротки. Тем более что собственно о себе, о своем препровождении времени писать нечего: работа тянется, тянется, и как ни работаешь, а все еще нет конца: работаешь много, но уже без участия, а с чувством подавляемой скуки. О стихах и помину у меня нет... Грустно подумать, что я без малого здесь 2 года! 2 года бивачной жизни, с постоянным ожиданием конца, впопыхах!
   Прощайте, милые мои отесинька и маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки, обнимаю всех моих милых сестер. Есть ли известия от Константина?7

Ваш Ив. А.

   

117

   

1851 г<ода> февраля 15-го. Четверг

   Вчера получил я письмецо ваше. Вы, милый отесинька и милая маменька, видно по всему, очень беспокоитесь насчет Константина и Гриши, но, вероятно, теперь уже получили успокоительные письма. Надеюсь, что вы меня сейчас же уведомите о том, что такое поделывается с Констинтином и Гришей. -- Нынче пишу к вам потому, что в понедельник, вероятно, не буду писать, так как Оболенский собирается во вторник или середу ехать и непременно побывать у вас... Что Самарин? Долго ли он останется в Петербурге и долго ли пробудет на возвратном пути в Москве?2
   Стихи Дмитриева очень милы и забавны3. Желал бы прочесть его элегии...4 Видно, Вы опять сошлись с ним по-старому. Я думаю, для него это в высшей степени утешительно.
   Из м<инистерст>ва получил вчера еще новое, но небольшое секретное поручение! Оно дано, впрочем, как видно, еще прежде получения там моего письма. Всего вероятнее, что мне никакого ответа не будет. -- Других же ожидаемых мною бумаг из м<инистерст>ва все нет как нет!
   Спешу, спешу кончать работы, тут еще подваливают новые, когда и со старыми не справиться. -- Дай-то Бог, чтоб к Святой5 кончить! Надоело.
   Прощайте, милые мои отесинька и маменька, цалую ваши ручки, обнимаю всех моих милых сестер. Кланяюсь знакомым.

Ваш Ив. А.

   

118

   

<19 февраля 1851 года. Понедельник.>

   Вот вам и живая весточка обо мне -- Оболенский1. С ним посылаю я вам всю переписку о "Бродяге"2. Решение принято -- и я с нынешней же почтой отправил к министру просьбу об отставке3. Хочется мне знать, что вы на все это скажете, т. е. прочитавши всю эту переписку. -- Нынче же писал я Милютину и просил его не делать мне задержки по хозяйств<енному> д<епартамен>ту, от которого дано мне поручение, т.е. как-нибудь развязать меня с поручениями4. Разумеется, здесь все это секрет, чтоб не доставлять торжества Бутурлину5.
   К Страстной неделе6 я во всяком случае буду в Москве, а вы между тем придумайте, как мне устроить свою будущность. После 9-летней деятельной службы странно как-то почувствовать себя развязанным... Жить, как Константин, я решительно не могу7.
   При всем том я отдаю полную справедливость Перовскому и повторяю, что изо всех русских министров он -- лучший. -- Во всем этом деле Перовский в стороне, тут столкновение между Чиновником и Человеком, между службою и частною жизнью. Но Гвоздев должен быть скотоват.
   Перед отъездом моим мне, может быть, понадобятся деньги, рублей 100 сер<ебром>. Я рассчитывал прежде, что получу деньги от д<епартамен>та общих дел за комиссию и вообще за раскольничьи поручения, но теперь эти надежды -- тютю! Оболенский, если не возьмет отсрочки, через 4 недели воротится, и тогда, если только это вас не затруднит, пришлите с ним мне денег.
   Добрые знакомые мои разъезжаются, комиссия редеет, и вместе с Великим постом принято мною решение, конечно, важное для меня во всех отношениях8. -- Период чиновничьего стихотворствования кончился.
   Все это ничего, но воображаю, как все, кроме Вас, примутся бранить меня, особенно в Петербурге, все великие администраторы Ханыков, Попов, Самарин, как отделает меня Смирнова9, упрекая в неуместной гордости, тщеславии и т.п. Бог с ними! Найду себе труда и способов жизни и знаю одно, что честно пойду через жизнь!
   Прощайте, милые мои отесинька и маменька, цалую ваши ручки, обнимаю крепко Константина и всех милых моих сестер. Любопытно было бы мне послушать Константина! Что, брат, каково Петрятино городище?10 А все-таки придется туда мне съездить.

Весь ваш Ив. Акс.

   19 февраля 1851 г<ода>. Понед<ельник>.
   Я твердо решился не оставаться на службе.
   

119

   

Четверг 23 февр<аля> 1851 года. Ярославль.

   Вчера или, лучше сказать, нынче, потому что это было в 1-м часу ночи, получил я письма ваши, милый отесинька и милая маменька, твое письмо, милый друг и брат Константин, и письмецо от Гриши. -- Неутешительны известия о здоровье Софьи, и мне сдается, что поездка в Остенде ей необходима1. Надо же, наконец, вылечить Грише жену свою, хотя бы на это ушло и все состояние их; последнего обстоятельства и в расчет брать не следует. -- Слава Богу, что ты так удачно и так умно съездил в Петрятино городище, милый брат Константин, но всей силы нравственных тисков ты не успел испытать там и не узнал всей душевной скудости петербургского человека, даже твоих П<етер>бургских новых знакомых.
   Теперь отвечаю на письмо Ваше, милый мой отесинька.
   Оболенский, вероятно, передал уже Вам мою переписку, и Вы прочли письмо мое к м<инист>ру. Я считаю его теперь не только не дерзким, но черезчур умеренным. Я имел право написать ему ответ более резкий2. Может быть, Вы найдете письмо дурно написанным3, т.е. слишком пространным, найдете некоторые рассуждения не то чтобы резкими, но неуместными... Это другое дело, и я с этим спорить не буду. -- Но согласитесь, что ответ Гвоздева с выражением "возгласы и жалобы" груб и неприличен в высшей степени4. Мне даже совестно, стыдно перечитывать его. Согласитесь, что другого исхода из этого положения не могло быть как просьба об отставке. Я прежде думал, что это все дело Гвоздева, но письмо Гриши и Ваше объясняет дело это иначе, если только Гвоздев не врет...5 Первая моя мысль была, кроме просьбы от отставке, написать письмо... хорошее письмо к Гвоздеву, но советы приятелей, графа Стенбока и боязнь повредить своей историей Гришиной службе заставили меня написать письмо в другом тоне6; Вы уже прочли это письмо и не думаю, чтоб Гвоздев имел право им обидеться. Но все объяснения, все слова, сказанные Гвоздевым Грише, -- одни петербургские фразы, одна система надувания, так пышно разработываемая в Петербурге. Они, эти господа, думают там таким образом: почему же не распечь, всегда полезно распечь молодого человека, кстати и некстати, ну, а чтоб не сильно обиделся, мы, послав ему выговор несправедливый на бумаге, на словах извинимся и отделаемся разными дешевыми уверениями в уважении и любви... Он уверяет Гришу, что разные обстоятельства помешали дать мне место чин<овника> особ<ых> поруч<ений>, что на открывшуюся вакансию назначен Кочубей...7 Но позвольте: если Кочубей назначен, то, верно, не на вакансию с жалованьем; к тому же не верю я, чтоб государь вмешался в назначение чиновн<ика> особых поручений к Перовскому. Вакансии без жалованья имеются и теперь, даже за назначением Кочубея; следовательно, ссылка на Кочубея неуместна. К тому же я достоверно узнал, что от м<инист>ра всегда зависит дать или не дать жалованье, которое он может назначать из разных сумм. Напр<имер>, граф Д<митрий> Н<иколаевич> Толстой, с которым Конст<антин> познакомился, также чин<овник> ос<обых> поруч<ений> без жалованья, но ему назначили жалованье, т. е. прикомандировали его к какому-то люстрационному комитету8, из которого он получает 1500 р<ублей> сер<ебром> жалованья и в котором он ни разу не бывал, ни двух строк не написал и имеет всегда поручения посторонние, как и я. Да кроме того, если поручение длинно, то месяцев через 5 устраивают некоторые так, что их вызывают для объяснений по делам службы, и в П<етер>бурге, уезжая обратно, они вновь получают подъемные деньги.
   Ко всем этим уловкам я не прибегал, служу без жалованья и, загроможденный делами по общему д<епартамен>ту, получаю одни суточные и квартирные от хозяйств<енного> д<епартамен>та. Если и получил я денежную награду, то за 2 1/2 года это немного, да к тому же это было дело Милютина по хозяйственному д<епартамен>ту... От д<епартамен>та же общих дел я не имел ни копейки, ни прогонов, ни разъездных, ни содержания, ни награды... А между тем я беспрестанно получаю оттуда новые поручения и, признаюсь, после замечания о моих литературных занятиях, это просто бесстыдно. Гвоздев просто принял систему очистки бумаг, посылая их ко мне на заключение (разумеется, по Яросл<авской> губернии). Это очень удобно для них и несносно для меня. -- Следовательно, все эти уверения, все эти фразы гроша не стоят.
   Но погодите. Я приберег к концу самое сильное доказательство... Он говорил Грише, что в случае присылки мною просьбы об отставке оставит ее до моего приезда, до моих личных переговоров с ним, просил Гришу употребить все зависящие от него средства, чтоб удержать меня от решительного поступка до приезда в П<етер>бург, куда меня скоро ожидают... И Вы, милый отесинька, в скобках замечаете, что надобно думать, что дают мне позволение приехать или ожидают скорого окончания моих дел... Казалось бы, так!.. Надобно Вам сказать, что еще 15-го генваря писал я Гвоздеву официальное письмо, что "по окончании производимого комиссиею следствия мне необходимо было бы в одно время с графом Стенбоком представить как общий отчет по возложенному на меня от д<епартамен>та общ<их> дел поручению, требующий многосложных личных объяснений, так и свои собственно замечания о раскольниках вообще". Почему и просил исходатайствовать мне у м<инист>ра дозволения по окончании производимого комиссиею следствия прибыть в П<етер>бург для надлежащих объяснений по службе...
   Если б не было у меня на руках городского хозяйства, так по окончании следствия я прибыл бы в П<етер>бург безо всякого разрешения. Но, как увидите, городское хозяйство вовсе не препятствие для м<инистерст>ва... К тому же товарищу моему по училищу Куприянову, недавно воротившемуся из П<етер>бурга и видевшемуся с Гвоздевым (еще до получения в м<инистерст>ве письма моего к министру), Гвоздев сказывал, что мне уже послано или на днях пошлется разрешение приехать в П<етер>бург.
   Вероятно, сначала было решено так, а потом решили иначе.
   Посылаю Вам копию с предписания д<епартамен>та и мой ответ Гвоздеву9. Согласитесь, что он весьма учтив10, хотя и слышна в нем сдержанная ирония.
   В это предписание вложено было письмецо начальника отделения по делам о раскольниках Арсеньева11 следующего содержания: "Не сетуйте, почтеннейший Иван Сергеевич, за отказ в отпуске (?да разве я просил отпуска?). Это мысль графа; он не желает оставить Яросл<авскую> губернию без надежного надзора (??), но будьте совершенно уверены, что немедленно по прибытии гр<афа> Стенбока пошлем к Вам разрешение приехать в П<етер>бург. Действиями Вашими по делам раскольничьим здесь все (?) весьма довольны, следов(ательно), Вы можете и должны ожидать всего хорошего"12.
   Это все похоже на насмешку! Как, меня, состоящего под надзором полиции и Бутурлина, оставлять для надзора?.. Да что же я за надзиратель, где инструкции? Разве не кончились дела мои по расколу?.. Если б мне отказали на том основании, что по городскому хозяйству у меня не все кончено, так это имело бы, по крайней мере, смысл... Хороши эти уверения во "всем хорошем!"
   Словом сказать, все это черт знает что такое, и я, право, являю теперь пример кротости. Надо предположить, что есть какая-нибудь причина, может быть, приказание держать меня подальше от П<етер>бурга точно так же, как не делать меня чиновником ос<обых> поруч<ений>, о чем пришлось бы представлять...
   Пожалуйста, сообщите все это сейчас же Оболенскому, пошлите за ним, он живет в доме кн<язя> Мещерского13 на Сенной. -- Если успею, то напишу к нему. Очень люблю я этого человека, и мне здесь без него тяжело; раза 4 в день забежит бывало Оболенский... Какая чудная душа, от которой просто видимо веет благовонием!..
   Прощайте, милый мой отесинька и милая моя маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки. Вы, милая маменька, вероятно, говеете на этой неделе: заранее поздравляю Вас с приобщением. Я же совершенно здоров: что мне делается! Обнимаю милого брата Константина и всех моих милых сестер и милейшего из милых Оболенского.

Ваш Ив. А.

   

120

   

Понед<ельник> 1851 г<ода> февр<аля> 26-го. Ярославль.

   Благодарю вас, милые мои отесинька, маменька, Константин и Вера, за письма от 23-го февраля и поздравляю вас и всех наших со днем Вашего рожденья, милая моя маменька1. Я не знал, что Константин говел на 1-ой неделе: поздравляю его с приобщением. В одно время с вашим письмом получил я большое письмо от Оболенского2, подробно описывающего мне и посещения свои и впечатления ваши по поводу переписки о "Бродяге". Я сохраню все письма Оболенского: они очень хороши, в них есть какая-то женственность в высоком смысле этого слова. -- Совершенно согласен с Вашим мнением, милый отесинька, что письменные объяснения по этому делу неудобны, но на замечание Ваше, что в письме к м<инистру> говорится слишком много обо мне самом и пр., я возражу только тем, что это не официальная бумага, а письмо, что негодование мое и чувство собственного достоинства были, по моему мнению, совершенно у места и что похвалы мои себе вовсе выражены не таким тоном, каким представляют к наградам... Но, впрочем, теперь не в этом дело, а в том, что меня не хотят выпустить из Ярославля, поступая в этом случае со мною так и даже употребляя почти те же самые выражения, как поступаем мы относительно подсудимых наших Пятницкого и Любимова (станового и исправника), обязывая их подпискою не выезжать из г<орода> Ярославля впредь до окончательного рассмотрения о них дела, комиссией) производимого. -- Вчерашняя почта из П<етер>бурга не привезла мне ничего. Нельзя сердиться на Гришу: он, бедный, и без того озабочен своими домашними делами, а следовало бы ему следить за ходом этого дела и писать мне обо всем подробно. Неужели он не знает, что мне отказано в выезде из Ярославля.
   Тем не менее на Страстной неделе3 я все же буду в Москве. Сделайте милость, не думайте, чтоб вся эта передряга меня расстроивала физически или нравственно и что я нуждаюсь в утешениях. Цвету здоровьем больше, чем когда-либо. Все это разрешилось тем, что, получив последнюю бумагу, я взбесился, швырнул дела под стол и дня три сряду читал какой-то глупейший из глупейших французский роман. А прочитав роман, опять принялся за дело. -- Теперь я тороплюсь изо всех сил, чтоб покончить записку и отчет по комиссии. Это одно дело, которое я могу и должен добросовестно довести до конца. Работы очень, очень много теперь.
   Жду с нетерпением следующей почты и с нею вашего письма.
   Оболенский, вероятно, уже уехал в П<етер>бург4; если же нет, то объявите к нему, что я писал ему уже в П<етер>бург на квартиру его брата Алексея. -- Жаль очень, что вы негостеприимно поступили с ним в 1-ый день, тем более, что когда он рассчитывал со мною время своего приезда и говорил, что, может быть, уже не застанет у нас обеда, то я ему сказал, что у нас накормят и напоят его во всякое время. Но я извинюсь перед ним за вас5.
   Ты извиняешься, милый друг и брат Константин, в том, что письмо твое не длинно. Помилуй, братец, я и этого количества писем, какое ты написал мне в эту зиму, никогда не ожидал и столько тебе за это благодарен, что и требовать большего не считаю себя вправе. Не говоря о серьезной стороне их, они доставляют мне и удовольствие местами, подобными этому, которым начинается твое последнее письмо: "Наконец, явился князь Андр<ей> Васил<ьевич> Оболенский (напоминающий своим именем князя Андр<ея> Вас<ильевича> времен междуцарствия6) и привез нам важные бумаги и проч." Ну и довольно, я и сыт! Да напиши чувствительную драму "Изгой XIII-го века" или хоть "Изгой из родовых отношений"!.. Плачь, плачь от умиления при встрече с господином Путятой7 и всеми твоими приятелями, имена которых напоминают тебе славных малых, знакомых Х-го, XI-го, XII-го века!.. "Какой славный малый, плут, каналья!" -- говоришь ты, оскабляясь и с умилением потряхивая головой по поводу ближайшего знакомства с каким-нибудь Ростиславичем!..
   Прощайте, милые мои отесинька и маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки, обнимаю Константина и всех сестер, всем кланяюсь.

Ваш Ив. А.

   

121

   

1-го марта 1851 г<ода>. Четв<ерг>. Ярославль.

   Еще раз поздравляю вас с нынешним днем1, милая моя маменька и милый мой отесинька. Вероятно, у вас нынче кто-нибудь из гостей да есть. -- Какие прекрасные стихи Вы написали2, милый отесинька! Конечно, Вы уже черезчур к себе строги, называя отвратительным разладом состояние Вашего духа, но тем не менее стихи во многом верно передают Вас. Есть и во мне много сходного с этим описанием, только натура моя не так жива и горяча. -- Оба письма Ваши я получил. Письмо Ваше от воскресенья вовсе не подействовало на меня так огорчительно, как Вы того боялись, может быть, потому, что я прочел сперва письмо от вторника3. К тому же, не соглашаясь с мнением Вашим, я в то же время вижу, что Вы писали под влиянием опасений за мою будущность. Я не разделяю этих опасений или, лучше сказать, на все готов. Вы воображаете, что я ужасно раздражен, чуть не хвораю от сердца и не помню сам, что делаю. Константин хочет даже приехать навестить меня4. От всей души благодарю его за этот братский порыв, но вы видите все в преувеличенном свете. Со мной еще никакой беды не случилось, и я не нуждаюсь в словах утешения, а приезд Константина замедлил бы составление записки, которой я теперь с утра до ночи занимаюсь, торопясь совершенно все закончить и закрыть комиссию к Страстной неделе. А на Страстной неделе я непременно буду в Москве. -- Я совершенно покоен духом. Я не герой, потому что это все в отношении к целому вопросу буря в стакане воды, и не жертва (сохрани Бог!). Я только честный человек или, по крайней мере, хочу быть таким, хочу оставаться неуклонно верным своим правилам, а потому, что бы ни случилось, в выигрыше -- я. И думаю, если б опять сызнова возобновилась эта история, я опять поступил бы именно так, хотя ехать с поручением в Вятку у меня нет никакого желания: куда угодно, только не на север и не на восток, а на юг или даже запад... Впрочем, круг служебной деятельности уже давно сжимается и сокращается для меня. Я уже решил сам в себе, что следствий отныне я производить не буду (исключая некоторых казусов); я уже решил, что поручений отныне -- бесполезных, бесплодных, а между тем сухих, утомительных и лишающих всякого досуга, как вредных нравственному моему бытию -- исполнять не буду... Я уже давно говорю своим товарищам, что моя карьера кончилась и что быть губернатором я не намерен, потому что на этом месте буду я вынужден действовать в противность моим правилам. Я знаю, что я с каждым годом становлюсь честнее, т.е., по крайней мере, хочу, чтоб внешние поступки мои были честны, и никакие препятствия для меня не существуют, даже если б пришлось ехать с поручением и в Вятку. Все это очень просто и геройство весьма мелкое, даже в моих собственных глазах... Вы скажете, что в этом деле повод ко всем моим поступкам был пустой... Не совсем. Тут я отстаивал принцип домашней, нравственной свободы служащего, самостоятельность чиновника, служащего не Перовскому и не правительству, а самому делу, никогда ничего не испрашивающего, а требующего себе должного воздаяния. Не такой же я ветреник, что не знал будто, к чему это все поведет, и уж раскаиваться не буду. -- Только будьте уверены, что я теперь в самом мирном расположении духа, даже пою песни, чего со мною уже давно не было, и очень занят запиской. Подивились бы вы моему терпению, терпению моей раздражительной натуры, если б посмотрели меня за этим скучным трудом! -- Письмо Ваше сильнее, чем меня, огорчило Оболенского, от которого я также получил письмо. Он очень в грустном расположении духа вообще: теперь, верно, уже он уехал из Москвы... Да, скажите, пожалуйста, что вся эта моя переписка -- секрет у вас или нет? Знает ли об этом дядя Аркадий? Как я смеялся, вообразив себе его при чтении этих бумаг. К тому же я заранее знал, что самые лучшие мои приятели будут бранить меня.
   Прощайте, милые мои отесинька и маменька. Пожалуйста, будьте бодры и здоровы и не волнуйтесь. Благодарю тебя, милый мой брат Константин, ты просто сделался борзописцем по части писем. Цалую ваши ручки, милый мой отесинька и маменька, обнимаю Константина и всех милых сестер моих.

Ив. А.

   Почта еще ничего не привозила из П<етер>бурга.
   

122

5 марта 1851 г<ода>. Понед<ельник>. Яросл<авль>.

   Вчерашняя почта не привезла мне еще никакого решительного ответа: получил я письмо от Гриши и от Самарина1. Гриша пишет, что Сам<арин> и Милют<ин> уговорили Гвоздева не докладывать рапорта мин<истру> до получения моего ответа. Письма моего последнего к Гвоздеву Гриша еще не читал, но говорит, что Гв<оздев> не виноват в недозволении выехать из Яросл<авля>, что у него заготовлено было позволение, но мин<истр> не согласился, а почему -- не объясняет. -- Самарина же письмо написано также до получения моего I последнего ответа Гвоздеву. Посылаю вам письмо Самар<ина> и мой ответ к нему2, которое добрый человек согласился переписать мне. Скучною становится мне вся эта переписка, необходимость давать направо и налево объяснения, наконец, все эти упреки, замечания и порицания. Я, впрочем, знаю, что все хором бранят меня! Вместо того, чтоб заставить Гв<оздева> или кого следует ценить меня и дорожить мною, все собравшиеся вместе приятели так легко присудили мне средство, которое и предлагает Самарин3. Никто не хочет стать на мое место, никто не выдерживал таких нравственных пыток, как я. Я имею счастие не быть всегда понимаему, хотя, кажется, пишу довольно ясно. Вот и Вы в последнем письме говорите, что не понимаете письма моего от 26-го февраля4 -- выражение принятое, заведенное, в порядке вещей. -- Я, впрочем, не выразил Самарину ни тени досады, потому что знаю и люблю его. Гриша не совсем доволен участием Ханыкова и в письме своем говорит, что он, Гриша, хлопочет о том, чтоб мне написали бумагу, заглаживающую первые две бумаги, и что он спорит с Самариным, который говорит, что этого не нужно. Но этого, прибавляет Гриша, мудрено добиться.
   Я зарылся в дело по горло, одушевясь или, лучше сказать, остервенясь желанием покончить все к Страстной. А тут еще пропасть писем. -- Прощайте, милые мои отесинька и маменька, будьте здоровы и сделайте милость, не беспокойтесь на мой счет. Цалую ваши ручки, обнимаю Константина и всех сестер.

И. А.

   От Оболенского получаю письма каждую почту.
   

123

   

1851 г<ода> марта 12-го. Понед<ельник>. Ярославль.

   И опять пришла почта, и опять нет никакого решения, милые мои отесинька и маменька. Получил только письмецо от Гриши, которое вам и посылаю. Нынче отвечал ему и просил, чтоб до Святой недели1 так или иначе решили бы мою участь2. Дело в том, что у меня на столе уже лежит одно решение -- это воспрещение оставить Ярославль: это уже не подвержено сомнению... Возвращаться же мне в Ярославль из Москвы после Святой, когда Бутурлин вообразит при моем отъезде, что я совсем выехал из города, будет невыносимо. Я буду не то что чиновник м<инистерст>ва, не то что частный человек. Как чиновник я не имею никаких поручений, ибо комиссия кончится, и ревизия душ окончена: остается писать отчеты, дожидаться окончания съемки. Всему городу уже давно известно мое нетерпение уехать отсюда, и оставаться здесь -- это значит придется беспрестанно отвечать на тысячу и один вопрос: каким образом, когда все решительно члены комиссии (разъехались) (потому что и другие члены комиссии взяли уже отпуск и едут в П<етер>бург на Святой), я один остаюсь?
   Но скучно и вам, и мне только и толковать, что об этом. Однако ж что делать! Повторяю, мне гораздо было бы приятнее иметь в виду всякое другое решение, только не то, которое я уже имею. --
   Благодарю Вас за присылку элегий3. Я прочел их с большим удовольствием. Впрочем, мне кажется, что они имеют больше субъективное значение и достоинство. При этом необходимы комментарии, что вот автор этих элегий человек такого-то возраста под такими-то условиями шел в жизни и проч. Высокого художественного достоинства я в них не вижу, местами они очень прозаичны. -- Но в то же время в них столько простоты и верности, столько иронии и остроумия, что читаются они с удовольствием. Может быть, я ошибаюсь, и впечатление мое несвободно, может быть, другие элегии выше в художественном отношении. Нельзя указать, чего не достает; из тех же припасов готовят и другие повара, а вкус не тот. Впрочем, повторяю, в настоящую минуту я не верю вполне своим впечатлениям. Я сам, может быть, напишу стихи, только мне ругнуться хочется.
   Как же это, милая маменька, я поздравлял Вас на первой неделе с приобщением, а теперь Вы опять говели? Ну так поздравляю Вас опять. Значит, что на Страстной поздравлю Вас в 3-ий раз и, вероятно, лично. -- От Оболенского из П<етер>бурга писем не имею4. -- Если в последнем письме моем огорчила вас некоторая резкость выражений, то простите меня, пожалуйста.
   Я вовсе не смеюсь, но от души благодарен тебе, милый друг и брат Константин, за твои письма. Только удивляюсь и радуюсь твоей деятельности5. Ты просто стал молодцом. Верно, потерял или потеряешь привычку дремать с 7 часов вечера. Прощайте, милый отесинька и милая маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки, обнимаю Константина и всех сестер.

И. А.

   

124

15 марта 1851 г<ода>. Ярославль. Четв<ерг>.

   Опять нет никаких решительных известий из П<етер>бурга! Делать нечего, существуй до воскресенья! Благодарю вас, милый отесинька и милая маменька, за присылку денег. Я, впрочем, мог бы обождать их и до приезда Оболенского. От последнего получил я вчера письмо: сведений никаких он не имеет, а потому, вероятно, и не пишет вам: все ждут какого-то ответа моего! Обол<енский> выезжает из П<етер>бурга 19-го марта и 21-го или 22-го будет в Москве. Он описывает мне свидание свое с Самар<иным>, Попов<ым> и Смирновой и очень ими доволен за меня, видя в них искреннее участие и понимание. Муж Смирновой уволен от должности1, и это очень расстроило Алекс<андру> Осиповну, хотя она и хладнокровно, по-видимому, об этом рассуждает2. -- Работаю я по-прежнему, но работы еще так много, что еще не могу закричать: берег! Просто кажется, что никогда не будет конца этим занятиям. Новостей здесь нет никаких, кроме того, что вчера было открытие памятника в Костроме "поселянину Сусанину"3. Памятник этот выстроен на подписную сумму, собиравшуюся лет 20; осталось денег лишних 2500 р<ублей> сер<ебром>. Костромское дворянство думало, думало, что делать с этими деньгами? Выстроить богадельню, воспитывать на эти деньги бедного мальчика в гимназии и проч. -- все это им не понравилось, и они решили деньги эти съесть и съесть на славу: выписали припасов из П<етер>бурга и из Москвы, пригласили едоков из Яросл<авской> губернии и вчера ели. Посылаю вам сочиненный и напечатанный в Костроме церемониал, очень забавный. -- Я, если выпустят меня в отставку, вовсе не намерен, по крайней мере, скоро вступать в службу. Право, я так устал, что мне все грезится Малороссия, тепло, чистый хутор, малороссийское сало, лень и проч. Если же я буду искать службы собственно для средств существования, то я постараюсь достать себе то место, которое занимает теперь Клементий Россет, т.е. чиновника м<инистерст>ва финансов4, объезжающего свеклосахарные заводы в России! Совершенно с Вами согласен, милый отесинька, насчет того, что Вы пишете в последнем письме Вашем об элегиях Дмитриева, хотя, впрочем, не оценил их так высоко в художественном отношении5. Не знаю, чем тут оскорбились Кошелев и Соловьев? Разве за русскую зиму и жизнь зимою в сызранской глуши? -- Я же вполне сочувствую впечатлениям Дмитриева. Русская зима! Подумать страшно! И нынче, хоть и половина марта, а на дворе вьюга!
   Прощайте, милые мои отесинька и маменька, больше вам не пишу, потому что некогда. Цалую ваши ручки, обнимаю Константина и всех милых сестер. Будьте здоровы и спокойны.--

Ваш Ив. А.

   Очень, очень вам благодарен за то, что вы так аккуратно мне пишете!
   

125

   

19 марта 1851 г<ода>. <Ярославль.>1

   Письмо ваше, милый мой Отесинька и милая моя маменька, получил. Как рад я за Вас, милый мой отесинька, что Вы можете уходить хоть в записках в мир природы2. А я вчера вышел подышать свежим воздухом и перепугался. Так завеяло весной, так возмутило, подняло со дна все мучительные стремления, что мне страшно стало поддаться им, и я опять за работу.
   Посылаю вам письмо Гриши с припиской даже Марьи Алекс(еевны). Разве Вы боитесь, милый отесинька, моей отставки?3 Вы боялись других последствий, а не отставки4. Гриша все путает, и только томят они, и он, и все эти друзья меня своею неуместною проволочкою, своими неудачными советами. Я написал Грише, что прошу только об одном: немедленно доложить мою просьбу об отставке м<инист>ру, и если через 10 дней не получу от Гриши удовлетворительного ответа, то пошлю письмо Гвоздеву такого содержания: "М<илостивый> г<осударь> Ал<ександр> Ал<ександрович>. -- Принося Вашему пр<евосходительст>ву искреннюю благодарность за участие Ваше, о котором неоднократно писал мне брат мой, состоящий при м<инистерст>ве, я, по известным мне причинам, тем не менее покорнейше прошу Ваше пр<евосходительст>во доложить мою просьбу об отставке его сият<ельст>ву г<осподину> министру"5.
   Одобряете ли Вы это письмо? Я писал Грише, что хочу иметь дело не с Гвозд<евым>, а с м<инист>ром, что хочу, чтоб м<инист>р знал, что ответом моим на письмо ко мне была просьба об отставке; хочу, чтоб он видел, что не возгласы и не клики изъявленная мною потребность нравственного отдыха; что точно терпит душа моя от службы, что, наконец, служить могу и хочу я на условиях не просто чиновнических. А Гриша советует мне, на основании уверений, от Гвоздева частным образом через него сообщаемых, отказаться от своей бумаги! Пусть доложат м<инист>ру. Если он не захочет меня выпустить, то вызовет для личных объяснений; если же выпустит, не поморщась, так тем лучше для меня, что я не оставался долее в службе. Чем же доказывается эта оценка м<инистерст>ва: на меня как на рабочую лошадь взваливают работы, после 2-х летнего томления не выпускают даже в отпуск, места и жалованья не дают. -- Вопрос о пользе для меня собственно решен. -- Признаюсь, как несносны делаются эти друзья, кроме Оболенского6, которого письма -- истинная отрада, хотя он очень огорчен и расстроен за меня. --
   Я, впрочем, отвечал Грише дружески и даже Марье Алекс<еевне> просил передать благодарность за ее участие и совет; Вы, пожалуйста, ничего об ней ему не пишите.
   Прощайте. Писать решительно некогда. Надобно еще написать несколько строк Оболенскому. Цалую ваши ручки, будьте здоровы, обнимаю Константина и сестер. -- Что Вы думаете о письме Гриши?7

Ваш Ив. А.

   

126

   

Понед<ельник>. Яросл<авль>. 26 марта 1851 г<ода>1.

   Можете себе представить: московская почта в Ярославскую губернию не пришла, даром что почтовая карета приехала (опоздав 12 часами): тюк с частными письмами забыт в Москве или по ошибке отправлен из" московского почтамта с другою почтой, может быть, в Симбирск, в Якутск, Кяхту! И потому уведомьте меня, были ли отправлены ваши какие-нибудь письма в прошедшую пятницу, т.е. 24 марта?
   Нынче пишу только для того, чтоб поздравить милого брата Константина со днем его рожденья2. Поздравляю его и крепко обнимаю. Поздравляю вас, милый мой отесинька и милая маменька, поздравляю всех милых сестер. -- Прощайте. Решительно некогда: боюсь не кончить к Пасхе. Цалую ваши ручки.
   Петербургская почта до сих пор не приходила.

Весь ваш Ив. А.

   

127

   

29 марта 1851 г<ода>. Яр<ославль>. Четв<ерг>1.

   Во вторник утром, только что я окончил главнейший труд свой и увидал, наконец, берег, явился и Оболенский. От этих двух радостей я повеселел и пополнел в один день так, что не буду иметь удовольствия явиться перед вами похудевшим от работы: вы эдак, пожалуй, и не поверите, что я работал.
   Вижу берег, но дела еще много, не знаю, управимся ли. Вы пишете, что можно бы окончить и на Фоминой2. Нельзя. Дело такого рода, что может тянуться годы нескончаемые: на Святой3, пожалуй, поймают какого-нибудь неотысканного православного разбойника или беглого раскольника, и опять начинай следствие. Нам надобно закрыть поскорее комиссию и передать имеющие возникнуть следствия губернскому начальству.
   Оболенский много и много рассказал мне интересного; он до чрезвычайности доволен и тронут вашею лаской.
   Признаюсь, когда в первый раз вы мне написали о том, что крестьяне в двух губерниях решились не пить4, я просто не поверил вам. Но теперь, когда этот факт подтверждается, и, говорят, Владимирская губерния пристала к этому делу, так все это получает огромный смысл. Только каково теперь положение Владимира Святого5: не он ли говорил: Руси есть веселие пити, не может без того быти!
   Петербургская почта, с которой, впрочем, нынче я не жду ничего, еще не приходила: вот уже вторые сутки, как она опаздывает. Нынче у вас, вероятно, пропасть гостей6: еще раз поздравляю вас всех и Константина. Больше писать решительно некогда, цалую ваши ручки и крепко обнимаю Константина и всех сестер.

Ваш Ив. А.

   

128

<Письмо к Ольге Семеновне Аксаковой и к сестрам>.

   

1851 г<ода> июля 9-го. Понед<ельник>. Вишенки1.

   Часа два тому назад приехали мы в Вишенки, милая моя маменька и милые сестры, и торопимся написать к вам, потому что сейчас отправляют в Ставрополь: завтра почтовый день. Вероятно, нам привезут оттуда ваши письма. Теперь с дороги и впопыхах не могу вам ничего написать подробно; скажу только, что приехали мы благополучно. От Николая Тимоф<еевича> выехали мы в субботу утром вместе с ним и со всеми его гостями к Блюму2, у которого обедали. Варвара Алекс<андровна> Блюм3 наделила нас на дорогу всяким добром, даже картофелем с маслом, сиропами и т. п. Ник<олай> Т<имофеевич> также не поскупился, и у нас теперь всякой и разнообразной провизии надолго. Варв<ара> Ал<ександровна> простая и очень добрая женщина, хозяйка такая, каких мало. Не быть нам никогда такими хозяевами! Она иногда проводит весь день в поле, с 4-х часов утра до 8 вечера, наблюдая за тем, чтоб крестьяне усерднее потели в жар за господскими работами. -- Гости, приехавшие к Ник<олаю> Тим<офеевичу>, были прокурор Ренненкампф4 (наш правовед 2-го выпуска) и бывший председатель казенной палаты, теперь помещик Шаренберг. -- От Блюма выехали мы в субботу же, часов в 7 вечера (они живут верстах в 6 от станции) и в 3 часа в воскрес<енье> пополудни приехали в Симбирск. Ямщик, который нас привез, мальчишка, взялся спустить нас с горы к Волге (обыкновенно для этого нанимают особых лошадей); мы вышли из кареты и сошли, а карета спустилась по самому крутому, но короткому спуску, по которому никогда кареты не съезжают. Все сделалось очень удачно и благополучно. Через Волгу мы переехали на косной5 (была небольшая рябь) в полчаса времени, но часа два дожидались нашей кареты, которая плыла на дощанике. На берегу наняли мы лошадей и поехали прямо, через степь, к Мих<аилу> Ник<олаевичу> Кирееву6 (это все по дороге в Вишенки). Мы проехали 45 верст, не встретив ни одной деревни, не видев ни аршина необработанной земли: все нивы и нивы. К Кирееву приехав часов в 10 вечера, не застали ни его, ни его семейства дома (они уехали в Бугульм<ский> уезд). Проночевав в карете, на рассвете, на новых нанятых лошадях поехали в Никольское (гр<афа> Соллогуба7), верст 30 от Киреева. Там ждали часа два с половиной. Вот чудное имение, на Черемшане. Какой вид! Здесь жить можно. -- Оттуда на прескверных лошадях двинулись в Вишенки, куда и приехали часа в 4 после обеда. Крестьяне все в поле, Ив<ана> Сем<еновича> нет. Первый встретил нас Порфир-кучер и Надежда, которая обрадовалась как нельзя больше. Цалую ваши ручки, милые мам<енька> и сестры, будьте здоровы, до след<ующей> почты.

Ваш Ив. Акс.

   

129

<Письмо к Ольге Семеновне Аксаковой и к сестрам>.

   

29 августа 1851 г<ода>. Воскресенье. Яковлевна1.

   Вот уже откуда пишем мы к вам, милая моя маменька и милые сестры, -- от Софьи Тимоф<еевны>. Очень трудно, переносясь с места на место, вести нить рассказа, особенно когда пишешь не у себя дома и торопишься. Не знаю, успею ли написать вам этот целый лист. В последнем письме своем я, кажется, рассказал вам, что мы приступили к выслушанию просьб и жалоб. Последних было очень мало: общая речь та, что крестьяне беднеют, что им тяжело, но положительные обвинения встречались редко. У нас перебывали все тягловые: из них половина таких, которые более или менее зажиточны и не имеют причин жаловаться на что-либо. --- Они явились потому, что этого потребовали другие, т.е. их принудили прочие крестьяне. Многие просьбы и обвинения оказались совершенно пустыми; многие пришли просить хлеба, когда у них еще много своего. Крестьянам раздали месячину и семян господских на посев. Вслед за тем двое мужиков пришло просить муки на посыпку лошадям корма: требование, говорят, неслыханное, рассердившее отесиньку, который отказал им, и давшее Ив<ану> Семен<овичу> повод доказать вообще жадность и неумеренность крестьянских требований, их неблагодарность и т.п. -- Бабы остановили нас с Константином просьбами об увольнении их от барщины, и мы бы на это, разумеется, охотно согласились, но другие крестьянки стали роптать на это, потому что им от того прибавится тяжести в работе. -- Ив<ан> Сем<енович> не ожидал, что отесинька будет спрашивать мужиков каждого порознь, помимо его и не при нем: у него с мужиками было так условлено, чтобы они о всех своих нуждах обращались к отесиньке не иначе, как через него, и он боялся, чтоб наше пребывание в деревне не ослабило его власти. Поэтому он много нам мешал своим присутствием, и, разумеется, это же самое охлаждало крестьян и заставляло их быть осторожнее. Многие от нас прямо шли к Ив<ану> Сем<енови>чу и передавали ему свой разговор с барином, и -- удивительное дело -- Ив<ан> Сем<енович> знал решительно все, о чем мы с крестьянами толковали. Надёжинские крестьяне и надёжинский мир не произвели на меня такого же доброго впечатления, как в Вишенках, во 1-х, потому, что во время бунта все они немилосердно лгали, во 2-х, потому, что в их словах не всегда была правда, и в 3-х, потому, что многие из них, обласканные нами, и понадеялись, вероятно, на смену управляющего, стали зазнаваться перед стражей и перед Ив<аном> Сем<еновичем>, что заставило и отес<иньку> быть осторожнее и даже строже. -- Мы составили письменное положение из 12 пунктов, которые отесинька подписал и оставил в конторе. Это положение, ограничивая во многом управляющего, все направлено к облегчению крестьян; составили таблицу праздников, в число которых включали дни Владим<ирской> Божьей Матери и св<ятого> Митрофания; наконец, оставили целую тетрадь отдельных частных приказаний. Смешно было видеть, как Ив<ан> Сем<енович> упирался и не соглашался, имея в виду наши же выгоды, на милости и облегчения, просто торговался с нами: если прикажем выдать кому 20 фунтов муки, он упросит, чтоб дали только 15... Удивительный тип этот Иван Семеныч, страстно преданный своему занятию и барину, которому служит, честный, но готовый на всякие плутни, чтоб доставить выгоды помещику, а потому и без жалости к крестьянам, с которыми, впрочем, он не только не жесток, но, по своим понятиям, даже щедр, однако вовсе не из сострадания, а из хозяйственных расчетов. Никто не упрекнул его в жестоком обращении, напротив, оказалось, что он многим оказывал немалые снисхождения, но тем не менее никто ему за это не благодарен, и все его терпеть не могут. -- Что было еще скучно в Надёжине, так это интриги дворовых, их вражды и споры, и всякий лжет и говорит напраслину на другого. Страшное дело! Никто не делает для крестьян столько, сколько мы, ни Никол<ай> Тим<офеевич>, ни Софья Тим<офеевна>, никто не раздает им месячины и семян на посев, а они жалуются, недовольны и точно стали беднее. Между тем, работы самые, количество пашни нисколько не тяжеле и не больше, чем у других! Правда, что поставки хлеба у нас тяжеле, правда то, что крестьяне наши были издавна избалованы. Работы в Надёжине было у нас немало, особенно у меня по письменной части. Милостей частных сделано много; сделано много и облегчения для крестьян. Решились сменить старосту за развратное его поведение (крестьяне, впрочем, смены его не требовали и поведением оскорблялись только некоторые), отес<инька> был затруднен в выборе и назначении нового: и выбрать некого, и кого и выбирали, те отказывались, выставляя, между прочим, ту причину, что теперь, после нашего приезда, управлять крестьянами и работами их будет гораздо труднее и "не сладить с ними". Тем не менее, одного из отказавшихся убедили принять в руки жезл правления или старостов батожок, именно Терентья Федорова, который уже был старостой и который имеет глубокое презрение к миру, за что, по его словам, его терпеть не могут крестьяне. Выбран он в старосты потому, что он единственный способный к этой должности, и потому, что если будет справедлив, так нелюбовь к нему крестьян будет неопасна. В пятницу вечером собрали всех мужиков на дворе, лошади наши были заложены, и отес<инька> объявил крестьянам свои распоряжения. Все милости и решения были приняты довольно сухо: крестьяне, вероятно, ожидали другого, однако ж они проводили нас почти до околицы. -- Сменить Ив<ана> Сем<еновича> собственно за надёжинское управление не было причины, и нет сомнения, что без него наши дела пойдут хуже, сам же Ив<ан> Сем<енович> вовсе не имеет намерения нас оставить. Он очень недоволен нашими вишенскими действиями, и я не знаю, как уладится все это дело, т.е. останется ли Ефим Никиф<орович> старостой при Иване Сем<енови>че или нет. -- Таким образом, в пятницу поздно вечером выехали мы из Надёжина, завтра уже в обратный путь к вам, милая маменька и милые сестры. Я забыл, кажется, сказать вам, что Арк<адий> Тим<офеевич> прожил у нас всего два дня и уехал, видя, что мы можем надолго остаться в Надёжине; у него же были дела. -- Мы так были заняты, что не успели и поудить порядком. Раз только и то в последний день поехали мы на час времени в Сосновый враг, где Константин и вытащил одну пеструшку. Из Надёжина поехали мы на своих, с кучером Ульяном; в одной деревне вотяков (которых тут я видел в 1-й раз) была сделана у нас выставка лошадей, на которых доехали мы до перевоза через Ик. Тут мы кормили несколько часов и удили. Что это за чудная река, какая быстрая, многоводная, рыбная и красивая берегами. Клев, однако ж, был плохой. -- Часа в 4 после обеда приехали мы к Софье Тимофеевне... Места, окружающие ее деревню, очаровательны: везде липовые и дубовые рощи, не увидите вы ни ели, ни сосны, везде горы и долины и ручьи, бегущие из каменных расселин... Софьи Тим<офеевны> и никого не было дома, они все уехали удить; им тотчас дали знать, а мы между тем переоделись и встретили их в саду. Прием был самый простой и радушный, какого я и не ожидал. Кроме Софьи Тим<офеевны>, здесь все народ молодой и живой, веселый и беспечный... Все моложе (даже годами2), живее, веселее и беспечнее нас! Право, смотреть завидно, особенно когда подумаешь, что и никогда и в их лета не имел такой молодости!.. Бутлеров нам всем чрезвычайно понравился3; ему всего 23 года, с обширными знаниями (по своей части) он соединяет в себе такую детскость, такое простое, чистое сердце, что редко встречаешь подобные явления. Нет в нем ни претензий, ни умышленных движений; напротив, совершенная свободность всего его обхождения может происходить только от чистоты и простоты сердечной. Надинька4, хотя и смотрит совершенным ребенком, однако ж очень мила, проста, говорит нам "ты" и требует от нас того же. Прощайте, милая маменька и милые сестры, будьте здоровы. Завтра мы едем отсюда опять к Арк<адию> Тимоф<еевичу>, у которого и дождемся Ив<ана> Сем<еновича>, и от него в Вишенки. Где-то мы получим от вас письмо? В Надёж<ине> мы имели только одно письмо.

Ваш И. Акс.

   

130

   

1851 г<ода>. Октябрь 8-го. Москва. Понедельник, вечер1.

   Вот вам отчет, милый отесинька и милая маменька, в наших prouesses et hauts fails {Подвигах и деяниях (фр.).}. Постараюсь все передать по порядку: 1) Дорогой, не доезжая Рахманова, Варе2, которую Вера посадила в карету, сделалось тошно, и мы ее посадили назад. Не смейтесь над этим случаем и вспомните, что маловажные причины часто сопровождаются великими последствиями! 2) Близ самого Пушкина встретили мы Иуду3 и прочли записку, посланную с ним Любочкой: оказалось, что письма (т.е. только ее одно) и разные бумаги были отправлены ею с Оболенским4, которого однако ж мы до тех пор не встречали. 3) У Романова в Пушкине нашли мы Унковских: мать и дочь Авдотью Семен<овну>5, которые нарочно из Калуги приехали в Москву, чтоб съездить к Троице. Они на другой день к вечерне должны были попасть в Хотьков6 и говорят, что если бы не торопились домой, то на обратном пути заехали бы к нам. Оставались при нас они только один час и продолжали свой путь... От графа Толстого (губернатора) в восторге7. 4) Выкормив себя и лошадей (стояли мы 4 часа), пустились и мы в дорогу. Было уже темно. Не успели еще мы доехать до Ростокина, миновав Малые Мытищи, как вдруг сзади нас раздались такие страшные неистовые вопли, что Вера пришла в ужас и откликнулась им такими же воплями. Дело вот в чем. К Варе вскочил какой-то человек и стал стаскивать с нее салоп, она, разумеется, кричать и не даваться, он попробовал ее совсем стащить на землю, предполагая, вероятно, что карета в это время успеет ускакать далеко, а он уловчится ее ограбить, но это ему не удалось; к тому же тут успели остановить лошадей. Тогда он, оторвавши у Вари часть капюшона, соскочил и убежал. Все это было гораздо скорее, чем в описании. Мы же в это время ехали очень шибко и не вдруг успели остановить лошадей. Преследовать за темнотою было невозможно. Это случилось в 150 шагах не более от караула. По дороге от Пушкина до Москвы по случаю разных шалостей поставлены два караула, т. е. горят огни и при них по мужику!.. Если б Варя не сидела сзади, то у нас непременно бы отрезали все, что там находилось. Вера очень испугалась, прибегла к своим каплям, но кажется, особенных последствий испуга не было. 5) Приехали мы часу в 10-м вечера. При встрече Василиса так была озадачена случившимся с Варей происшествием, о котором та успела рассказать в несколько секунд, что не слыхала колокольчика Олиньки, которая, заслышав шум приезда, звонила-звонила и, видя, что никто нейдет, Бог знает с чего так испугалась, что потом и после свидания с Верой долго не могла успокоиться. 6) Олинька была бы хороша, если б не нарыв, который продолжает свое болезненное назревание. И на пальце ног тоже скверная вещь, а на груди подобная штука еще хуже и, кажется, очень ее расстроивает. К тому же она стала теперь очень смущаться нашим положением8, и хотя знать ей это весьма не худо, но не скажу, чтоб знание это содействовало к ее облегчению. Впрочем, об ней вам, вероятно, будут писать подробнее. 7) Теперь перейду прямо к квартирам. Мне кажется, что теперь для перевозки самое лучшее время, которое мы напрасно пропустили. Орловский едва ли позволит вам жить по расчету9 и сильно сердится на нас за то, что не позволяем осматривать дом. Билет прибит, приходят осматривать и отгоняются прочь без осмотра. Говорят, что это Ваше приказание, милая маменька. Впрочем, я хотел идти сам к Орловскому и узнать от него, можно ли надеяться на продолжение срока. -- Ни у Ивановой, ни у Рындина флигеля не отдаются: давно заняты. Домов отдается много, но все очень дорого или вовсе без сарая и конюшен, а для нас это необходимо, особенно чем дальше ото всех будет квартира. Есть отдельные помещения в больших домах, но все холостые, неудобные, о двух комнатках, где и кровати больной поставить нельзя, и вместе с кухней. Мы уже осмотрели квартир 12 и можем указать вам на 2: 1) на Пречистенке в Еропкинском переулке к Остоженке совершенно отдельный домик г<оспо>жи Баскаковой, гнусной наружности, но дешев, т.е. 800 р<ублей> асс<игнациями> в год: внутри довольно еще чисто, комнаты крошечные (всего 6), может быть, вам удастся что-нибудь из них сочинить. 2) на Кисловке на дворе дома Русселя, где пансион m-me Коколль10, каменный флигель: помещение прекрасное, чистое и просторное, но кухня в связи с комнатами и людской особенной нет. Конюшня небольшая имеется. Цена 300 р<ублей> сер<ебром>. Вверху в мезонине и внизу, почти в земле, живут однако жильцы. Может быть, вы успеете как-нибудь сделаться с хозяином или с подземными жильцами, и они уступят вам комнату... Дешевле 300 р<ублей> вы не найдете, а если мы будем откладывать, так дай Бог и за 400 р<ублей> сер<ебром> нанять что-нибудь. А квартир и домов много всяких, т.е. и больших и маленьких. 7) Приехавши в Москву, узнал я, что Оболенский точно уехал, но не утром, а в тот же день вечером, так что мы непременно должны были с ним разъехаться на дороге от Пушкина к Москве и за темнотою ночи не разглядели его экипажа. Очень жаль. Я думаю, это его очень смутило... 8) На другой день, т.е. в воскресенье поутру съездил я к дяде11, потом к Попову12, потом на Дмитровку осматривать какую-то квартиру по требованию Олиньки, потом к Грановскому: он хоть и был дома, но я не пошел к нему, т.е. не велел о себе докладывать, потому что у него была в этот час пирушка по случаю проводов кого-то из ихних. Оттуда к Кошелеву, который обрадовался несказанно и крепко обнимает Константина и Вас, милый отесинька. Он в восторге от Англии, где купил 13 машин13, в Москве остается только до воскресенья, потом едет в деревню, где пробудет, может быть, недели три, после чего на зимовку в Москву. Он пригласил меня обедать у него с Поповым, что я и сделал, успел до обеда осмотреть еще несколько квартир. Он сильно восстает против моего намерения служить, обещая найти для меня деятельность. Все такой же! Он предлагает не только мне, но и всему нашему семейству останавливаться в его доме!.. Впрочем, об нем подробнее при свидании. Вечер провел я дома. Нынче поутру опять ездил по поручениям Арк<адия> Тим<офеевича> насчет его дела14, опять был у него, заехал к Попову проститься с ним15 (он уехал с экстрапочтой16), заехал к г<осподи>ну Пущину (командиру Володи Самбурского17, который прислал с ним письмо, ничего особенного не заключающее, кроме описания неприятного положения его сестер в доме отца18: Пущин сам приезжал, но не застал меня дома, я также не застал его), воротился домой и отправился с Любочкой осматривать квартиры, что продолжалось до самого обеда. Обедали мы с ней у дяди, который в 6 часов и отправился, впрочем, мы отъезда его не дождались, тем более что тут было много кротковщины19. Анна Степ<ановна> немного расстроена здоровьем, впрочем, здорова нести гиль и чепуху по-прежнему. После обеда (за Любой заехала Вера) отправился я к Смирновой. Особенного ничего. Через месяц думает ехать в Петербург. -- 9) Я забыл вам сказать, что на другой день приезда поутру отправился я к Гоголю, застав его на пороге, он шел к обедне. Весьма мне обрадовался и объяснил, что дело было гораздо лучше, чем мы предполагали, что наемных лошадей приходилось ему так долго дожидаться, что он предпочел ехать на наших, а что кучер воротился пьяный, так оттого, что он дал ему хорошую на водку: последнее он сказал даже с некоторым удовольствием20. Очень хочет вас видеть и желал бы воспользоваться хорошей погодой, но я не могу определить своего отъезда. Вы, милый отесинька, сказали, чтоб я ехал через неделю, Вера уверяет, что маменька на днях будет и что я должен оставаться до приезда маменьки. В тот же день Гоголь был вечером у Веры. 10) Достал адрес писца и отдаю ему завтра переписывать комедию21. 11) Завтра постараюсь выполнить остальные поручения. Прощайте, цалую ваши ручки, будьте здоровы. Константина и сестер обнимаю.

Весь ваш Ив. А.

   Кажется, все.
   

131

   

1851 г<од>. Ноябрь 29. Четв<ерг> вечер. <Москва>1.

   Заготовляю письмо заранее, чтоб можно было и подводы выслать раньше. -- Письма ваши, милый мой отесинька и милая моя маменька, получил я нынче после обеда, у дяди (куда Олинька их прислала и где я обедал). Я тут же передал ваше письмо Арк<адию> Тимоф<еевичу>, который молча передал его Анне Степ(ановне) и, не говоря ни слова, пошел спать. Я пошел к нему в кабинет и спросил его, что он думает о Годеине и Павлове2, он отвечал, что ничего не знает, и тем разговор и кончился. Анна Степ<ановна> сказала мне только, что <у> Алекс<ея> Степ<ановича> нет ни гроша. -- Завтра утром отвезу ваши записки Годеину и Павлову, а также заеду к Занден3. Зенин денег не отдает4. -- Теперь буду вам писать обо всем по порядку. Об Олиньке. -- Замазка щели принесла много пользы: сделалось и теплее и дух из кухни вовсе не проходит. К тому же она придумала новый способ: топить обе печки вдруг -- утром, а вечером отворять отдушины и дверцу. Это она сделала для того, чтоб печка во время топки не вытягивала жара, данного предшествовавшей топкой. Как бы то ни было, у ней теперь не бывает меньше 17 град<усов>, как прежде, даже всегда больше 17-ти: вовсе не выстывает.
   Вчера был солнечный день, и солнце, хотя и зимнее, так нагрело комнату, что термометр поднялся до 18, а к вечеру до 19 градусов, и Олинька чрезвычайно довольна, даже выходила в угольную комнату, которая также порядочно нагрелась от солнца. Ванну взяла она весьма благополучно и вынуждена была растворить дверь Василисиной комнаты в девичью: так было в ней душно. Впрочем, ванна, кажется, не принесла ей пользы и произвела некоторое волнение, которое, впрочем, она приписывает также приближению срока ставить пиявки. Однако ж она встает и ходит по комнате по-прежнему, и я бы ничего не заметил, но она говорит, что показалось ее периодическое кровохарканье. Я вам, как видите, пишу сущую правду. Это явление могло произойти также и от того, что она уже давно не брала ванны. Завтра, однако ж, она предполагает взять другую. -- В течение этого времени были уже: один раз Кошелева5 (в день Вашего отъезда, милая маменька, часов в 12), один раз Анна Ст<епановна> и один раз Анна Севастьян<овна>. Муж кухарки не приходил, и вообще беспокойств и неприятностей по дому никаких не было. Кухарка, говорит Олинька, ехать теперь к вам не может, потому что начала нынче стирку, а посылается к вам повар, который эти дни готовил мне иногда завтракать и очень хорошо. Дома я не обедаю, а обедал два раза у дяди и один раз у Оболенского6. -- Сижу я все у себя наверху. Вот вам отчет по дому. -- Теперь о другом. (Пишу к вам, как видите, новым пером, которое только что очинила мне Олинька). -- Посылаю вам 1 ящик "Пальмы" и один ящик "Dos amigos" {"Двух друзей" (исп.).}. Сейчас ездил их покупать. Не прислал я их раньше потому, что знал, как вы теперь мало курите. Посылаю записку к Соловьеву: прошу у него "Современника" за ноябрь и Эверса7: не знаю, даст ли. Перед отъездом маменьки он не мог еще дать "Современника", потому что сам читал. По этой же причине отказал мне вчера в "Современнике" и Кошелев. Посылаю вам еще два No "Москвитянина", которые взял у него же. Признаюсь, хотя у меня и имеются его книги, но неприятно мне брать у него. Все же это не простота дружеских, товарищеских отношений. Как ни расположен ко мне Кошелев, но видно -- общее направление, сходство исторических, политических и т.п. убеждений не дают отношениям той теплоты дружества, какая существует между сверстниками-товарищами... К тому же он ужасно бережет свои книги: всякий раз, отдавая, сам завернет в бумагу, запечатает и просит читать не иначе, как обложив бумагой. -- По этой причине не решился просить у него и "Племянницы" Евг<ении> Тур, вышедшей в 4-х томах8 (цена 4 р<убля> сер<ебром>). Впрочем, она еще не прочитана ни им, ни Ольгой Фед<оровной>. Говорят, этот роман расходится хорошо и имеет успех в свете. Его называют "un roman de bonne societe" {Роман о светском обществе (фр.).}. Его-то следовало бы разобрать и разругать, не то что Вочлежского9. Кошелев желал бы также, чтоб был помещен разбор этого романа в сборнике10, но есть препятствия: 1) Некому писать разбора. Боясь Константиновой запальчивости, он предлагал мне, но и я не сошелся с ним во взгляде на способ и характер критики этого романа. Я толковал ему, что, избегая преувеличений и таких ошеломляющих выражений, которые, будучи результатом долгих исследований, непонятны и только смешны для публики, я вовсе не прочь от ярких и резких выражений, способных пробиться к мозгу светских людей сквозь толстую кожуру глупости. Их иначе и не возьмешь. Я, например, не употребляю, не подготовив, выражений: что русская история есть хор, что русский человек только человек11 и проч. и проч., но вполне признаю пользу и современность печатания таких статей, каковы критические статьи Константина) Сергеевича), где правда так и бьет в нос. Другое дело -- критика ученых произведений. Но роман современный есть дело живое, не отвлеченное, явление действительности. Поэтому и я, который не могу без лихорадочного волнения видеть светского человека, способен был бы написать только разбор одного характера с Константиновым, вследствие чего и предлагал дать разбор написать Константину. 2) Но главная причина в том, что критический отдел, как я справился, не позволен в сборнике12, разве только весьма замаскированный, что трудно. 3) Неловко разбирать ее (по особым отношениям к ней Тургенева и Грановского)13. Впрочем я романа не читал, но достаточно, что свет им доволен и называет его "un roman de bonne societe". -- Ив<ан> Васил<ьевич> Кир<еевский>14, к которому я третьего дня ездил с Кошелев<ым>, еще не начинал статьи15; Гранов<ский> может дать статью не прежде как через полтора м<еся>ца16; Хомяков не приезжал17; Кошелев также еще не начинал статьи18. Я справился в типографиях, и мне сказали, что даже при быстрой корректуре типография не может печатать больше 3-х листов в неделю, а у нас предполагается до 30 листов. -- Дай Бог, чтоб сборник мог выйти к марту! -- Я не знаю, как быть со статьей Беляева, Константин. Ведь она толкует опять и только про происхождение варягов19, оправдывая вполне мнение Погодина и подтверждая это выписками из исландских саг. Вопрос этот, занимавший собою ученых целое полстолетия, вовсе не существенный, смертельно всем надоел. Соловьев говорил мне, что он (Беляев) читал эту статью в заседании "Общества"20 как предназначенную во "Временник"21. Если так, так вот и предлог ее не печатать. -- Соловьев начинает на этой неделе печатание второго тома истории22. -- Жду твоей статьи, Констант<ин>, чтоб вместе с соловьевской отдать ее цензору. Сделай милость, пришли ее поскорей, да пришли мне и "Бродягу": она в конторке. Хочу кое-что выбрать, исправить и также отдать цензору23. Теперь сообщу вам разные здешние новости: 1) Самая главная слышанная идет от Томашев<ского>24 и полученная по телеграфу: во Франции произошел un coup d'etat {Государственный переворот (фр.).}, и президент провозгласил себя президентом на 10 лет: все войско за него, а Франция недовольна Собранием25. Подробности еще неизвестны. 2) Вронченко, говорят, умер, а на его место Тенгоборский26. 3) Поезды по жел<езной> дороге опаздывают по 50 и по 60 часов, именно отправленные из П<етер>бурга. Отсюда же идут хорошо, потому, говорят, что к П<етер>бургу покато. Как бы то ни было, беспорядок страшный, и дилижансы объявляют, что с зимним путем начинают опять ходить. Никто не решается ездить. -- Дядя Арк<адий> Тим<офеевич> взял себе место в почтов<ой> карете на 6-е декабря, а Анна Степ<ановна> едет 7-го или 8-го в собственной повозке. 4) Недавно в Англ<ийский> клуб приглашена была музыка -- оркестр Гунгля27, игравший во все время обеда, а после обеда закончивший свою игру "Боже, царя храни"28. Тогда многие бросились в залу, заставили повторить и пропели вместе хором. В числе этих многих был Афан<асий> Столыпин29 и многие молодые светские люди. Хорошо?30 5) Вчера был бал (с танцами) у Д<митрия> Н<иколаевича> Свербеева, на котором были Кошелевы (оба)31. Он говорил, что его вынудили дать бал ради нового дома и еще чего-то. Кажется, было много и съезд был порядочный. Как это все нелепо: без жены, сына и дочерей! Я, впрочем, Д<митрия> Н<иколаевича> самого не видал, 6) {Пятница -- утром.} Кошелева очень, очень жалеет о твоем отъезде, милая Надичка, и велела тебе сказать, что она на музыку к себе пригласила Студничку...32 Впрочем, ее собственно я мало видел. 7) Тургеневу я написал и думаю, что он не замедлит прислать...33
   Милый отесинька, пришлите мне для взноса в Опек<унский> совет последнюю квитанцию по вишенскому займу как по главному, так и по надбавочному. Это необходимо; или пришлите хоть точную выписку о числах займов, количество, NoNo и проч. -- Я просил тебя, Надичка, приказать прислать мне белья -- и ты забыла! А мне оно очень нужно: я с собой почти ничего не взял. --
   Попросите у священника паспорт Афанасья: ему нельзя жить без паспорта, пришлите его сюда. -- Вы никто ничего не пишете, зачем прислали Андриашу, он говорит, для того, чтоб остаться здесь и ездить кучером. Это не мешает, потому что извозчики разорительны, даром, что я никогда не плачу дороже одного гривенника в один конец, как ни велико было бы расстояние. -- Кстати: в посылаемом No "Москвитянина" есть повесть "Адам Адамыч"34, которую я не читал, но которая, кажется, неудобна для чтения сестрам. Пусть Константин просмотрит. -- Вы приказываете, милая маменька, купить тулупы и сапоги, но не пишете, кому и на какой рост. Андриашка говорит, что Вы приказали купить и для него сапоги и рукавицы, но Вы ничего не пишете; я велел купить, потому что нельзя же ему ездить в городе без сапогов и рукавиц.
   Я готов, милый отесинька, ехать в Самару, когда прикажете, но по письму Миклютина видно, что раньше января настоящей продажи не бывает; если же купцы и покупают или продают теперь, то между собой всегда договариваются на те цены, какие будут в январе. Но если мы продадим в январе, то скоро ли успеем поставить весь хлеб в Самару? А заранее складывать его в самарские анбары невыгодно. Если ехать в Самару, то для продажи нужно иметь с собой образцы хлеба. Странно, что нет ответа от других купцов. Как получатся письма, так прочтите их сами...35
   Письмо Ваше к Sophie36, милая маменька, я сейчас отправил. Дай Бог им счастья! Они будут счастливы хоть на несколько времени в жизни, потому что она его любит37, хотя и уверяет, что смотрит на него как на брата. Может быть, при ограниченности средств существования она поступает и неблагоразумно. Но есть что-то благородное и прекрасное в этой доверчивости к друг другу и к богу... В наших благоразумных решениях, по великому выражению Шекспира, большею частью три четверти трусости постыдной и только четверть мудрости святой!..38 Впрочем, и дома-то у них так скверно, что оставаться долее нельзя. Ей нужно выйти замуж, чтоб развязать себе руки, связанные девическим положением. -- Я бы советовал Вам, милая маменька, подарить им Ваше курское имение39, во 1-х, Иртому, что Вам оно не приносит никакого дохода и приносить не может, Управляемое отдельно; так что на переписку об нем выходит больше денег, чем Оно может дать; во 2-х, потому, что Алекс<ей> Ив<анович>40 его не купит, а продать его решительно некому. В нем нет господской усадьбы; в 3-х, потому, То все Ваши дети на это не только согласны, но все этого желают. Пусть только издержки на совершение акта будут Трутовского41! Ну, а если Алекс<ей> Ив<анович> не согласится выдать ее за Трутовского?..
   Сейчас воротился. Годеин приказал вам сказать, что если б вы обратились к нему дней 7 тому назад, так он мог бы вам дать своих денег 1000 р<ублей> сер<ебром>, но теперь они все у него вышли на отделку дома; однако ж он берется непременно достать вам денег месяца на 4 и за 4 процента, без векселя, по одной Сохранной расписке и назначил мне приехать к нему в понедельник рано утром с гербовой бумагой. К тому времени он пригласит своего знакомого, от которого я и возьму деньги. Он вам очень дружески кланяется, горюет очень, что вы не живете в Москве, и намерен непременно приехать к вам зимою. Он нанял дом на углу Поварской на 3 года за 1000 р<ублей> сер<ебром> в год, который отделан очень изящно, накупил дорогой и всякой мебели, потому что в доме не было ни стула. Он объявил, что намерен давать плясы и вообще вывозить дочерей в свет. Впрочем, дом еще не вполне отделан. Думаю, что это ему все не дешево стоило. Денег он берется достать 1000 р<ублей> сер<ебром>. -- Ну, слава Богу. От него поехал я к Павлову, которого встретил на дороге, отдал ему записку вашу. Он сказал, что у него дотла сгорела фабрика, но что денег достать надо, а потому просил меня приехать к нему утром в воскресенье. -- Я возьму денег у обоих, потому что одной тысячи рублей вам недостаточно; в Опекун<ский> совет внесу только 3-ю часть. Павлов говорит, что он по целым годам просрочивает плату в Оп<екунский> совет, но дает небольшую взятку чиновникам, и имения никогда не описывают. -- К Занденам заехать не успел, но купил вам календарь на 52 год (80 к<опеек> сер<ебром>): вещь нужная в доме. Из него увидал я, что мясоед42 в будущем году будет прекоротенький: обстоятельство для торговли невыгодное. -- Проехал я также к Павловой Кар<олине> Карл<овне>, она спрашивала про всех вас, но, слава Богу, обошлось без объяснений. Она нездорова и вообще не в духе. Про Людовика Напол<еона>43 рассказывает, что он повторил 10 брюмера, окружил Собрание войсками и посадил в тюрьму Шангарнье, Ламорисьера и других44. Черт знает что такое! Неужели возможны подобные повторения в истории и Франция должна в настоящее время только производить пародии некогда крупных трагических событий!..
   Афанасий, милая маменька, купил полушубок, тулуп, сапоги и рукавицы для Андриашки. Сапогов же и рукавиц не купил, во 1-х, потому, что это дешевле купить на Смол<енском> рынке в воскрес<енье>, во 2-х, потому что Вы не пишете: какие сапоги, теплые или холодные, и кому.
   Довольно, прощайте, милый отесинька и милая маменька, будьте здоровы; пора отправлять. Посылаю 2 No газет и 2 No "Москвитянина". Соловьева не застали дома, а он сам не прислал книг45. Что же делать. Писать больше некогда. Пришлите непременно сведение о займе: я погожу взносить. Обнимаю крепко Константина и благодарю за письмо. Хотел писать ему особо, но не успел. Согласитесь, что и так много написал. Сестер обнимаю. Какая здесь тоска! -- Тулупы оба по 15 р<ублей> асс<игнациями>.
   Олинька просит вам сказать, что кобыла ей решительно не нужна, и ждет ваших распоряжений насчет кобылы.
   

132

   

Декабря 3-го 1851 г<ода>. Москва.

Понед<ельник> вечером.1

   Вчера утром получили мы ваши письма по городской почте и в то же время распорядились об исполнении комиссий. Я ожидал, что вы пришлете нынче подводу в ответ на письмо мое, посланное в пятницу, и с квитанцией, но подвода не приехала. Теперь передам вам об успехах моих денежных поисков. 1) Павлов не дал денег. Оказалось, что я его не понял, что он сказал: "надо пособить делу", а не "достать денег надо". Пособие, им предложенное, заключается в том, чтоб съездить в Опек<унский> совет вместе, дать что-нибудь кому следует и похлопотать, чтоб так, домашним образом отсрочили опись имения на 2 м<еся>ца! У него точно сгорела фабрика, он думает строить новую, а чтоб пожар не уронил кредита, он немедленно расплачивается со всеми купцами, которым бы еще мог погодить платить, а для этого он и сам занимает деньги. Он даже думает ехать сам в П<етер>б<ург> просить отсрочки в поставке сукон, а между тем строить фабрику вновь. Убытку от пожара он считает 70 т<ысяч> сер<ебром>. Слухи о выигрыше, по его уверению, совершенно несправедливы и этого Волконского даже и в Москве уже нет 4 года. Он хотел писать к Вам записку, милый отесинька, но как мне надо было ехать, а он и без того продержал меня слишком долго, то я не дождался, сказав ему, чтобы он доставил ее потом ко мне. Следовательно, тут плохо, и ждать нечего. Вышеупомянутого пособия я не принял, разумеется. 2) Сегодня утром был я у Годеина и получил от него 800 р<ублей> сер<ебром>, а за вычетом 4-х проц<ентов> на 4 м<еся>ца 789 р<ублей> 67 коп<еек> сер<ебром>. В получении этих денег я дал ему расписку на простой бумаге, а он от себя на гербовой тому лицу, у которого занял, для чего и уступил я ему припасенный мною гербовый лист. Он с самым горячим участием хлопотал в этом деле и, точно, искренно любит вас. Однако ж и он достал не 1000 р<ублей> сер<ебром>, а только 800 р<ублей> сер<ебром>! -- 3) От него я поехал к Занденам, и эти несносные воркуньи продержали меня часа полтора в нетопленных (в точном смысле слова) комнатах. Я попросил у них для вас 1000 р<ублей> сер<ебром> взаймы. Они, разумеется, пришли в ужас от такой суммы, объявив, что могут дать не более 100 р<ублей> сер<ебром> на короткое время; я объявил, что этой малости и брать не стоит, они прибавили понемногу на ассигнации и, наконец, я согласился взять у них 200 р<ублей> сер<ебром> на 3 м<еся>ца; однако ж денег я не взял, потому что они просили написать прежде к Вам, милая маменька, их ответ, т. е. что они больше дать не могут. Я, впрочем, и не хотел брать на этот раз без Вашей к ним записки. Надо признаться, что они довольно отвратительны; впечатление против них можно сравнить с тем ощущением, которое производит червяк, по телу ползущий и т. п. При всем том в них есть добрые стороны. Один вид растрепанных, неопрятных, безобразно приодетых безобразных женщин, сварливых, болтливых, озлобленных, перевернул во мне всю внутренность... Вот отчего я и к Лизав<ете> Алекс<андровне>2 обыкновенно боюсь ехать, хотя во многих отношениях ее очень уважаю. -- Впрочем, М<ария> Фед<оровна>3 меня и рассердила немножко своим вмешательством в домашние дела. -- Итак, вы можете еще иметь в виду 200 р<ублей> сер<ебром>. -- Арк<адий> Тим<офеевич> о деньгах ни гугу, даже не спрашивает, достал ли я денег. Впрочем, лично со мною он любезен и внимателен до крайности. 6-го он едет. Вот вам новости:
   1) От Гриши получено письмо из Дрездена4. На днях должно его ждать.
   2) Получено письмо от некоего Михаила Соколова, начинающееся так: узнал, что вам теперь сделался нужен управляющий на место Ивана Семенова и проч. -- он предлагает свои услуги. По тону всего письма можно было бы предположить, что Ив<ан> Сем<енович> умер, но об этом было бы донесение из конторы. Впрочем, контора за Волгой (которая еще не стала), а письмо от 24-го ноября из Симбирска. Этот Соколов управлял Головкиным у Ив<ана> Мих<айловича> Наумова, а потом у Гриши5, который дал ему великолепный аттестат, копию с которого он и присылает. Не имеете ли вы какого письма из Вишенок?.. 3) Миш<а> Бесту<жев>6 отвечал мне, что он с своей стороны находит квартиру, т.е. дом Серединской, тесным и неудобным7. 4) Хомяков еще не приезжал, но Марье Алексеевне хуже8; я был у нее, только не видал. 5) Был у М<арии> Фед<оровны> Соллогуб, но не застал ее дома. Книгу отдал9. Она на этой неделе говела, как я потом узнал. 6) Верстовский еще не приезжал1". Я нередко заходил в театр справляться о комедии Константина11. -- Еще нет никакого ответа. 7) Унковский12, получив отпуск, проехал в Калугу и пробыл здесь в Москве один день. Он не заехал в Абрамцево потому, что узнал о моем пребывании в Москве, к тому же спешил. 8) Я у Гоголя был два раза: один раз поутру и взял у него Диккенса, который и отдал в переплет; другой раз вечером вместе с Мамоновым и его рисунком. Рисунок однако ж не вполне удался, отдельно взятые лица превосходны, но общая группировка не соответствует мысли Гоголя. Но Мамонов взялся опять нарисовать новый13 и на днях едет с Гоголем в театр. Рисунок Мамонова Гоголь однако же оставил у себя. Гоголь был очень любезен в эти оба раза (разумеется, по-своему) и говорит, что много теперь работает. 9) Ольга Фед<оровна>14 рассталась с своей новой гувернанткой, m-lle Dubue, прожившей у ней не более недели. Надобно признаться, что у Ольги Фед<оровны> столько затейливого в ее воспитании, что едва ли с кем она уживется. К тому же она капризна, упряма, скупа и не довольно деликатна, а гувернантка с своей стороны была горда и обидчива. Не многие люди выигрывают при большем с ними знакомстве, и Ольга Фед<оровна> не принадлежит к числу этих немногих. -- Все это сообщаю я вам потому, что оно более или менее может интересовать вас или, по крайней мере, некоторых. Очень хорошо знаю, что в настоящую минуту вам более всего хочется знать о Париже и президенте. В Москве нет другого разговора. В "Моск<овских> вед<омостях>", кроме краткого известия, еще ничего не было15; не знаю, что будет в нынешнем No. Самые подробные описания находятся в "Journal de St Petersbourg" {"Санкт-Петербургской газете" (фр.).}, который постоянно издает по этому случаю дополнения (supplements). Прокламация президента к народу великолепна16. Однако ж со 2-го и 3-го дня началась небольшая драка на улицах. Некоторые представители убиты. Говорят, но за верность известия не. ручаюсь, что Кавиньяк успел убежать из крепости17 и уже идет на Париж с 10 т<ысячами> войска... Годеин весь погружен в это событие и не спит несколько ночей сряду. Везде держат большие заклады -- кто в том, что президент успеет, кто в том, что его на днях прогонят. Президент в прокламации своей отдает себя на суд народу. Подробности сообщать неудобно и неловко на письме, при 1-й оказии пришлю вам газеты. --
   Не знаю, не напишет ли Олинька сама вам несколько строк. Она чувствует себя довольно хорошо или по крайней мере все так же; брала ванну, после которой опять показывалось кровохарканье. У ней даже слишком тепло, так что она иногда топит через полторы сутки. Впрочем, и на дворе степлело, так что на улицах езда сделалась очень трудна, снег обратился в песок и местами растаял до камней. Про железную дорогу ничего нового не слыхал; об ней перестали и говорить. -- У Олиньки в эти дни были Ольга Федоровна и Марья Степановна18. Приходил (без меня) послушник, но ему отказали; беспокойств по дому не было никаких. --
   Я жду ваших распоряжений насчет себя. Делать мне здесь покуда решительно нечего: я говорю собственно о моих делах. Статья покуда все одна -- Соловьева19, а Константин не присылает своей, так что и цензору отдавать нечего. Посещения мои ограничиваются Кошелевым и дядей20, но эти дни я много хлопотал по деньгам... Думаю, что получу нынче от вас письмо; если же нет, то поеду завтра в Опек<унский> совет. Дело в том, что когда не знаешь хорошо года займа (1841, 1840 или 1845), так отыскивать очень трудно; в последний раз перепутал я все числа, и это составило большое затруднение всем чиновникам, из которых один намекал мне на необходимость благодарности...
   Больше писать нечего. Прощайте, милые мои отесинька и маменька, дай Бог, чтоб вы были здоровы и бодры, цалую ручки ваши, крепко обнимаю Константина и всех сестер.

Весь ваш Ив. Акс.

   Лидия21 прислала сейчас купленные ею материи. Зеленого вигонь, какого ты желала, милая Соничка, нет, а купила она вместо его другого узора вигонь -- на зеленом фоне красные и синие клетки. -- Оказалось, что кухарка, милая маменька, превосходно моет голландское белье, и Афанасий советует послать ее в деревню поучить прачек. Прощайте.
   

1852

   

133

   

Вторн<ик>. 15 янв<аря> 1852 г<ода>. <Москва.>

   Со времени отъезда Константина и Сонички2 ничего такого не было, о чем бы стоило писать, милый отесинька и милая маменька. Вчера я подал просьбу губернатору, был в палате3, в типографии и у Грановского. Грановский говорит, что ему грозят выговором за слабое окончание речи4. Статью в течение февраля напишет5. Он спрашивал, не будет ли Вашего продолжения "Семейной хроники", которую он превозносит похвалами. Я говорю всем, что будут помещены Ваши воспоминания о знакомстве с Державиным6.- Если Вы, милый отесинька, кончите их, то пришлите, сделайте милость, поскорее. В "Сем<ейной> хронике", кажется продолжения нет. -- Прошу Константина также прислать мне: 1) Историю села Угодичи, рукопись крест<ьянина> Аршынова. Она лежит, кажется, у меня в портфеле на столе. 2) Переплетенную тетрадь моих стихов. 3) Свою статью и надписи на кольчуге для смеси7. Да пусть он напишет несколько слов о Шишкове и выпишет песнь работника. Или не написать ли об этом отесиньке в "Воспоминаниях о Шишкове"8. Только поскорее. -- Я вчера вечером заходил к Хомякову: у него был Шеппинг, который объявил мне, что статью окончил, но я просил его прислать эту статью мне для доставления Константину на предварительный просмотр9, на что он охотно согласился. Хомяков же очень охотно взялся написать небольшую статейку о песнях, помещаемых в сборнике10.
   Овер вчера не был у Устиньи11 и до сих пор не видал ее. По этому случаю я написал к нему записку, которую и отдал Ефиму. Не худо бы, милый отесинька написать Вам на всякий случай письмецо к Оверу... Впрочем, Устинью осмотрели все доктора больницы и дали ей какое-то лекарство внутрь. Олинька все так же. -- Прощайте, милые отесинька и милая маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки, обнимаю Константина и сестер.

Ваш Ив. А.

1852 янв<аря> 15.

   

134

   

Вторник. <22 января 1852 года. Москва.>

   Вчера получили мы опять ваши письма, милый отесинька и милая маменька. Письмо Ал<ексея> Иван<овича> как-то двусмысленно: надо ожидать новых писем от Sophie. -- Кажется или должно предполагать, что тут дело как-нибудь сладится.2 -- Теперь о другом. У Хомякова жена очень и очень больна3. К известному положению вследствие простуды присоединилось нечто вроде тифуса4. Особенно дурна была она в эти два дни, в воскресенье и в понедельник, к ночи на вторник ей стало немного лучше. Разумеется, все знакомые приняли самое живое участие в Хомякове: беспрестанно ездят к нему, посылают спрашивать и т.п. Вчера часу в 12-м ночи прислал Хомяков ко мне письмо Кильдюшевского5 к Оверу, которым тот приглашал последнего на консультацию. Я отправился немедленно сам за Овером, но не нашел его дома: он где-то ночует и отослал лошадей. Желая узнать, где он, я посылал Ванюшку его на моей лошади к тому извозчику, который возит Овера, но оказалось, что его, Овера, кто-то посадил в свои сани. Может быть, просто не велел он сказывать, где остался. -- Поэтому консультация отложена до 2-х часов пополудни нынешнего дня. Заехав от Овера к Хомякову, я узнал от него, что ей сделалось лучше. Хомяков, сохраняя все присутствие, всю бодрость духа, однако уже не смеялся эти дни и ничего не ел. -- Катер<ина> Мих<айловна> простудилась, гуляя в саду, а потом ездивши в город. Уж эти ряды! ездить в них зимой это покушение на самоубийство... Ну теперь об Устинье. Ей лучше, и она не знает, как нахвалиться и Рихтером и клиникой6 или лучше акушерским отделением, где она лежит. Поместили ее даром, потому что в этом отделении ничего не берут, Рихтер сам каждый день ее осматривает и очень доволен действием лекарств; Ефима, даже вопреки правилам, пускают к ней каждый день. Впрочем, она лежит в особой комнатке. Я ведь вам писал, что я писал письмо к Рихтеру, он, кажется, письмом был очень доволен, приказал мне кланяться и сказать, что с его стороны будет все сделано, чтобы мы не беспокоились, объявил, что знает Вас. Он спросил Устинью, зачем она не пришла раньше, и узнав, что она уже была осенью в клинике, разбранил жестоко одного из своих помощников (осмотревшего ее тогда) за недостаточное внимание к больным. -- Об операции еще не говорят. Ефим просит меня съездить к нему и спросить насчет операции; я обещал это сделать: Заехать к нему я могу, чтоб поблагодарить за внимание, оказанное моему письму. Семен так завален работой7, что не берется печатать раньше недели, и я начинаю опасаться медленности в печатании сборника. Я обратился к Степановой8, у которой Погодин печатает своего "Москвитянина" и которой дела идут теперь порядочно. Она в восторге от этого, говорит, что обязана Вам всем на свете, но, несмотря на все мои требования, цены не обозначила, говоря, что не смеет назначить, что Вы сами знаете цены и проч. С нынешнего дня со вторника начинается печатание. Гоголь очень одобряет бумагу. Я взялся держать последнюю корректуру 4-го тома его сочинений9, печатаемого у Семена. Как ты пишешь, Константин, мiр или мир (народ). Я думаю, вообще правильнее писать мир; мiр -- это выдумка, а слово одно. -- Прощайте, должен ехать к князю Львову10, чтоб он подписал Вашу вставку и узнать от него насчет моих стихотворений, отданных мною в цензуру. Цалую ваши ручки, милый отесинька и милая маменька, обнимаю Константина и всех сестер. Посылаю тебе, Константин, статью Шейпинга11: он просит тебя ее просмотреть. Он сам был у меня. Черкасский и Киреевский еще не кончили статей12. -- Прощайте. Третьего дня Арк<адий> Тим<офеевич> узнал, что он под надзором полиции (вероятно потому, что сами мы не живем в Москве): вот забавно!

Ив. Акс.

   

135

   

Воскресенье. 7 часов утра.

<27 января 1852 года. Москва.1>

   Хомякова скончалась!2 Сейчас только узнал об этом. Олинька послала поминать о здравии ее за ранней обедней, но посланный услыхал вместо этого поминание другого рода! Я послал сейчас в дом и узнал от людей, что она скончалась часов в 12 ночи или около этого времени. Подробностей никаких не знаю. Она угасла как свеча: тело не имело сил боротья с болезнью! -- О самом Хомякове и подумать страшно! Эти два дня я его не видал. Я уже писал вам, что крошечный кабинет Хомякова превращался в салон, набитый гостями с раннего утра до поздней ночи. Я сам сильно восставал против этого, потому что самому Хомякову не было угла покойного. Просто совестно было сидеть. Когда же Кат<ерина> Мих<айловна> родила, то Хомяков приказал никого не принимать, поэтому ни я, ни Елагин и Мамонов его и не видали эти два дня, а ходили к нему и чередовались, даже ночевали -- только Кошелев и Свербеев. Вчера поутру она причастилась, но Хомяков еще накануне потерял всякую надежду, просто, говорят, совсем обезумел и объявил о положении матери своим детям, которые вдобавок все больны, кроме Машеньки. Овер был вчера в 1-м часу пополудни, но лекарства никакого не дал, ибо в этом положении (после родов) дня три не дают лекарств. Говорят однако, что он серьезно приказал самому Алексею Степ<анови>чу лечиться и принять лекарство. Дай Господи ему перенести этот удар! "Легче идти на приступ", -- повторял он еще за несколько дней при мне. Я ужасно боюсь, чтоб у него самого не сделалась нервическая горячка.
   Как скоро! В одну неделю изменилась судьба лучшего из наших друзей, а с ним и всего нашего круга.
   А Марья Алекс<еевна>, которая много извела веку у Кат<ерины> Михайл<овны>3, с которою еще недавно имела схватку за жену Алексея Степаныча, бредет себе! -- Я думаю, Константин не вытерпит, прискачет взглянуть на Ал<ексея> Степаныча.
   Позвольте немножко собраться с мыслями.
   1) Посылаю вам записку Степановой: она не поняла меня и написала ко мне. Вы видите, что она хочет взять не более 6 р<ублей> сер<ебром> и боится, не дорого ли. -- Печатание идет весьма шибко. Еще нет недели, как началось печатание, а уже третий лист печатается, тогда как у Семена идет еще 4-ый! Посылаю вам показать первый лист. Он еще не был под прессом. Мне кажется, что очень хорошо: все недостатки в бумаге. Если б бумага не была так жестка и желта, то не выпечатывались бы так буквы и не выходили бы бледно чернила. Не захотите ли вы переменить бумагу теперь; вы пожертвуете только 51 р<ублей> ассигн<ациями>, предполагая, что 3 листа будут отхватаны по 800 экземпл<яров>. -- Но дело у Степановой, как вы видите, идет необыкновенно быстро. Кажется, главным какой-то молодой человек Алекс. Николаич. -- У Семена дело идет не так быстро потому, что он завален работой, такой, между прочим, которая держит станки занятыми весьма долгое время (Напр<имер>, Гоголь, Калачев) и потому, во 2-х, что и я не слишком тороплю его: статьи не готовы. Статьи твоей4 ты получишь 50 экземпл<яров>, Константин. -- Повторяю, все зависит от бумаги, и тот же шрифт выходит иначе в драме. Семенди Готье5 слишком много имеет дела; в университетской) же типографии теперь совсем иной казенный распорядок; печатают как-то поочередно и в известном количестве листов. 2) Вы сердитесь на мою неаккуратность в письме. Право, писать некогда. И без того время проходит все в переписке. Рулье в восторге от выхухолей6 вообще и от маленькой в особенности, благодарит Вас чрезвычайно, от Ваших "Записок" в восторге, статью Вашу из газет вырезал7, говорил об ней на лекциях. 3) Денег из Опек<унского> совета не выдали, а выдадут квитанции. При мне то же сделали с баронессой Розен, которая надеялась получить 20 т<ысяч> и получилось: она вытребовала к себе Полуденского, тот насилу ей растолковал, что так следует. За квитанцией я съезжу завтра. Арк<адий> Тим<офеевич> дал 50 р<ублей> сер<ебром>. 4) Кн<язь> Львов объявил мне, что комедию не пропускает8 "со слезами на глазах", а себе списал копию. Он от нее в восторге неописанном, говорит, что ничего подобного не существовало в русской литературе и проч. и проч. -- 5) Ник<олай> Тим<офеевич> еще не приезжал.
   Я сейчас от панихиды. Хомяков покоен, но ужасен. Он заставляет себя быть покойным страшною силою воли и христианским убеждением, но иногда прорывается всею слабостью человека, и тогда я и глядеть на него не могу: так он жалок и страшен.
   

136

Пятн<ица>. 21 марта 1852 г<ода>. <Москва>1.

   Константин не едет, и лошадей вы не шлете, милый отесинька и милая маменька. Не понимаю, что это значит. Лошадь здесь необходима как для Олиньки, так и для меня: разъезды беспрестанные. Впрочем, еще дня два, и на санях уже нельзя будет ездить: все собираюсь к Зенину -- хочу, делать нечего, вместо денег взять у него одиночку и пролетку. Не знаю, успею ли отдать вам полный отчет во всем: 1) Задержка в выходе Вашей книги2, милый отесинька, произошла не от обертки, а оттого, что хотя наборщик свое дело и сделал, т.е. в середу окончили набирать оригинал, но три листа уже набранных и просмотренных еще вовсе не были напечатаны, ни даже опущены в форму. Типография эта работает на "Москвитянин", который, опоздав выходом, страшно торопится: две ночи сряду и напролет все станки были заняты журналом. К тому же, как нарочно, корректуры были так дурно исправлены, что вместо 3-х я велел подать себе 4 корректуры последнего 28 листа. Однако ж я настоял, чтоб очистили хоть один станок для Вашей книги -- нынче к вечеру отпечатается по 100 листов (26-го, 27-го и 28-го); нынче же получится билет из цензурн<ого> комитета. Сейчас отправляюсь к Рихоу3: если у него готово, то Семен, которому я поручил печатание обертки (у него чернила черные), обещал к вечеру оттиснуть экземпляров около 100: нужно, чтоб обертка имела время высохнуть хоть одну ночь. Завтра утром эти высохшие экземпляры оберток будут доставлены чуть свет к переплетчику, у которого все уже готово, и часам к 10, я думаю, поспеет экземпляров более 50, которые я сейчас и развезу по лавкам. Завтра же появится и публикация4. -- 2) По твоей статье5 я сделал все нужные распоряжения, Константин, и нынче в 12 часов следовало бы получить билет из цензурного} комитета, но, обдумав хорошенько и переговорив вчера вечером с Хомяковым и Самариным, решился остановить выпуск этой статьи и сейчас еду к Семену для этой цели. Дело в том, что для получения билета необходимо представить 9 экземпляров в ценз<урный> комитет: из них один или два отсылаются в П<етер>бургское Главн<ое> управление цензуры, где, разумеется, обратят внимание на эту статью как ради имени автора, так ради и шума, уже произведенного по милости Ржевского6. Ну, как если ее запретят? Что тогда делать? В сборнике ее запретить труднее. Слава Богу, что прошла: лучше покуда не шевелиться и сидеть смирно. 3) Из П<етер>бурга к Назимову прислана бумага от гр<афа> Орлова, чтобы статей о Гоголе, присылаем<ых> из П<етер>бурга, не помещать в "П<етер>б<ургских> ведом<остях>"7: это по поводу того, что не пропущенная Мусин<ым>-Пушкиным статья8 помещена была в "Моск<овских> ведом<остях>". Но это намек, чтоб вообще никаких статей не печатать: Катков изъявил затруднение Дм<итрию> Ник<олаевичу> Свербееву напечатать некролог Андр<ея> Петр<овича> Оболенского9, потому что в нем несколько слов есть о Гоголе (по случаю одновременности смерти и похорон), сказанных с уважением. Впрочем, обещал поговорить с Назимовым, который вследствие разных известий, полученных из П<етер>бурга, отменил намерение свое приложить портрет Гоголя к "Ведомостям"10. Поэтому не совсем ловко требовать от Каткова оттисков Вашей статьи11, да и какие же оттиски ее могут быть, когда из статьи и 4-х страничек не выходит? Да и этому уж целая неделя прошла. Впрочем, я у него нынче буду и узнаю, были ли сделаны тогда оттиски. Смирновой можно послать копию, а Надеждину и всем этим господам и посылать не стоит. Вчера воротился Коля Воейков12 и говорит, что в П<етер>бурге совершеннолетнее равнодушие к Гоголю. -- Смирнова, будьте уверены, прочтет всем, кому нужно13. -- Жаль, что я не знаю оказии в П<етер>бург: лучше было бы послать Турген<еву> с оказией14, чем по почте. По почте дольше. -- В стихах я сделал одно изменение, неважное, впрочем, и стихи уже печатаются, так же как и статья о Гоголе для сборника15, даром что многое выпущено. Впрочем, до Назимова мы не доводили.
   Прощайте, больше писать некогда: надо ехать. Цалую ваши ручки, обнимаю Константина к сестер. -- Бедный, бедный Трутовский! Я написал ему нынче письмо и к вам посылаю два письма его, писанных в горячке16. Рассудите сами, отдавать ли их Sophie или нет. Думаю, впрочем, что можно. Я был уверен, что у него не обойдется без этого от всех треволнений. Еще хорошо, что он в Обояни и Ильинский-судья хороший человек!17 A Sophie должно быть стыдно, что она ему ни разу не отвечала! Константину нельзя же оставлять, начав такого дела! Пусть он едет сюда18.

И. А.

   

137

Середа. 2 часа пополудни. <2 апреля 1852. Москва>1.

   Не знаю, что будет со второй, но первая половина вашего гаданья исполняется, милый отесинька и милая маменька. Пирушка, интриги и пр. в ходу: не знаю только, кому будет обман и не соврут ли карты. Константин и Люба вам, вероятно, описывают все подробно, что П<етр> А<лександрович> Бест<ужев> сух в обращении. -- Это я видел сам (вчера вечером попозже Хом<яков> дал нам знать, что Самарин приехал к нему2, мы пошли и видели там П<етра> А<лександровича>). Впрочем, еще никакого решительного вывода из этого вывести нельзя. -- Дядя Арк<адий> Тим<офеевич> собирается ехать к вам, как скоро дорога от Рахманова сделается проездною, также и Годеин, которого я видел и которому отдал Вашу книгу. Арк<адий> Тим<офеевич> отлагает свой отъезд за Волгу, хочет доехать до Рахман(ова) в дилижансе, в Рахманове его возьмет высланный нами экипаж, и из Абрамцева он поедет в своем тарантасе на наемных лошадях; впрочем, он даст об этом знать заранее. Саша Акс<аков> здесь3 и в субботу едет опять в П<етер>бург. Он никогда не предполагал ехать к нам в Абрамц<ево>; мы его еще не видали. -- Арк<адий> Тим<офеевич> сказал мне, что Перфильев просит 5 экземпл<яров> для раздачи (т.е. для продажи) своим знакомым. -- От Вашей книги все в восторге, и многие покупают, не дождавшись от Вас экземпляров, напр<имер>, Ефремов4. -- Мундштучок вам посылается. Калоши я отдал в починку за 40 к<опеек> сер<ебром> и очень рад, что нашел мастера-немца, который не только чинит, но и делает превосходные калоши (лучше всех мною виденных) от 2-х до 2 р<ублей> 50 к<опеек> сер<ебром> за пару. -- Какова погода! В Москве опять появились сани. -- Константин совершенно спокоен, к удивлению моему, начинает всем этим скучать и желает только, чтоб опять его развязали5. -- Нынче я отдал один экземпл<яр> Годеину; Константин отвез экземпл<яр> Загоскину и княгине Горчаковой6. Погодина, говорят, нет в Москве. По случаю ужасной погоды и необходимости отослать лошадей я теперь дома; впрочем, и пролетка так мала, что в шубах никак двум и присесть невозможно. -- Получил из Яросл<авля> 20 р<ублей> сер<ебром> за мамоновские портреты7. Обедаем мы у дяди; после обеда Констант<ин> хочет сходить к Хомякову, а вечером мы отправим8...
   

138

   

Пятница. Апр<еля> 4-го 1852 г<ода>.

Утро. <Москва>1.

   Собираемся сейчас к Погодину, милый отесинька и милая маменька, от которого вчера получена была (в ответ на записку Константинову) предружеская записка вместе с билетом на "Москвитянин". -- Вашей книги2 роздал вчера в комиссию еще 60 экземпляров. Лавки стали отпирать только с середы и то на несколько часов, а потому продажи большой не было еще, но вчера вечером явился ко мне посланный от Улитина3 с 15 р<ублями> сер<ебром> за 10 экземпляров новых, которые он покупает независимо от тех 10, находящихся у него на комиссии. -- Нынче же поеду к Томашевскому. -- Пожалуйста, милый отесинька, ведите счет аккуратный расходу книг. Лист мой, в котором я начал его записывать, остался у Вас. Итак: 60 отдано еще на комиссию (еще 10 -- Наливкиной, еще 20 -- Ратькову4, еще 20 -- конторе "Москвитянина" и 10 -- Готье); 10 продано, 10 отослано к Томашевскому. Из лиц, не помещенных в Вашем списке, отдал я 1 экземпл<яр> Горчаковым5 и 1 экземпл<яр> Авд<отье> Петр<овне> Елагиной, ибо экземпляр, подписанный Вами, неизвестно куда пропал. Да еще экземпляра три пришли к Вам для Воейковых6.--
   Из разговора своего с Хом<яковым> Константин узнал, что Хомяков ничего не говорил с Бест<ужевыми> о его деле7 и всего на все со времени 1-го моего разговора ограничился однажды личным намеком на Конст<антина>, верный в этом случае данному мне обещанию. Теперь недоумение и смущение Б<естуже>вых очень понятны, особенно при елагинских внушениях8. Хомяков очень дружески поговорил с К<онстантином>, объявив, что он очень хорошо понимает, что Конст<антин> не мальчик и что ему жить здесь и бить баклуши не приходится, но и теперь он взялся переговорить положительно и решительно только от себя. Все приняло опять более ясный, простой и прямой характер. Во всем этом действует сам Константин: я не вмешиваюсь и не тороплю его. Вы видите, что разговор мой с Хомяков<ым> не имел почти никакого значения. -- Публикация от Базунова повторится на Фоминой неделе9.
   Прощайте, милые мои отесинька и мам<енька>, цалую ваши ручки, обнимаю сестер. К Кошелеву почта отходит только завтра. Будьте здоровы и совершенно спокойны. На дворе нынче стужа при жарком солнце!
   Муравьев уехал10 еще во вторник утром (а мы приехали вечером) и увез с собой экземпл<яр> для отдачи Смирновой. Поэтому напишите к ней и объясните, каким образом это случилось.

Весь ваш Ив. Акс.

   

139

   

1852. Воскресенье апреля 6-го.

Вечером. <Москва>1.

   Завтра рано утром отправляется к вам Константин, милые мои отесинька и маменька. Ну, кажется, дело приходит к развязке и к развязке благополучной2. Константин вам передаст все подробности, а потому описывать их не стану. Знайте только, что все это действительно так, а не так, как бы могло ему показаться. Я очень доволен и впечатлением разговора хомяковского на С<офью> П<етровну>3 и искренним движением, выразившимся в записках, и переменою, отразившеюся в ней, и серьезностью какого-то благоприятного для Константина смущения... Теперь следует, по моему мнению, сделать вот что: 1) Вам, милый отесинька, написать откровенное письмо к Хомякову с формальным предложением, с изложением всех Ваших замечаний и с описанием финансов<ого> положения, не рассматривая последнее только с одной безотрадной точки настоящего. Если говорить о доходах вишенских, так сообщите уже итог доходов за 10 лет. Это письмо пусть Константин отдаст Хомякову прежде свидания с Бестуж<евыми>; Хомяков пусть из этого письма покажет Б<естужевым>, что нужно, и скажет, что у К<онстантина> С<ергеевича> есть другое Ваше письмо к П<етру> Ал<ександровичу> с формальным предложением, которое Конст<антин> вручит, как скоро П<етр> А<лександрович> даст какой-нибудь благоприятный ответ Хомякову на письмо Ваше к Хомяк<ову>. -- В случае благопр<иятного> ответа, переданного Константину Хомяковым, Конст<антин> отправится к Б<естужевым> и вручит им письмо Ваше и письмо маменькино к Пр<асковье> Мих<айловне>, в котором, верно, не будет такого неясного выражения, как в письме к нам, полученном по почте: "я ничем не стесняю". Этого мало, что Вы только не стесняете, и этим или подобным выражением удовлетвориться нельзя, милая маменька, ни Константину, ни Бестужевым, а огорчиться -- можно и должно... Но я думаю, что Вы, увидя в этом деле суд Божий, встретите его не только с необходимою покорностью, но с покорностью любовною и радостною. -- 2) Я бы желал, чтоб Надинька тоже написала письмо к С<офье> П<етровне>, которое Конст<антин> вручит в одно время с прочими письмами к Бестуж<евым>. -- Содержание этого письма пусть сообщит Константин.
   Посылаю вам, милый отесинька и милая маменька: 1) Две пары резинов<ых> калош, починка которых (за обе пары) стоит 1 р<убль> сер<ебром>. 2) Два No газет. 3) 3 NoNo "Москвитянина": 4, 5 и 6-ой. -- Первые три у меня, а 7-ой у Бестужев<ых>. 4) Три экземпл<яра> "Запис<ок> охотника". Кажется, все. -- Я потому говорю о том, чтобы вести счет Вам, милый отесинька, что этот лист, в котором у меня все записано, у Вас. -- Базунову отдал "Записки об уженье"4: он говорит, что многие спрашивают. На Фоминой неделе повторю публикацию в "Полиц<ейских> ведом<остях>"5 и прибавлю о "Записках об уженье". Пожалуйста, пришлите мне с оказией: листы не переплет<енных> "Записок об уженье" и обертку, экземпляров 50 или 100 Константиновой драмы6. -- Верстовск<ий> прислал 3 целк<овых> за 3 портрета7, остальн<ые> возвратил. "Записки" Ваши роздал всем, кроме Чаадаева8, Фрирса9 и Воейковых. У Погодина были10. -- Прощайте, цалую ваши ручки, во вторник буду писать еще, обнимаю всех сестер. Да благословит Бог Константина, столько достойного счастия!

Ив. Акс.

   Посылаю оттиски Вашей статьи в газетах11.
   

140

   

Апр<еля>8-го 1852 г<ода>. Москва1.

   Сейчас получили ваши письма с подводой, милый отесинька и милая маменька. -- Константин, вероятно, приехал к вам вчера к обеду. -- Особенного сообщить ему нечего. Вчера я сидел вечером у Хом<якова>, который читал мне много из статей "Семирамиды"2: о состоянии мира перед христианством, о Магомете3 и мн<огое> др. -- Во время чтения пришел П<етр> А<лександрович> с весьма серьзеной физиономией, но Хом<яков> не прервал не только чтения, но и по окончании чтения -- разговора. П<етр> А<лександрович> ушел к детям, а я, намекнув Хом<якову>, что П<етр> А<лександрович>, верно, желает с ним переговорить, тоже отправился домой. Хом<яков> спросил меня: "Ну что К<онстантин> Серг<еевич>". Я рассказал ему про вечер, проведенный Конст<антином> у Б<естужевых>, и Хомяк<ов> весь улыбался. Он сказал мне, между прочим, что Мам<онова> дело идет не совсем хорошо, о чем он Мам<онову> уже и объявил, именно, что его, Мам<онова>, упрекают в непоследовательности, причем Хом<яков> изъявил желание, чтоб это принесло пользу Мамон(ову) и чтоб он вообще сделался тверже, что даже он, Хом<яков>, выразил это Мам<онову> гораздо сильнее -- для его же блага. Надобно сказать, что, как говорят, m-me Шеппинг пытается овладеть Мамоновым, как Кар<олина> Карл<овна>4. -- Вчера С<офья> П<етровна> была у Любочки и Олиньки, с которою, по словам Олиньки, многозначительно поцаловалась и обещала быть нынче. Когда же Ол<инька> случайно произнесла имя Конст<антина>, то она вся сконфузилась. -- Она рассказывала Олиньке, как теперь ее преследует m-r Шеппинг: она на беду свою прочла статьи Афанасьева о зооморфическ<их> божествах5 и спросила объяснения у Дм<итрия> Отт<овича> о священном значении коровы или какого-то другого зверя. Шеппинг так этому обрадовался, что заставил ее выслушать очень скучную, по ее словам, целую диссертацию об этом предмете и теперь ни о чем другом не говорит с ней. Не слушать его, больного и изувеченного, как-то совестно, а между тем довольно скучно. Покуда Соф<ья> П<етровна> сидела у Олиньки, Нат<алья> П<етровна>6 расспрашивала Любочку, вероятно, по поручению, когда уехал Конст<антин> и проч. --
   Я сам не знаю, что делать с Самб<урскими>. -- Разве спросить Ал<ексея> Ив<ановича> самого, что же думает он сделать с своими дочерьми7, сам ли приедет за ними или пришлет сына? Можно бы также прибегнуть к влиянию Митроф<ана>8 на Ал<ексея> Ив<ановича>, который едва ли ему решится в чем-нибудь отказать. Sophie могла бы написать к нему, не вооружая его нисколько против отца, а прибегая только к его ходатайству. --
   В Опек<унский> совет съезжу нынче же. -- Ванюша у нас занемог горлом, простудился, но теперь ему лучше. Худо то, что Ив<ан> Вас<ильевич> Киреевский очень болен; однако ж он согласился отослать свою статью к цензору9. Корректуру будет править Ив<ан> Вас<ильевич>. -- Вчера без меня приезжал Саша Воейков10 и вытребовал у Люб<очки> 10 экземпл<яров> Вашей книги для распродажи. -- Я был у него вчера, но не застал дома. Хочу знать, что именно это значит. Перфил<ьев> от Вашей книги в восторге11 и благодарит Вас нежно. Фрирсу и Своехот<ову>12 отдал по экземпляру. Публикации в "Полиц<ейских> вед<омостях>" о "Записках охотника" и "Записках об уженье" или о ловле рыбы удочкою сделал, т.е. заказал.
   -- Пришлите мне калмыцкого бурхана13. -- Прощайте, цалую ваши ручки, крепко обнимаю Константина и всех сестер. Константина жду в четверг. --

Весь ваш Ив. Акс.

   

141

   

Апр<еля> 11-го 1852 г<ода>. <Москва>1.

   Вы, вероятно, нетерпеливо ждете писем, надеясь узнать из них многое. Покуда нет ничего, и мы сами ничего не знаем. Константин в тот же вечер, как приехал, пошел к Хомякову и, переждав гостей до 1-го часа, отдал ему Ваше письмо, милый отесинька. Хомяков объявил ему, что ответ на это письмо он даст дня через два и что тогда, смотря по ответу, можно будет отдать или не отдать Ваших писем Бест<ужевым>. -- Впрочем, Хомяков подал ему надежду на расположение со стороны самой С<офьи> П<етровны>, что высказал даже довольно ясно, несмотря на беспрестанные осторожные отговорки. -- Это было в середу. Вчера Конст<антин> был у Б<естужевых>. Прасковья Мих<айловна> и П<етр> Ал<ександрович>2 были с ним чрезвычайно любезны, а С<офью> П<етровну> он видел только всего 5 минут, потому что днем она не была дома, а вечером к ним наехала елагинздина3. Теперь Констант<ин> опять отправился к Хомякову, который должен был вчера вечером переговорить с Б<естужевыми>. -- Константин еще не возвращался: мы ждем его и пошлем эти письма уже со штрафом. -- Письма Ваши к Б<естужевым> я прочел, осторожно распечатав их, и запечатал снова гербовою печатью, которую брал у дяди. Письма ваши, милая маменька и милый отесинька, прекрасны. Письма же к Х<омякову> я не читал, потому что в то время, как приехал Константин, у меня наверху сидел Погодин. Константин прошел прямо к Любочке, где и оставался до ухода своего к Хомяк<ову>, а я о приезде его не знал до 12 часов ночи, т.е. до самого отъезда Погодина. -- Жаль, очень жаль, что нет здесь Надиньки. Ошибка Любочкина4 (очень естественная, даже неизбежная), должно быть, встревожила Бест(ужевых), так что теперь в отношениях своих к ней они очень переменились, т.е. стали как-то осторожны черезчур... Может быть, впрочем, это происходит от смущения. Но мне кажется, что если б Надичка была здесь, то было бы несколько иначе. Нельзя ли Надичке как-нибудь приехать в коляске. Если дело это окажется хорошо, то нужно, чтоб был кто-нибудь из сестер, кроме Любочки, для посредничества, для принятия разных confidences {Признаний (фр.).} С<офьи> П<етров>ны. -- Сейчас воротился Конст<антин>. По обычаю московского безделья (если кто не служит, так всякий другой труд считается пустяком, удовольствием), с 10 часов утра всякий дурак валит к Хомякову, так что переговорить с ним и полчаса наедине не было возможности Констант<ину>. Он узнал только, что письмо Ваше к Хом<якову> отдано им Б<естуже>вым, что теперь идут толки и что ответ он (Хом<яков>) надеется дать Конст<антину> завтра. -- Получили письмо от Трутов<ского>, которое я к вам и посылаю. Кажется, делать нечего. Я не советую Вам, милая маменька, венчать их5 против согласия отца. Это можно было сделать прежде, когда еще мнение Ал<ексея> Ив<ановича> не было высказано ясно, но теперь, когда от него вызван такой положительный ответ, идти против него может только сама дочь. Уговаривать же ее к тому -- нельзя. Нельзя брать Вам на себя ответственность такого поступка, особенно если последствия его будут горестны. Напишите к Трутовскому, чтоб он погодил ездить. Что Вы тут с ним будете делать? Пусть Sophie сама разделывается с ним, с своим чувством и с отцом. Во имя чего будете Вы действовать? Во имя ее любви... Она, как видите, довольно бессильна и неопределенна. Во имя непременного ожидающего ее счастия? Это более чем сомнительно. Во имя данного ею слова, уже компрометированной несколько чести (по случаю допущенных уже таких отношений к молодому человеку)? Но это относится лично к Sophie: здесь она сама судья своего поведения и чести. А если через год после своего замужества, сделанного таким образом, она вдруг скажет, что ошиблась, что не любит Трут<овского>, что не нашла с ним счастия и, напротив того, накликала себе вечных угрызений совести за то, что пошла против отца, у которого -- не забудьте -- всегда в запасе средство: проклясть. -- Впрочем, я думаю написать к нему письмо с угрозами: не хлопотать по его делам в Сенате и разорвать лично с ним всякие отношения. -- Ведь вот же m-lle Миллер ждет и терпит безнадежно6: у любящих есть всегда одно утешение: не выходить замуж ни за кого другого.
   Скажите Sophie, что я не успел отвечать ей, но буду писать ей с следующей почтой. Можете даже прочесть ей, с изменениями выражений, мое письмо. -- Книга Ваша7 идет хорошо, милый отесинька, но денег я еще не собирал. Больше расходятся купленные уже экземпляры. На "Записки об уж<еньи>" большой спрос. Ратьков спросил меня: где пропадала эта книга, ее у него в П<етер>бурге много спрашивали, и он не знал, где достать ее. Пришлите немедленно все, что у Вас осталось этих "Записок" непереплетенным. -- Один магистр ест<ественных> наук пишет диссертацию, в которой делает ссылки на Вашу книгу. В "Моск<овских> вед<омостях>" она расхвалена8. Публикация повторена мною в "Полиц<ейских> вед<омостях>", повторена Базун<овым>9 в газетах, напечатана еще Ратьковым и еще кем-то. Саша Воейк<ов> отдал 2 р<убля> сер<ебром> за 1 экземпляр. Калмыцкий бог должен быть в деревне: здесь его нет10. Скажите Афанасью, чтоб отыскал непременно и без этого бы и не показывался мне на глаза. Он должен знать, где мои вещи. Цалую ваши ручки, обнимаю сестер.

Ив. А.

   Нужна еще лошадь здесь.
   Посылаю письмо мое к Ал<ексею> Ив<ановичу>, отправьте его сами.
   "Соврем<енник>" еще не получен.
   

142

<Конец апреля 1852 года. Москва>1.

   Вчера писал я к Вам с Трутовским, милые мои отесинька и маменька. Не знаю, как уладилось у вас дело2 и как устроились отношения. Он уже 5 месяцев, как не видал Sophie, следовательно, почти не знает ее в ежедневности, а это много значит при таком характере, каков у Sophie. Трутовский убежден, впрочем, что как скоро она выйдет замуж, то характер ее установится. --
   Рассказывая всю историю своих отношений к Sophie, он, между прочим, сказал мне (но это под секретом), что первая писать "ты" вместо "Вы" и проч. предложила ему сама Sophie, писала, что готова бежать с ним и проч. и проч. Измучает она его! --
   Вчера в 7 часов утра отправился я на Рогожское кладбище3, куда и приехал в 8 часов. Оказалось, что я ошибся. Мне бы следовало в 8 часов быть у Быкова4 в доме на выносе и оттуда уже ехать на кладбище; но делать было нечего, и я решился дожидаться. Сначала с час времени подождал у ворот, потом по совету одной старушки пошел в часовню, где и дождался, стоя смирно, до 10 часов, покуда принесли тело. Служба кончилась в 1-м часу; только какая-то странная: вся панихида -- с ектеньями, с "Апостолом" и проч., но без обедни. Я так устал, Ирина Ив<ановна> Быкова5 так безумно убивалась горестью (во все время службы слышны были ее -- не плач, а неистовые крики), что я не решился ехать к ним в дом на поминки, тем более, что и дорога ужасная, и мальчик мой не знал, как проехать на Якиманку. -- Рогожское кладбище произвело на меня неприятное впечатление. Если у раскола отнять фанатизм, строгость и чистоту нравственную и вообще характер гонимой церкви, то что же за ним останется? Или одна бессмысленная приверженность к обряду, или характер политический с отсутствием религиозного. -- Раскол на Рогожск<ом> кладбище имеет все приемы церкви господствующей: донельзя жирных и толстых причетников, бесчинное стояние в церкви, женщин разодетых, разрумяненных и проч. Священник уж очень стар и, видно, его очень берегут, но он несколько раз при мне оборачивался и приказывал, чтоб стояли тише и смирнее. Поют и служат несколько в нос. Поют каким-то скорым дубовым, деревянным напевом, безразличным относительно содержания. Словом, впечатление на меня произведено было самое неприятное. -- Был я на днях у Черкасских и собирался даже вчера к ним обедать, но не успел по случаю приезда Трутовского. Вечером вчера заезжал к Авд<отье> Петровне, которая давала мне вчера читать письмо к ней вдовы Жуковского6. Жуковский умер от слабости, с полным сознанием, молился перед смертью вместе с нею и с детьми -- и по-немецки! -- От нее проехал к Хомякову, который удержал меня у себя ужинать, очень много разговаривал, но о Бест<ужевых> ни слова. Впрочем, был очень любезен, постоянно обнаруживал свое сочувствие, нападал на разные мнения Елагиных, и в том числе на суждение Никол<ая> Алекс<еевича> о моем "Бродяге", которого Хомяков прочел два раза и говорит, что в моем стихотворном языке есть что-то общее и родственное с языком отесиньки в прозе, что, разумеется, для меня составляет похвалу чрезвычайную7. -- Я слышал, что Капнист8 с ума сходит от Ваших "Записок", просто упивается ими и нарочно читает медленно: похвалы Вашей книге так и раздаются со всех сторон. -- Во вторник я обедал у Арк<адия> Тим<офеевича>, который до такой степени принял меня сухо, что я не знаю, как это и объяснить: неужели он сердит на меня за сигары? Анны Степ<ановны> не было дома. Ни Арк<адий> Тим<офеевич>, ни Анна Степ<ановна> не были до сих пор у Олиньки. Я же эти два дня обедал дома. -- Завтра Миллер9 отправляется в Уфу: я посылаю с ним сборник Грише; шишковский же приказчик до сих пор не приезжал. -- Олинька все по-прежнему. Прощайте, цалую ваши ручки, крепко обнимаю Константина и сестер. Сейчас продал Базунову 75 экземпляров) Вашей книги за 105 р<ублей> сер<ебром>, но 2 р<убля> 50 к<опеек> сер<ебром> вычтены за публикацию в газетах. -- Да еще продал один экземпляр кн<язю> Долгорукому через Своехотова за 2 р<убля> сер<ебром>. Всего выручено 353 р<убля> 50 коп<еек> серебр<ом> по моему счету.

Ваш Ив. А.

   

143

   

27 апр<еля> 1852 г<ода>. <Москва>1.

   Вчера получили мы два письма от вас, милые мои отесинька и маменька: одно с мужиком, другое по почте. Очень рад, что у вас все с Трутовским обходится благополучно. Как Ваша спина, милый отесинька? Что это за утин2 расшиб? Может ли он быть продолжителен? Дай Бог, чтоб утин расшиб этот прошел скорее. -- Письмо Ваше к Хомякову я скоро после обедни и отнес к нему. Он прочел и просил передать Вам, что вовсе еще не находит причин считать дело в дурном положении и ожидать отказа, что дело, конечно, не в том положении, в каком оно было до вторника, т.е. до вмешательства его матушки3; что он писал к ним4 в деревню и во первый почти раз говорил уже от себя; что прежде он от себя почти ничего не говорил, опровергал только некоторые возражения и сомнения Бестуж<евых>, но теперь послал им resume {Итог (фр.).} всего дела... Он не ждет от них скорых известий... Хомяков опять рассказал мне всю историю вмешательства Марьи Алекс<еевны>, все недоумения Бест<ужевых>; сказал мне, как он этого желает, не только для счастия С<офьи> П<етровны> и Константина, но просто для себя, для своих детей, -- словом, повторил все то, что он говорил Константину и что Вы уже знаете. Он сказал мне, что в расположении С<офьи> П<етровны> не сомневается, но о степени этого расположения удостоверить не может; что в этом расположении он убеждается разными мелочами, обиняками и намеками и отчасти и из того, до какой чрезвычайной степени она обрадована была последними стихами Константина о веселье!5 Он предполагает, что Бест<ужевы> сказали об этом деле здесь еще одному родственнику, которого он не назвал, но который, кажется, не помог им в их недоумениях. Хомяков опять говорил насчет того, что Николай Тим<офеевич> мог бы быть полезен в этом деле, и спрашивал, писали ли ему об этом. Вообще же Хом<яков> высказывал искреннее сочувствие свое к этому делу. -- Дня два тому назад я встретил у него Ми<бу> Бестужева и спрашивал у него, нет ли известий...6 Нет еще никаких. -- Не понимаю, отчего вы не получили моего письма в субботу: я писал, и оно, верно, завалилось где-нибудь у троицкого почтмейстера. О сборнике продолжают утверждать, что он или запрещен или его непременно запретят: все говорят, что в частности придраться нельзя ни к чему, но что-то в нем есть дерзкое, что-то такое, чего с 1848 г<ода> в России не бывало7, и проч. и проч. Статья Киреев<ского> очень многих раздражает8. Свербеев, Павлов, Долгорукий (банкаль)9 на стену лезут... Грановский, которого я видел, объявил мне, что хоть он решительно не согласен с Киреев<ским>, но находит статью превосходною во многом, прекрасно изложенною и проч. и пр. Статья Конст<антина>10 ему чрезвычайно нравится и поразила умеренностью тона (что, впрочем, поразило многих, отчего никто не затрудняется признать ее "чрезвычайно дельною"); он совершенно соглашается с Константином, говорит, что ошибки Соловьева и Кавелина очевидны11, но что, конечно, обломки доисторического родового быта могли встречаться и потом и проч. -- Вообще же он сборником очень доволен и говорит, что может и непременно примет участие в нем. Я очень рад этому мнению Гран<овского>, потому что некоторые твердят о том, что возражать статье Киреевского нельзя, что она в духе правительства и проч., следовательно, бросают некоторую тень на сборник. Беляеву я сборник отдал; он сказал, что статья Конст<антина> ему совершенно нравится и что он пишет уже рецензию. Соловьева также видел: он просит меня достать ему конец твоей статьи12, но мнения своего не высказал. Вследствие усилившихся толков о сборнике вчера вечером ездил я к Львову13 и узнал от него следующее: что в П<етер>бурге ждали его появления с нетерпением, т.е. не . публика ждала, а правительство, что в прошедшую пятницу получено от Назимова из П<етер>бурга письмо, чтобы не выдавать пока билета на сборник, но письмо уже опоздало, а потому Львов послал изданный сборник к Назимову, которого во вторник или в середу ждут сюда. Он думает, что если достанется за что, так это за статью о Гоголе14, и не потому, чтоб она в себе что-либо заключала, а потому, что она является в то время, как Тургенев сидит на гауптвахте15, и так резко противоречит фельетону Булгарина, выражающему, конечно, правительственный взгляд на Гоголя16. -- Вообще же эта статья имеет большой успех. -- Книгопродавцы, как я слышал, собираются купить у меня все издание, но я еще этого предложения не получал. Вы писали прежде, милый отесинька, чтоб Вашу книгу17 продавать с уступкою 25 проц<ентов>, а теперь уже пишете -- с уступкою только 20. -- Извольте, я буду исполнять Ваше приказание, хотя думаю, что оно только остановит ход книги. -- Книга разойдется, но не скоро, может быть, через год или два. А если продать теперь книгопродавцам, так через год или даже меньше можно будет приступить ко 2-му изданию. Сверх того, если книгопродавец сделает теперь выгодную аферу, так он у Вас купит все второе издание, а за 20 проц<ентов> никто не купит. Из 10 книг у Готье куплено 2, из 20 книг у Наливкина18 куплена 1 и так далее. Ведь книгопродавец не тем торгует, что у него покупают из магазина, а тем, что сейчас сбывает другим книгопродавцам, тоже с уступкою, те -- третьим и так далее... Впрочем, как угодно. -- Письма все отправлю нынче же. -- Сборник я разослал по почте всем, кому следовало. Арк<адий> Тим<офеевич> уехал в субботу вечером. Я заходил к нему проститься перед обедом; он простился так, как не только родственники, но и знакомые хорошие не прощаются; Анна Степан<овна>, напротив того, необыкновенно любезна! Бог знает, что с ним сделалось. Он велел Титу19, как скоро привезут тарантас, отдать его в починку и потом уже вместе с коровой отправиться в Абрамцево. Поэтому доставьте сюда тарантас при первой возможности. -- Прощайте, милые мои отесинька и мам<енька>, будьте здоровы. Овер встретил меня третьего дня, сам остановил, подозвал к себе и клялся, что будет у Олиньки завтра, и -- не был! -- Цалую ваши ручки, обнимаю Константина и всех сестер. Трутовскому кланяюсь.

Ваш Ив. А.

   Завтра буду писать с почтой.
   Деньги от Черкасского получил20 и нынче еду в Опек<унский> совет. Андриан выздоровел. Повар-старик уже пристроился к месту. Ищем другого.
   

144

   

Вторн<ик>. 28 апр<еля>. (Москва)1.

   Хотя я убежден, что никаких известий о Б<естужевых> нынче не получится, однако ж погожу отсылать это письмо раньше 2-го часу и отправлю его через большой почтамт. Особенно нового сообщить вам не могу: толки о сборнике очень сильные, всех поражает его честная физиономия... Нынче ждут в Москву Назимова, а с ним вместе и более положительных сведений. Вчера вечером был у меня Соловьев. Он уже пишет возражение Константину, которое напечатает, не дожидаясь 2-го тома2. Хотя он и высказывал много дружбы мне и Константину, однако он, кажется, оскорблен, говорит, что Константин его сильно выругал3. Я заплатил ему за статью 100 р<ублей> сер<ебром>. Это слава Богу, Беляев взял с меня больше. Соловьев сделал расчет по листам "Отеч<ественных> записок", так что 4 1/2 листа сборника равняется двум листам "От<ечественных> зап<исок>", но он взял деньги с условием: немедленно возвратить их, если сборник запретят. Без этого условия он не соглашался денег взять. А Беляев взял с меня 60 р<ублей> сер<ебром> за 1 1/2 листа, говоря, что я назначил по 40 р<ублей> сер<ебром> за лист, с чем я и спорить не стал, хотя и не помню этого. -- Вчера вечером еще прислал один книгопродавец за 50 экземпл<яров>, да еще в контору "Москвит<янина>" требуют на комис(сию) 10, 15 уже продали. Всего до сих пор я продал до 350 экземпл<яров>. -- На "Записки охотника" больше спросов не было. -- Вчера же вечером был я у Погодина: он собирается ехать в Петербург по поводу своего музеума, но известие о покупке за 125 т<ысяч> сер<ебром> оказалось вздорным. Напротив, делают разные затруднения, для которых и едет Погодин4. Бумаг Гоголя еще не распечатывали, ибо Толстой все еще болен5, а Марья Ив<ановна> Гоголь6 пишет к Погодину: делайте, что хотите. Не послать ли ей один экземпляр сборника? Напишите ее адрес: неужели он самый тот, который написан на Вашем письме (впрочем, мною отправленном): в Полтаву в село Васильевку. Васильевка не Полтавского уезда7. Погодин очень доволен статьей Константина и хвалит ее в своей рецензии, еще не напечатанной8, впрочем. -- Вчера зашел перед обедом к Хомякову, и Марья Алекс<еевна> оставила меня обедать, хотя, впрочем, сама не обедала. Хомяков все более и более обдумывает свою статью для 2-го тома сборника, в пополнение статьи Киреевского и в постоянных с ним спорах9. Вчера был я в Опекунском) совете и нынче туда же поеду10. -- На дворе ливень.
   Известий о Б<естужевых> никаких нет. Прощайте, милый мой отесинька и маменька. Цалую ваши ручки, обнимаю Константина и сестер. Олинька слава Богу.

Ваш Ив. А.

   

145

<Конец апреля 1852. Москва>1.

   Я решительно не понимаю, отчего мои письма навели на вас такое беспокойство, милые мои отесинька и Шменька. Пожалуйста, помните, что мне вовсе нет досуга писать письма иначе, как наспех, и этим объясняйте все недосказанное, всякое недоразумение. Для окончательных сделок с книгопродавцами я ожидаю приезда Назимова, которого ждут нынче: от него узнается, будет или нет запрещен сборник2. Без этого книгопродавцы еще не решаются купить у меня остальные 750 экземпл<яров>, а продать мне необходимо, чтоб расплатиться с Кошелевым3. Продал я покуда на 580 р<ублей> сер<ебром>. Вчера получил я деньги за 10 экземпл<яров> от Томашевского: он продавал их, не знаю, по какому уполномочию, за 1 р<убль> 50 к<опеек>, т.е. с уступкою 25 проц<ентов>, всего получено 15 р<ублей> сер<ебром>, -- Я думаю, Маш<енька> Карт<ашевская> смешивает имя Ивана Сергеевича Тургенева с моим4. Отвечаю на ваши вопросы: 1) Оверу книга не отдана5, а ожидает его у Олиньки, я сам ему об этом говорил, но у Олиньки он еще не был, отзываясь болезнью своею и домашних. 2) Погодин уведомил меня, между прочим, о слухе насчет кубка, но расспрашивать мне показалось неловко, особенно если это только слух6. Впрочем, постараюсь узнать, ни от кого больше об этом я не слыхал. 3) Книга Грановскому была отдана, он ее, разумеется, хвалит очень Сильно и говорил мне, что читает ее вслух своей больной жене7, которой по моему совету прописали теперь пить кобылье молоко. 4) Рулье, которого я встретил только третьего дня, сказал мне, что пишет целый ученый трактат о Вашей книге, читал он ее 5 раз сряду. Подробности расскажу при свидании. 5) Сигары послать забыл, виноват. 6) Из Опек<унского> совета было отправлено в свое время предписание об остановке описи в Самарское губ<ернское> управление, поэтому я и не писал к Никол<аю> Тимоф<еевичу>, а послал прямо от себя к Шабаеву8 No и число бумаги Опек<унского> совета с наставлением, как отозваться становому и сослаться на эту бумагу. 7) Экземпляры розданы все. 8) Экземпл<яры> Ахматову, Юрлову, Кирееву, Блюму и Корфу9, а также и Шишкову не отправлены, ибо Кротков10 еще не уехал и неизвестно еще, когда поедет: у него дети в кори. Шишковский же приказчик еще не приезжал. 9) Как прикажете отправить 20 экземпл<яров> Юрлову: с оказией или по почте? 10) Вы точно писали, милый отесинька, в последн<ем> письме о 20 проц<ентах>; я так и думал, что это ошибка. -- Впрочем, опросов покуда еще нет, хотя все твердят, что книга расходится отлично. Ну да это по русскому масштабу. Для Москвы 100 экземпл<яров> довольно! 11) Повара нанял от Хвощинских. Рекомендуют сильно. Цена: 6 целков<ых> на 1-ый месяц, чай и сахар; он надеется, что через м<еся>ц вы будете ему давать 7 целк<овых>. Фартуки, полотенца и куртка кухонная -- ваши. 12) Марье Ив<ановне> Гоголь сборник отправлю11. 13) Крючки, хересу, медок привезу. 14) Постараемся достать фельетон Булгарина и "Библиот<еку> для чтения"12. 15) Постараемся насчет пороха. Все.
   Вчера мы были с Константином) у Хомякова перед обедом и после обеда. В оба раза было много других. Вчера же при нас получено было письмо от Праск<овьи> Мих<айловны> к детям Хомякова из Нижнего, где они сидят и ждут парохода: дорога гнусная, и она в отчаянии, что уехала из Москвы. Через несколько часов получено было и письмо от С<офьи> Петр<овны> к брату со вложением письма ее к Кат<ерине> Ив<ановне> Елагиной13: для вручения этого письма кому следует, Хомяков вчера задержал Мамонова у себя, часов в 12 (ночи), когда мы разошлись, объяснив это Константину потихоньку в коридоре. Кажется, это решительный и положительный отказ с ее стороны Елагиным. -- Не знаю, успеет ли Константин вам написать: он теперь у Петра Вас<ильевича> Киреевского14 или, лучше сказать, у Елагиных, к которому поехал за русскими песнями для сборника. --
   Вчера мы видели Шевырева, он сказал, что послал Вам письмо: бумаги Гоголя разобраны: найдено 5 черн<овых> глав из "М<ертвых> душ" и объяснение литургии15 и вообще много таких вещей, которые еще более характеризуют этого святого человека!.. Константин думает выехать завтра вечером. Может быть, и я с ним.
   Прощайте, мои милые отесинька и маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки, обнимаю сестер. --

Весь ваш Ив. А.

   

146

   

<Май 1852. Москва>1.

   Спешу написать вам несколько слов. Мы доехали, разумеется, благополучно, часов в 8 утра были в Москве, маменьку не застав, потому что маменька была у ранней обедни. Олинька чувствует себя довольно хорошо и рада, что сносит воздух, хотя, кажется, черезчур много им пользуется. Здесь все окна настежь, ветер сквозной так и дует, и никто не думает от него беречься. -- Сборника запродал я еще 120 экземпляров. Еще продать бы экземпляров 50 -- и тогда выручу все деньги кошелевские2. -- В "Москвит<янине>" и в "Отеч<ественных> зап<исках>" нет ни слова о сборнике. Погодин уехал в П<етер>бург, и не умею, как объяснить это, когда я сам видел корректурные листы критики сборника для "Москвитянина"3. -- В "Современ<нике>" есть разбор, но весьма сухой и недоброжелательный4. Постараюсь достать его. В "Пет<ербургских> ведом<остях>" сборник горячо разруган (разбирают только статьи Киреевского и Хомякова)5. Говорится, между прочим, что книга скучнейшая, что для нее и читателей на Руси не найдется, а о прочих статьях даже не упоминают. В "Соврем<еннике>" про статью Конст<антина> сказано только, что эта статья, вероятно, вызовет ученый спор, а потому "мы" и не вдаемся в разбор ее6. Статью в "Сев<ерной> пчеле" вы прочтете сами7. Это та статья, о которой пишет М<ашенька> Карт<ашевская>. А старого No "Пчелы", где была первая статья Булгарина о Гоголе8, Годеин не прислал. Впрочем, это все равно, даже эта статья сильнее9. Старая, разумеется, носит характер доноса. -- Назимов призывал Базунова и приказал ему приостановиться продажей сборника, пока не приутихнут толки, но забавно, что он призыв<ал> только Базунова, когда сборн<ик> продается у всех. Впрочем, Базунов, торгующий в университет<ской> книжной лавке, ему несколько подчинен. Но это не смущает книгопродавцев прочих. Мне это сказал прежде всех Ратьков, купивший опять нынче 100 экз<емпляров>. Да и из П<етер>бурга нынче получено при мне требование 30 экз<емпляров> в один магазин. Следов<ательно>, все это пустяки.
   Хомяков посылает Вам письма одного охотника о Ваших "Записках", милый отесинька. Прочел я ему статьи Константина10: он пришел от них в такой восторг, в каком я его давно не видывал! "Дайте мне их", -- сказал он. "Да они Вам и назначены, -- сказал я, -- предоставлены на Ваше распоряжение". Кажется, он хочет их послать. Он требует, чтоб эти статьи непременно напечатать во 2-м томе сборника, и приискал к ним прекрасный эпиграф из псалмов. От Бест<ужевых> нового ничего нет. Насчет Елагин<ых> он опять думает, что ответ от Б<естужевой> был неопределенный, что определеннее написать, вероятнее, не дозволили отец и мать. Он опять писал к Б<естужевым>, что честность в некоторых случаях требует, чтоб была откинута всякая деликатность. Впрочем, он не распространялся об этом много, хотя сам заговорил об этом, но подтвердил, что письма Бест<ужевых>, о которых он писал, прямо относятся к нам, т.е. к нашей семье. Прощайте. Мам<енька> едет нынче в театр и вчера была в театре. Трут<овский> сам пишет. Олинька довольна Ниной11 и мам<енькой> до чрезвычайности. Завтра будем писать больше. Посылаются вам: 1) "Отеч<ественные> з<аписки>" за май; 2) "Москвит<янин>" 9-й No; 3) 2 NoNo газет (статья Буслаева, в которой явно намекается на Хомякова)12; 4) 2 NoNo "Сев<ерной> пчелы"; 5) "Полиц<ейские> ведом<ости>"; 6) Письмо Годеина; 7) Письмо охотника. -- Щепкину, Садовскому и Дмитриеву13 экземпл<яры> отосланы. -- Да, посылается простая бумага. Цалую ваши ручки, обнимаю Конст<антина> и сестер. Маменька решилась на свадьбу14.

Ваш Ив. А.

   

147

   

21 августа 1852 г<ода>. Переяславль1.

   Вот мы и в Переяславле, милые отесинька и маменька. Очень жаль, что не запаслись никаким описанием, ни муравьевским, ни шевыревским2, потому что никто рассказать не умеет. Если б я был один, свободен и мог располагать своим временем, т.е. остаться здесь, сколько найду нужным, я бы мог, если б хотел, отыскать какого-нибудь местного археолога, но это слишком затруднительно. Были в соборах, старом и новом. Старый очень темен, беден, и внутренность не соответствует наружности. Как все дорого здесь: за 10 сельдей просят 1 р<убль> сер<ебром>. Правда, теперь она дороже, чем в другие времена года. Хотел кататься в лодке по Переяславскому озеру3: просят 1 р<убль> сер<ебром>, а довезти до ботика Петра Великого4 -- 2 р<убля> сер<ебром>! Впрочем, если уступят, то мы учиним простую прогулку по озеру, т.е. без поездки к ботику, с Верой и Любой, ибо можно сесть в лодку близехонько от нас, у моста, и так по Трубежу5 въехать в озеро. -- Во всем Переяславле не нашлось постоялого двора с комнатами внизу, и мы заняли комнаты вверху в том постоялом дворе, где и Вы стояли, милая маменька.
   Путешествие наше идет очень хорошо, хотя мало похоже на путешествие, ибо новизны и разнообразия почти нет, все будто дома, все так знакомо, все тот же известный тип. -- Вчера в Лисавах, где мы кормили лошадей 5 1/2 часов, один из мужиков (они здесь все ямщики и благодарят железн<ую> дорогу за то, что теперь все бросились на этот тракт, оставив прежний из Ярославля на Тихвин, в П<етер>бург) подошел к нам, разговаривал и попросил скоромного пирожка, ему дали, и он тут же при всех съел, хоть была и середа6. Особенно интересного я мало заметил в соборах, и никаких занимательных событий с нами покуда не случалось, разве только то, что когда я вчера в Лисавах стал искать Матвея7, то нашел его в яслях, т.е. в этом выдолбленном бревне, где едят лошади, нашел его там спящим, в овсе, под рылами жующих лошадей! Место! Я полюбовался этою небрезгливостью русского человека и не стал его будить! -- Прощайте покуда, милый отесинька и маменька, будьте здоровы, обнимаю Константина и сестер. -- Что за погода!

Весь ваш Ив. А.

   

1853

   

148

   

Суббота, июня 20-го/1853 г<ода> Песочня, вечером1.

   В четверг в исходе осьмого часа утром приехал я в Песочню2, милый отесинька и милая маменька. Я не предполагал вовсе писать к вам во время моего пребывания у Кошелевых, потому что почта отсюда ходит чрезвычайно долго, но так как завтра отправляется из дому человек в Москву, то письмо это может дойти к вам довольно скоро. Прежде всего скажу, что Надинька хорошо сделала, что не приехала: в этот самый час, как я вам пишу, наехало 18 человек гостей, которые все ночуют, а, может быть, будут ночевать и завтра. Из них 14 человек одних Кошелевых, родственников известной Людмилы3. Кроме того, здесь у соседа их Кулебякина, владеющего частью в Песочной и живущего в полверсте от них, будет на днях гостить мать Кулебякиной, известная московская Ушакова4 и Петр Петрович Новосильцев5, которые непременно явятся и к Кошелевьш, если они не уедут вместе со мною, верст за 40 в деревню ивою Дегтяные барки (вероятно, нельзя будет уехать). Все это, конечно, было бы очень неприятно, если б Надинька была здесь. -- Но до сих пор время я проводил прекрасно. -- Путешествие мое было не только благополучно, но и приятно. Дама, которая ехала со мною в карете, оказалась Карцева, жена одного из правоведов, вступившего в училище и вышедшего уже после меня. Я его не знаю, но он приятель Андрея Оболенского и, как говорят, очень умный человек. Разумеется, и m-me Карцева знает все анекдоты и подробности обо мне, о m-lle Миллер6, мои стихи и т.п. Она всего год замужем, счастлива, как только можно быть счастливым на земле, очень, очень умная и замечательная женщина; к сожалению, я решился с ней заговорить только за 60 верст от Рязани, потому что она до того времени или плакала, или читала книгу, или закрывалась вуалью. -- В Рязани нашел я письмо от Кошелева и тарантас, нанял лошадей, перевозился раза два через Оку, потом на одной станции нашел лошадей Кошелева и приехал в Песочню, где, заслышав колокольчик, Александр Ив<анович> уже дожидался меня на крыльце. Ал<ександра> Ив<ановича> я нашел похудевшим, он опять было по приезде заболел воспалением в желудке, но болезнь была вовремя перехвачена гомеопатией. Однако ж он очень бережется и мало выходит, что, впрочем, не мешает ему заниматься хозяйством по конторе и богословием целый день. Мне отвели большую славную комнату в верхнем этаже, столько же высоком, как и нижний, по условию друг другу не мешать и порядка дня не нарушать, мне здесь совершенно свободно и хорошо. До обеда я сижу у себя наверху и занимаюсь, после обеда часов до 5 сидим вместе с Алекс<андром> Ив<ановичем> и толкуем на крыльце, в 5-ть часов отправляюсь гулять с Ольгой Федор<овной> и детьми, в 9 часов пьют чай и ужинают, расходимся в половине 11-го. -- Дом великолепный, огромный, село богатейшее, просторно, просторно и просторно. Впрочем, роскоши особенной нет нигде, она заменяется размерами, доброкачественностью матерьялов и проч. Местоположение чудное.
   Хотя Кошелевы думают, что я пробуду больше, но я поеду, как назначил, однако ж думаю, что письмо это вы получите раньше моего приезда. В почтовой карете приехавшие в тот день из П<етер>бурга сказали мне, что война объявлена7. Жду с нетерпением газет... Неужели объявлена!
   Прощайте, что-то вы поделываете, цалую ваши ручки, милый отесинька и милая маменька, обнимаю крепко Константина и сестер, будьте здоровы. У Софьи также цалую ручки, Оличку цалую8. --

И. А.

   Ольга Фед<оровна> сейчас прислала письмецо свое к маменьке и просила вложить в конверт.
   

149

   

Субб<ота>. 27 июня/1853 <Дегтяные барки1>.

   Хотя я вполне убежден в бесполезности писания писем из Сапожка, милый отесинька и милая маменька, однако решаюсь писать вам на всякий случай, чтобы вы знали, где я и что я. Теперь я уже несколько дней в Дегтяных барках, верст за 40 от Песочни; распорядиться взятием места заранее в почтовой карете я не успел, но нынче посылают на почту в Сапожок, и я пишу к содержателю гостиницы рязанской, где я останавливаюсь, чтоб он взял место мне заранее. Я, слава Богу, здоров, дай Бог, чтоб и у вас было то же. Место я приказываю себе взять на 4-ое июля, хотя меня Бог знает как уговаривают остаться до 8-го с тем, чтоб приехать в Абрамцево 10-го2. Прощайте, цалую ваши ручки, будьте здоровы, обнимаю Константина и всех сестер. Торопит Александр Иванович.

Весь ваш Ив. Акс.

   

150

   

Воскресенье, 6-го сент<ября> 1853 г<ода>.

П<етер>б<ург>. 7 сент<ября>1.

   Вчера часу в 3-м пополудни приехал я от тетеньки2, к которой отправился еще в середу. Она слава Богу здорова, и несчастие, случившееся у них3, не имело дурных последствий для здоровья кого бы то ни было, кроме, разумеется, Ник<олая> Ив<ановича>. Я уже вам описывал подробно4, со слов Васи5, как это все случилось. П<етер>бургские знакомые Н<иколая> Ив<ановича> требовали, чтоб его привезли в город, и действительно оставаться ему в Кобрине было невозможно, потому что гатчинский доктор не мог дежурить постоянно за 15 верст от города. Я нашел Н<иколая> Ив<ановича> хуже, чем ожидал по рассказам. Он ни на минуту не терял сознания, хотя иногда и заговаривался; у него покривило рот, отнялась рука и нога. Боялись возобновления удара. А он распевает сам себе похоронные стихи и продолжает шутить по-своему, но эта шутка, произносимая неясно искривленным ртом, очень неприятна. Я нашел в Кобрине доктора, присланного из П<етер>бурга с Иваном6 и каретой. В четверг утром положили Н<иколая> Ив<ановича> в карету и благополучно довезли до П<етер>бурга. Я провожал его 10 верст, а Яша до самого П<етер>бурга. Ал<ександр> Макс<имович> Княжевич7 взял на себя все расходы, а шкатулку Ник<олая> Ив<ановича> запер. В Кобрине я оставался четверг и пятницу. Разумеется, тетенька и все Карташевские очень огорчены, смущены и расстроены, но все здоровы. Я провел у. них время ни скучно, ни весело. Погода была скверная, и гулять было почти невозможно. Пинского не было8: присутствие в Сенате уже началось, но он приехал в пятницу вечером с Яшей и Васей и останется до середы. Без меня он обыкновенно производит чтения вслух. Яша привез мне ваше письмо, милый отесинька и милая маменька. Вы все страдаете зубной болью, милый отесинька: это должно быть расстраивает Ваши нервы. Авось, Бог даст, это пройдет от земляничн<ого> корня. -- В субботу часу в 10 утра я уехал из Кобрина. По приезде был у Н<иколая> Ив<ановича>. Ему лучше, но он все еще в опасности. Говорит, что по выздоровлении поедет в Москву и в Абрамцево, и эта мечта его очень тешит. Жизнь в онемевших членах начинает понемножку пробуждаться.
   Нынче или завтра должен прийти ответ от гр<афа> Орлова на мое письмо9, посланное к нему через 3-е отд<еление>. Не пишу вам теперь ничего больше, потому что пора на почту, но к завтрашнему дню приготовлю еще письмецо и уведомлю о том, что узнаю нынче. Прощайте, милый отесинька и милая маменька, дай Бог, чтоб вы были здоровы, цалую ваши ручки, обнимаю Константина, Надиньку, Веру и всех сестер. --

Ив. А.

   

151

   

7 сент<ября> 1853 г<ода>. Понед<ельник>.

П<етер>б<ург>1.

   Сейчас был у Дуп<ельта>2. -- Ответа от гр<афа> Орлова еще нет и предполагается, что курьер, повезший мое письмо, уже не застал графа в Москве, а поехал за ним вслед, и ответ получится не прежде 4-х или 5 дней3. Между тем, Геогр<афическое> общество еще не собиралось. Если ответ получится дней через 5 и благоприятный, то еще понадобится несколько дней, чтобы съездить в Кронштадт, условиться, устроиться, явиться и пр., так что для поездки в Абрамцево останется весьма немного времени. -- Какая тоска! На Дворе сыро и сыро, дождь льет целый день, а я нынче уже два раза выходил из Дому. Кажется, я писал к вам, что в середу отдал Дуп<ельту> письмо свое к гр<афу> Орлову, в котором я прошу его исходатайствовать мне у государя дозволение отправиться на фрегате "Диана" или на мой собственный счет, или на счет того ведомства (м<инистерст>ва нар<одного> пр<освещения> или Географ<ического> общ<ест>ва), которое согласится дать мне какое-нибудь поручение. Письмом вы были бы довольны. Из разговора, который я имел с Д<упельтом>, вижу что репутации наши сильно подпорчены, что нас понимают совершенно ложно, и всем нашим статьям и действиям дано превратное толкование, что "Мос<ковский> сб<орник>" у них в свежей памяти4. -- Вчера по приглашению Блудовой5 обедал у них в Павловске и читал им после обеда свои "Судебные сцены"6. Блудов7 был в восторге. Вообще эти сцены здесь в большом ходу.
   Был я на прошлой неделе как-то вечером у Корша8. Он решительно мученик здесь в П<етер>бурге, только и грезигг Москвою и никак не может сблизиться душою с тем кругом, к которому принадлежит. Я был у него по его просьбе, а жена его9 говорит, что он только и оживает и весел становится, когда видит кого-нибудь из московских. Анненков тоже тянет к Москве10, хотя с меньшим мужеством. В здешнем литературном кругу, который я встретил у Милютина11 и который, впрочем, относится к нам с великим уважением, называют нас вообще "московскими пророками", не только нас, но и Грановского и Корша и над Анненковым смеются (даже стихи сочинили), что он поклоняется пророкам. Словом, всякий не мирящийся с подлостью и называющий подлость подлостью, а не "практичностью", называется зараженным московским пророчеством12. Я здесь поневоле завел разные знакомства в разных слоях общества и узнал П<етер>бург довольно близко. Он всегда был мне отвратителен, а теперь еще гаже. --
   Восточный вопрос все еще не разрешается. Турция дурит13, не хочет посылать посланника прежде, чем выведут войска из княжеств, не принимает принятой Россиею конвенции, сочиненной в Вене посланниками 4-х держав, продолжает вооружаться и проч., требует опять к себе господарей. Право, если будет война и не пустят меня в море, не вступить ли мне в военную службу волонтером14? Пожалуй, и туда не пустят! --
   Ник<олаю> Ивановичу немного лучше. Если он и выздоровеет, то не скоро, медленно будет поправляться. Хорошо, что здесь, в П<етер>бурге, главное заведывание в его доме принял на себя Ал<ександр> Макс<имович> Княжевич, а то вышел было страшный беспорядок. Каждый из знакомых привозил своего доктора, каждый хотел распоряжаться. У Ник<олая> Ив<ановича> живут теперь два племянника, дети его сестер: один из них кончил курс в Академии, другой еще учится. Оба очень молоды и ничего в жизни еще не смыслят, как институтки, но не хотят подчинить себя Ивану, человеку Надеждина. Словом, положение старого одинокого холостяка в подобных случаях очень незаманчиво. -- Вчера после обеда после сильного дождя подул страшный ветер, решительно сбивавший с ног прохожих. Я в это время переходил через какую-то площадь: сильным ударом ветра сбило с меня шляпу, шляпа задела за очки, очки слетели, шляпу понесло дальше. Я побежал за шляпой, боясь, чтоб ее не снесло в канаву, догнал ее, но, бывши без очков, уже не мог найти ни того места, где упали первоначально очки, ни самих очков. Таким образом, кончили свое существование эти очки, которые я носил лет уже 5! К счастию, что дома у меня были запасные очки. -- Смирнов уехал15, и как моя поездка еще не решена, то я и не занял денег, так что и не знаю теперь, где занять их в случае, если позволят ехать на собственный счет. Впрочем, все говорят, что едва ли позволят16. -- Какая тоска! Ждать, ждать и все понапрасну!
   Прощайте, милый отесинька и милая маменька, будьте же здоровы, цалую ваши ручки, обнимаю Константина и всех сестер. --

Ваш Ив. А.

   

1854

   

152

   

Четверг, 29 апр<еля> 1854 г<ода>.

Елисаветград1.

   В субботу получил я письмо ваше от 12 апреля, милый отесинька и милая маменька, благодарю всех за поздравления2 и за приписки, Вас в особенности, милая маменька: так обрадовался я вашему почерку, так давно его не видал. Верно, у вас стоит теперь прекрасная погода; разумеется, нет такого благорастворения в воздухе, как здесь, но все же тепло, ясно и мягко. Ночи удивительные: в 1-м часу можно ходить в одном летнем платье, не чувствуя прохлады. Впрочем, удушливого жару также нет. Нынче спрыснул пыль легкий прямой дождик, и после него стало еще лучше. К сожалению, здесь в городе трудно наслаждаться этой погодой: на улицах толпы народа, преимущественно евреев, которых говор и движения вовсе не гармонируют с красотой и тишиной теплого вечера или ночи; днем же пыльно и жарко -- садов здесь вообще мало, а публичных нет вовсе. Впрочем, не евреи мешают мне пользоваться погодой, а зубная или, вернее сказать, щечная боль. Несколько дней она была так сильна, что я почти ничем не мог заниматься. Потом она утихла, но до сих пор каждый день возвращается после обеда часа на три, хотя и в слабейшей степени. Впрочем, у меня эта боль не новая: вся правая сторона лица, верно, когда-нибудь сильно застуженная, постоянно подвержена этой боли. -- Я прибегал к горчице и щедро вымазал ею себе спину и ноги, но это не помогло, прибегал также без успеха, и к заговору на молодой месяц, которому выучил меня Афанасий, слышавший его от Марфуши или Афросиньи. Заговор довольно странный: "Здравствуй, месяц, здравствуй, месяц, здравствуй, месяц! был на том свете, был на том свете, был на том свете (каждую строчку повторять три раза)? видел там мертвых (3 раза)? -- Не болят у них зубы (3 раза)? Чтоб у меня у раба (три раза) кости не болели (3 раза), зубы не ныли (3 раза) отныне и во веки веков аминь". Следует затем три раза плюнуть и повторить весь этот заговор три раза. -- Ваше письмо, отправленное из Посада 13 апр<еля>, я получил в субботу 24 апр<еля>, следовательно, почти на 12 день! Дай Бог, что в это время нездоровье Ваше, милая маменька, и отесинышно совсем миновалось, а по приходе моего письма было уже делом давно прошедшим. Вам решительно не надо ездить на долгуше: она так же тряска, как телега, да и пора бы уж ее в отставку, а вместо нее взять длинные дроги, как в Вишенках, и обить их подушками. -- Я думаю, милый отесинька, что для снятия с торгов вишенской земли может съездить и Константин, если только наверное будет известен день торгов: вся поездка может кончиться дней в 16: а впрочем, и Шабаев мог бы это сделать, для чего надо снабдить его доверенностью. Право, пожалеешь иногда об отсутствии железных дорог при таких ужасных расстояниях. Они будут устроены, непременно будут, только не скоро. И будут устроены не правительством, а по требованию же русского мужика, который, не заботясь об наших опасениях и поэтических сожалениях, не питает к железн<ой> дороге никакой ненависти3, находит ее очень выгодною, охотно по ней катается (тысяч до 50 каждый год, если не больше, отправляется из внутренних губерний для заработков в П<етер>бург) и не прочь устроить ее в других местах. Мы сильно роптали против П<етер>бургской железной дороги... Но предложите теперь кому угодно уничтожить ее без всякого убытка и возвратиться к прежнему способу сообщения... Конечно, кроме извозчиков, никто не согласится! -- Если б только позволили устроиться частной компании, то мигом проведена была бы железная дорога из Малороссии к Черному морю -- и край ожил бы! О нравственном вреде нечего говорить: не от железных дорог и матерьяльных улучшений должны зависеть нравственные начала народа; поэтическая простота внешнего быта подлежит сама собой непременному разрушению, и не она должна хранить нравственные начала. Впрочем, об этом можно написать целую статью. Мне иногда бывает забавно видеть, как народ, действующий в силу внутренних и нам и ему неизвестных законов, вовсе не заботится о том, что иногда так сильно нас беспокоит; между тем, мы иногда до такой степени простираем свою любовь к простоте прежнего быта, что готовы были бы заставить народ вновь действительно поверить существованию лешего, если б он уже перестал этому верить, -- не вследствие соблазна поды и развращения, а вследствие большей возмужалости. Не может и не должен быт оставаться в той ;же первоначальной простоте, но торопить его не следует, а должно Предоставить ему честный и свободный путь. Но довольно об этом. -- Обращаюсь к военным действиям. Нового покуда еще ничего нет. Медленно что-to идут дела. Почти два месяца, как перешли мы Дунай с одного бока, а яругой бок все так же нам заперт. Впрочем, известия получаются так не скоро, что теперь, может быть, уже и совершилось какое-нибудь важное событие. Насчет Финляндии я не беспокоюсь. Финляндия не отторгнется4, вовсе не желает шведского владычества и искренно привязана к России: при русском Юадычестве свободно возник в ней народный финский элемент, подавленный Швециею, стала разроботываться финская литература, финский язык преподаваться в университете. Я знаю многих финляндцев, которые все мне это Искренно подтверждали, а вы о Финляндии можете подробно расспросить Путяту: он ее знает лучше, чем свою деревню5. Я рад, что в манифесте сказано: за братьев"6. Одно мое желание, выраженное и в стихах7, хотя, может быть, и неясно, чтобы сама Россия этого пожелала, чтобы и нельзя было -- при Перемене политики личной -- послать ее же драться против славян и греков, Что она и исполнила бы послушно вопреки своим влечениям!.. Враждебные виды подлейшей Австрии обозначаются: я бы желал даже, чтоб она приняла Участие в войне8 и чтобы уяснились отношения к нам славян австрийских. -- Кажется, Америка помогает нам только скрытно. -- Речи парижск<ого> архиепископа я всей не читал; здесь я не мог достать "L'Indep beige" {"Бельгийскую независимость" (фр.)9.}, да и русские газеты достаю с трудом... Впрочем, добыл себе я здесь "Journal de Francfort," но уже очень старые NoNo. -- Я думаю, что в "Моск<овских> ведомостях" перепечатано из "Одесского вестника" все описание бомбардировки и приказы Сакена10: они написаны очень живо и горячо. Иннокентий удачно воспользовался обстоятельствами и сказал ловкое слово11. Надо же было неприятелю начать войну именно в Страстную субботу! Я думаю, и у них Пасха должна быть в одно время с нами, так как этот праздник от числа не зависит. Впрочем, нет, должно быть, они уже давно отпраздновали Пасху. Во всяком случае, они очень кстати выбрали этот день! Этот день показал, что Одесса, несмотря на отдаленное расстояние кораблей, может сильно потерпеть от стрельбы: трехпудовые ядра и бомбы хватали даже за город. Афанасий видел на почте одного земляка своего -- солдата, только что приехавшего из Одессы: он рассказывал ему, будто на другой день англичане и французы прислали узнать имя офицера, командовавшего 4-х пушечною батареей под громом 300 орудий12, велели изъявить ему свое уважение и чуть ли не прислали ордена! Но этого ничего не было. -- Насчет моего поручения Вы пишете, милый отесинька: "год уже не за горами". Да, но мне еще придется быть на 8 ярмарках, много и много изъездить, да и вернуться с готовым трудом можно будет не раньше декабря! А главное -- теперь толку и пользы от этого труда мало. Настоящие события, например, совершенно почти убили Елисаветгр<адскую> ярмарку, и весь обычный, правильный ход торговли нарушен. -- Ярмарка кончилась: нынче отнесли с пением и звоном обратно в церковь икону из москов<ского> ряда (московскими же купцами сделанную), и купцы разъезжаются, почти не продав ничего. -- Статья о настоящем вопросе не была собственно статьей, а письмом на почтовой бумаге, которое я было запечатал уже, но, потом раздумав, уничтожил. События двигаются так быстро сами, что едва успеешь записать их и построить вывод, как уже возникает и самый вывод и являются новые события! Следовательно, статья эта теперь лишена была бы всякого интереса. -- На той неделе был я в концерте, данном здешним обществом в пользу раненых. Дам здесь довольно, много недурных собою, одеты щегольски; концерт был очень порядочный. Одна m-lle Гелфредер пела "Erlkonig" {"Лесного царя" (нем.)13.} Шуберта очень хорошо. Статских почти не было ни одного человека: все военные. Вы, верно, знаете, что в Херсонской губернии находятся кавалерийские поселения; теперь большая часть кавалерии ушла, однако еще остались резервы и кадры для формирования новых полков из рекрут. Военной молодежи, годной в дело, еще здесь довольно. В ожидании своей очереди идти навстречу смерти они гуляют, танцуют, играют в карты, ни о чем не заботясь!-- Подле меня стоят офицеры: по целым дням бьются в ералаш или катают шары на бильярде... А драться, нет сомнения, будут отлично и свято исполнят долг и мужественно встретят смерть. -- Был я также на субботу, т.е. на шабаш в здешней синагоге. Это прекрасное здание без особенного, впрочем, характера снаружи. Внутри над огромной залой неглубокий купол, синий, со звездами, наподобие неба. Евреев было множество; еврейки ни одной. Все с покрытыми головами, тё. в шляпах и картузах, сидят, стоят, ходят: вообще благочиния нет никакого. Большая часть громко и необыкновенно скоро бормочат молитвы, отчего происходит страшный гул. Посредине устроена эстрада, на которой тесной толпой стояли певчие и пели. Несмотря на неприятный способ пения, можно было расслушать что музыка напевов очень хороша, но, должно быть, не древняя, а сочинения какого-нибудь современного музыканта-еврея, Мендельсона14 или кого другого. После замечательных аккордов какого-нибудь мотива иногда вдруг все собрание в один голос принималось так громко и скоро читать какую-нибудь молитву, что готов выбежать вон от этого дикого крика. -- В шабаш водворилась тишина в городе: евреи не торгуют, не снуют взад и вперед, а, на них глядя, как-то и русские вяло торгуют в этот день. Зато в воскресенье после суточного воздержания евреи еще живее принимаются за свою работу, т.е. за беготню взад и вперед с товарами. --
   Завтра надеюсь получить из полиции ведомость об ярмарочных оборотах и пущусь в путь. Буду пробираться в Киев через Чигирин, Золотоношу; словом, хочу заглянуть в самое гнездо казацкое. Если Максимович от Золотоноши недалеко, то заеду к нему: мне именно интересно посмотреть поближе весь быт деревенский летом. Теперь же веснянки продолжаются15, авось и песни услышу. Я до сих пор еще веснянок не видал. Завтра же к вечеру надеюсь получить письмо от вас. -- Сам же я буду писать уже из Киева, который хочу осмотреть подробно и где останусь дней 7, не меньше. -- Несмотря ни на что -- ни на весну, ни на ярмарку, у меня одно в голове: Дунай! Посылаю вам стихи свои, здесь на днях написанные, несмотря на зубную боль. Стихи очень-очень негладкие, но поправлять их решительно не стоит, а потому даже и не переписываю их на отдельном листе. -- Покуда прощайте, милые отесинька и маменька, дай Бог, чтоб вы были здоровы и спокойны духом, цалую ваши ручки, Константина и сестер всех крепко обнимаю и очень-очень благодарю за приписки.

И. А.

   К N. N.
   (N. В. Это так, из скромности; разумеется, к себе).
   
   На Дунай! туда, где новой славы,
   Славы чистой светит нам звезда,
   Где на пир мы позваны кровавый,
   Где, на спор взирая величавый,
   Целый мир ждет Божьего суда!
   
   Чудный миг! миг строгий и суровый!
   Там, в бою сшибаясь роковом,
   Стонут царств могучие основы,
   Старый мир об мир крушится новый,
   Ходят тени вещие кругом!
   
   И века, над ратными полками,
   Как виденья, мрачные встают,
   Грозными на брань глядят очами,
   Держат свитки длинные руками,
   Всех к ответу строгому зовут!
   
   Там, сквозь гул, и стоны, и рыданье,
   Клик и гром тревоги боевой,
   Чьих-то крылий слышно трепетанье,
   Чье-то дышет сильное дыханье...
   Кто-то бдит над грешною землей!
   (Или: Чья-то длань простерлась над землей!)
   
   На Дунай! Что медлишь ты напрасно? --
   Слыша сил властительный призыв,
   Подвигов у Бога ежечасно
   Ты просил... Мгновение прекрасно,
   Подвиг свят и праведен порыв!
   
   О, туда! Отрадно на просторе
   Там вздохнуть средь жизни мировой,
   В горе всех свое растратить горе,
   В счастье всех исчезнуть будто в море,
   Хода дней не слышать над собой!
   
   В общей жизни жизнью потеряться,
   В общий труд всю душу положить...
   Дням таким, поверь, не возвращаться!
   На Дунай! Что медлить? Чем смущаться?
   Раз один дается в мире жить!
   
   Так проси ж у Бога сил небесных,
   Все для дня великого забудь,
   Весь зажгись огнем восторгов честных,
   Меж рабочих темных и безвестных,
   Ты везде рабочим добрым будь!
   (Или: Добрым ты рабочим так же будь!)
   
   Впрочем, если сделаете какие поправки, то сообщите.
   

153

   

Пятница, мая 1854 г<ода>. Киев.

   Я пишу к вам, милые отесинька и маменька, еще полный самыми разнообразными впечатлениями. Много слышал я о Киеве, но он превзошел все мои ожидания! Я еще до сих пор не могу настоящим образом прийти в себя и отдать себе ясный отчет во всех испытанных ощущениях: и красота самого Киева, и весна -- с разливом Днепра, с молодою, свежею зеленью, с мильонами соловьев, с благоуханием, отвсюду несущимся, -- и пещеры с своими будто вечно бодрствующими мертвецами1, и следы древности на каждом шагу, напоминающие весеннюю пору в истории Руси, ее первую, раннюю молодость, Русь еще княжескую, не царственную! Все это так разнообразно и сильно действует на человека, что, кажется, мало один раз побывать в Киеве! -- Я приехал сюда в середу утром на солнечном восходе: я нарочно остановился в Броварах2 на ночь, чтоб въехать в Киев в самую лучшую минуту дня. Обыкновенно такие подготовления впечатлений бывают обманчивы и не удаются, но с Киевом дело вышло иначе. Его красота не боится этих подготовлений, в его красоте есть что-то вечно-свежее и молодое. -- Бровары, я думаю, знакомы нашим путешественникам3, но, кажется, при них не было еще шоссе. Теперь от Бровар до самого Киева шоссе, следовательно, песков нет. Густая зелень дерев по обеим сторонам шоссе мешала видеть Киев издалека; впрочем, уже на 15 версте, там, где расступились деревья, сверкнули главы и кресты церквей. Наконец, за несколько верст до Киева деревья исчезли, и вся великолепная панорама Киева раскрылась передо мною, отражаемая синими водами Днепра и ярко освещенная солнцем. Было еще очень рано, а потому свежо и тихо. Теперь открыт уже мост через Днепр. Мост не дурен и не безобразит общего вида. В самом городе есть новые здания и ворота, которых еще не было в то время, когда Константин с сестрами был в Киеве. -- Я остановился в "Зеленом трактире": это в Печерской части, почти в ста шагах от лавры4, но очень далеко от прочих частей города. Немножко отдохнувши, отправился я к поздней обедне в лавру: рядом с нею устроен арсенал; против самых Св<ятых> ворот стоят грозные пушки и лежат кучи огромных ядер. Церковь и весь двор лаврский были полны богомольцев со всех концов России. Невольно вспомнишь стихи Хомякова5! Впрочем, кажется, самые отдаленные края России не имели здесь представителей: еще не успели добрести, еще рано! Нечего и говорить вам о том, что чувствовалось и мыслилось мною во время обедни. Здесь больше, чем где-либо, чувствуешь себя русским, слышишь связь свою с прошедшим, видишь себя членом общерусской семьи, ощущаешь свое родство со всеми ее разрозненными членами, Напр<имер>, с малороссом, белорусцем и проч. -- У нас в Троицкой лавре мы редко видим богомольцев с Юга. Все равно как бы члены одной семьи, давно уже живущие порознь, собрались опять все вместе в доме, где провели свое детство, где жили прежде, чем разошлись. -- Лаврский напев очень меня поразил. Не знаю, какой напев Великим постом, но теперь это не пение, а песнь, клик. Напев очень громок, в мажорном тоне, очень скор. Иногда он очень хорош, но иногда кажется какими-то волнами звуков, беспорядочно торопящимися и обгоняющими одна другую. "Иже херувимы" и "Христос воскресе", например, лишены той торжественности напева, к которой привыкло мое ухо. -- После обедни, продолжавшейся довольно долго, я воротился домой, чтоб отдохнуть. Я чувствовал себя очень усталым, да и нельзя сказать, чтоб даже и теперь усталость моя совершенно прошла. Со времени своего выезда из Полтавы я проехал слишком 600 верст на телеге, в том числе от Елисаветграда до Киева -- с разными заездами -- 400 верст! Однако ж через несколько часов я опять отправился бродить по городу, так как, не смотря ни на что, современные обстоятельства, в которых сосредоточились все мои чаяния и надежды, продолжают беспокоить меня сильно, то я отыскал кондитерскую, где и прочел в "Journal de Francfort" важное известие о циркуляре гр<афа> Нессельроде насчет Греции и греческого восстания6, признаваемого русским правительством праведным и законным... Потом зашел в городской или дворцовый сад на берегу Днепра. Как хорошо там! Что за вид, что за зелень! Какое благоухание! Впрочем, деревья почти совсем отцвели, т.е. груши, яблони, вишни и проч. Еще держится цвет на каштановых, ореховых и некоторых других. Но, кажется, не цвет только, а самая зелень благоухает. Соловьи -- один перед другим -- так и заливались! Я не помню, были ли наши в дворцовом саду? Если не были, то очень жаль. Да и вообще жаль, что они были осенью, а не весною. -- Погода стоит великолепная. Небо ярко-голубое, воздух чист и ясен, весна во всей своей красоте... Все явления жизни, все стороны духа вмещаются разом здесь в человека... Так, окруженный деятельною жизнью весны, среди безграничного простора, отзываясь всеми душевными струнами на хор мироздания, ты стоишь на холме, скрывающем в недрах своих жизнь иную, подвиги духа -- пещеры, где человек создал себе и терзания, и борьбу, и восторги, и неизведанную нами радость! -- После обеда пошел я к Ригельману7, но не застал его. Зашел к Юзефовичу8 и остался у него весь вечер. Юзефович, очень благодарный Москве за ее прием в последнюю его поездку и неистово славянофильствующий, что, впрочем, теперь кстати, принял меня с распростертыми объятиями. -- Пришли к нему профессора Павлов и Силин9, с которыми я, разумеется, сейчас же познакомился. Вообще пребывание Самарина в Киеве10 сблизило всех здешних господ с Москвою и познакомило заочно со всеми нами, так что рекомендоваться уже не нужно. Вообще мне сделан здесь такой прием, что он меня даже несколько смущает; относительно себя лично я считаю его незаслуженным и приписываю его общему лирическому состоянию духа, возбужденному настоящими событиями11. Да, признаюсь, мне бы хотелось быть досужнее и свободнее в Киеве, чтоб вполне предаться всем разнообразным ощущениям. На другой день отправился я с Афанасьем в пещеры. Как я ни хлопотал, но не мог добиться, чтоб мне показали их отдельно от толпы народа, и потому пошел вместе со всеми. Монах вел нас очень скоро, так что мы едва поспевали за ним. Впрочем, я предварительно успел прочитать подробное описание пещер Муравьева12, и подвиги главнейших подвижников мне были известны. Не стану вам описывать теперь впечатления. Оно было очень сильно и в то же время смутно, не совсем свободно, потому что в душе невольно возникал протест против подобного самоумерщвления, и в то же время душа невольно кадила им и изумлением, и благоговением, и даже какою-то признательностью за то, что, добровольно отрекшись от жизни, они очищают жизнь в мире живущих. А выходя из пещер, я был вновь обдан морем света: небо было безоблачно, соловьи пели, и природа совершала свои обычные чудеса. -- Я хочу добиться, чтоб мне позволили сходить в пещеры если не ночью, то поздно вечером. -- У самого входа в пещеры монах, разменявший мне деньги при покупке свечи, попросил у меня денег "на булку" для себя, а при выходе из пещер другой предложил мне "стружек от мощей". Последнему я даже не мог и ответить, а с ужасом отвернулся. Человек везде все изгадит. Осмотревши все в лавре, воротившись домой и отдохнувши, я пошел к Розенбауму, правителю канцелярии кн<язя> Васильчикова, моему товарищу13, который, разумеется, мне очень обрадовался, а потом отправился обедать к Юзефовичу, который созвал на обед довольно много гостей по случаю моего приезда. Тут я познакомился и с Ригельманом, и с Судьенко14, и с статистиком Журовским, и со многими другими -- и всем должен был отвечать на расспросы о Самарине и Константине, которого комедия и статьи всем очень хорошо известны15. После обеда мы долго сидели в саду в виду роскошного клена в обхват толщины и при пении соловьев. Потом перебрались к Ригельману. Как я ни отнекивался, но должен был уступить последнему и согласиться переехать к нему: у него 10 комнат и есть место, но я охотнее бы остался в гостинице, где сам себе хозяин. Отказаться решительно было невозможно, потому что нельзя было представить достаточной причины.
   Поздно вечером я воротился домой, встал пораньше, сел писать к вам письмо, а как окончу, так отправлюсь к Юзефовичу, вызвавшемуся показать мне Софийский собор16 и другие достопамятности. Афанасий же переедет к Ригельману. Надобно признаться, что извозчики в Киеве страшно дороги и берут вдвое против таксы, ссылаясь на высокие цены овса; там же, у Ригельмана, в центре города я почти не буду нуждаться в извозчиках. -- Я думал найти в Киеве письмо от вас, мне много мешает неизвестность о дальнейшем положении маменькиного здоровья, хотя из вашего последнего письма, полученного еще в Елисаветграде, и видно, что болезнь приняла благоприятный оборот. -- Здесь предполагаю я остаться еще дней 5 или шесть, а потом проеду в Полтаву, где должны меня ждать письма из П<етер>бурга с ответом на вопросы о задунайской службе. От них будут уже зависеть мои дальнейшие распоряжения. Если никакого решительного ответа еще не будет, и я должен еще продолжать свое дело, то проеду в Ромны на Вознесенскую ярмарку, заехав предварительно к Марье Ив<ановне> Гоголь. --
   Мне еще предстоит рассказать вам подробно про свое путешествие из Елисаветграда до Киева. Оно довольно интересно, равно и как пребывание на Михайловой горе у Максимовича17, у которого я провел слишком сутки. Но для этого надобно исписать еще целый почтовый лист, для чего теперь решительно нет времени. -- Итак, прощайте покуда, милый отесинька и милая маменька, дай Бог, чтоб вы были здоровы, цалую ваши ручки, крепко обнимаю Константина и сестер. Мое письмо возбудит воспоминания о поездке в Киев18 и долгие толки...
   Как бы я желал, чтобы сестры имели возможность побывать в Киеве и именно весною! На дворе чрезвычайно жарко: постоянно не менее 20 градусов в тени, но я люблю жар и зной летний. Прощайте. Афанасий в совершенном восторге от Киева и говорит, что он несравненно лучше Москвы. --

Ваш И. А.

   Ригельман мне очень нравится, Юз<ефович> -- не очень.
   

154

   

Середа, мая 19-го 1854 г<ода>. Киев.

   Письмо это будет послано к вам, милые мои отесинька и маменька, после уже моего отъезда из Киева. Завтра, наконец, выезжаю отсюда в Ромны; по незначительности предстоящей Роменской ярмарки хочу в городах, через которые мне придется ехать, останавливаться на несколько часов для собрания сведений, а потому лучше, чтоб это письмо отправилось отсюда в пятницу. Я поручаю его Ригельману; если же он сам уедет в деревню вечером, то отправит его человек. -- Послезавтра день именин Константина. Поздравляю вас, милые отесинька и маменька, поздравляю Константина и обнимаю его крепко от всей души, поздравляю всех. Кстати, о Константине. Вчера Юзефович принес мне прочесть статью, недавно полученную в Киеве и подписанную: Конст<антин> Аксаков, Москва, 9 февраля. Эта статья прислана сюда в копии из Вильно от Аркадия Россета1. Сначала, когда мне говорили об ней, я крепко заподозрил ее подлинность: неужели бы я не знал о ней прежде? К тому же Юзефович, живший 2 недели в Москве после 9-го февраля и ежедневно посещавший весь наш кружок, снявший копии со всех статей, бывших тогда в ходу, не мог бы не слыхать и об этой статье, посвященной современному вопросу. Но когда я прочел статью, то убедился, что автор ее Константин2. Статья превосходная; язык или слог этой статьи даже слишком хорош для Константина, обыкновенно небрежного в этом отношении. По языку это лучше всего, что писал он. Язык ясный, светлый, крепкий, точный, ни одного повторения, ни одного немецкого приема в мысли, даже прилагательные поставлены большею частью после существительных имен. Некоторые выражения, некоторые взгляды обличают Константина, если б даже он и скрыл свое имя. Ну, а если это не он? Быть не может! Тут говорится и про парад страстей и про теорию греха на Западе... Константин -- и никто другой! Но как же об этом не написать? Я должен был потом прочесть эту статью при всех у Юзефовича на вечере и откровенно объяснил, что хотя мне об этой статье не написано ни слова, но я признаю ее за статью брата. Я просил Юзефовича доставить ее при первой оказии в Москву к Хомякову, а сам снял для себя копию. Сделайте милость, уведомьте меня, точно ли Конст<антин> автор этой статьи, когда он ее написал и отчего держал ее в таком секрете. -- Я ездил к Чижову3, верст 60 отсюда, с Ригельманом и князем Дабижа4, сербом, инспектором гимназии. Сначала мы отправились было водою, т.е. Днепром, но сильный противный ветер произвел такое волнение на Днепре, лодка же наша была так мала (да и Ригельман немножко струсил), что мы, отплыв версту, вышли на берег и отправились сухопутно, в коляске. Дорога -- или горы или пески, а потому мы ехали очень медленно и даже принуждены были ночевать у одного жида, очень благообразного, с наружностью и формами тела крупно-библейскими. Смотря на него спящего, на его голые ноги, я -- не знаю почему -- вспомнил о Гедеоне, о временах Олоферна... Но Юдифи между еврейками до сих пор еще не встречал!5 -- Чижов обрадовался нам чрезвычайно. Живет он совершенно уединенно: выстроил себе маленький домик в полуверсте от какой-то казенной деревни, окопал себя рвом, завел у себя садик и плантацию шелковых деревьев6. При нем несколько человек наемных работников. Шелковое его заведение идет отлично: он получил уже 2 медали за свой шелк и приохотил соседних крестьян к этому занятию7, раздавая им безденежно семена и наблюдая за обращением их с червями. Человек уже 60 в окрестности стали разводить у себя тутовые деревья и червей. Но производство хорошего шелка требует старательного ухода и ученого знания, а потому шелк крестьянский очень низкой доброты. -- Несмотря на все достоинства шелка у Чижова, выгоды, получаемые им, очень малы. При всех стараниях он не может иметь более 8 пуд шелка, что -- за исключением издержек -- принесет до 1000 р<ублей> сер<ебром>. -- Стоит ли для этого хоронить себя в глуши! Летом оно ничего, но зимою... Зато, кажется, Чижову сильно уже надоели его черви, и он готов был бы бросить свое заведение, если б нашелся выгодный покупщик. Видно, что уединение и мирная сельская жизнь просто набили ему оскомину: он скучает, хандрит, тоскует, рвется в Москву, называя ее церковью, храмом, который надо посещать для очищения и обновления сил, и зиму будущую проведет непременно в Москве. Взгляд на современные события у него одинаков с нашим. Он собирается писать об них статью. Человек умный и деятельный, сознающий свои силы и дарования, хорошо знакомый с миром славянским, он хотел бы принять действительное участие в событиях, и если б правительству нужно было бы послать кого-нибудь к славянам, то Чижов, по моему мнению, мог бы быть употреблен с величайшею пользою8. Что касается до меня, то я не сознаю в себе способности принести большую пользу делу службою на Дунае, но для меня это просто потребность души; хочется быть рабочим хоть самым темным и безвестным9! Я ни на секунду не оставляю этой мысли и жду писем из Петербурга. На Дунай, на Дунай! Разумеется, я не поеду на Дунай, не съездивши в Абрамцево, но дела идут так медленно, что, кажется, и через два месяца приехать на Дунай будет не поздно! -- Чижова в околотке называют "шовковый пан", и он умел так себя поставить, что все начальство и власти, около него живущие, его боятся и слушаются. Мы прогостили у него довольно долго и потом возвратились тою же дорогою в Киев. Я уже сказал, что дорога большею частью песчаная, но попадались иногда такие очаровательные места, которых долго не забудешь. Пение соловьев и благоухание белой акации сопровождали нас иногда по несколько верст сряду. В одном селе была ярмарка, и весь народ в летних пестрых одеждах, а девушки в цветах. Страсть к цветам так сильна, что носят даже венки искусственных цветов на голове при недостатке настоящих. Хороша весна в Малороссии, где так силён союз человека с природой! Чижов также хочет летом быть в Сокиренцах, имении Галагана10 в Прилуцком уезде, и мы все опять съедемся там. Это уже будет в июле м<еся>це, если я не уеду на Дунай. Я много рассказывал Ригельману про Трутовского, и у него есть проект предложить Трутовскому от себя, от Галагана, Тарновского и от других богатых малороссов сумму денег, достаточную для артистического путешествия по Малороссии. Я думаю, Трутрвский не откажется; взамен денег он может предоставить в их пользу свои рисунки. К 1-му июня я буду в Харькове, 8-го или 9-го буду уже на Коренной (прошу вас адресовать теперь мне письма в Курск до июля месяца, а с июля в Полтаву). В Курской губернии я проживу до июля, потом перееду в Полтавскую губернию, где в июле месяце происходит знаменитая Ильинская ярмарка. Таким образом, возвращаясь из Курска в Полтавскую губернию, я хотел бы захватить с собою недели на две Трутовского и повезти его к Галаганам. Очень был бы рад, если б это все устроилось; богатые малороссы, увидав его рисунки, верно, обеспечат его во всем, чтоб он мог вполне предаться изучению Малороссии. Я думаю, что фальшивая щекотливость не удержит Трутовского от принятия подобного предложения. Если же он будет затрудняться, то сделайте милость, своим авторитетом разрешите его недоумения. У Чюкова проживает теперь художник Агин -- человек пустой, но превосходный акварелист11. Он старше Трутовского, но знает его по Академии, хорошо помнит и отзывается о его таланте с горячей похвалой, хотя с тех пор и не видал его рисунков. -- По возвращении от Чижова узнал я, что приехала в Киев пить воды Милорадович, а, сидя у Милорадович, случайно в разговоре ее с кем-то услыхал я, что в Киев же приехала лечиться ее приятельница Варвара Яковлевна Карташевская. Оказалось, что это жена Володи12, действительно приехавшая в Киев с матерью пить воды. Я поспешил с нею познакомиться. Она очень мила, проста в обращении, без претензий, добра, скромна, любит очень Володю, но ум, образование, душевный склад не представляют, кажется, ничего особенного. Она была очень больна, да и теперь у нее вид совершенно чахоточный. Мать ее вчера уехала, и она поселилась у своих тетушек. Маркевич (историк)13 ей, кажется, родной дядя; она будет у него в Прилуцком уезде и надеется также побывать в Сокиренцах с Володей у графини Комаровской14 и у Галаганов (Комаровские и Галаганы живут в одном имении). --
   Меня очень беспокоит медленность наша на Дунае: все еще не верится твердому решению правительства освободить булгар; все еще боишься дипломатических соображений. -- Давно уже, очень давно не имею я об вас известий, милые мои отесинька и маменька, но надеюсь на Бога, что все у вас идет хорошо, по крайней мере, по-прежнему. В Ромнах надеюсь найти несколько писем ваших и из разных мест, а также из Петербурга. Следующее письмо я буду писать вам или из Ромна или уже прямо из Харькова, так как из Харькова письма ходят скорее. Прощайте покуда, милые отесинька и милая маменька, дай Бог, чтоб вы были здоровы, цалую ваши ручки, обнимаю Константина и сестер.

И. А.

   

155

   

Харьков. 2 июня/1854 г<ода> Середа.

   Опять пишу вам из Харькова, милые мои отесинька и маменька. Я приехал сюда третьего дня, поспешая к ярмарке, но ярмарка еще не началась. Всю прошедшую неделю шли беспрерывные дожди, которые сделали дороги почти непроездными. Я в буквальном смысле слова плыл в своей телеге, а не ехал. Вчера также погода беспрестанно менялась: то ясно и солнечно, то дождик. Теперь так же ясно, но не знаю, устоит ли. Это очень скучно, потому что нельзя ходить пешком: улицы большею частью немощеные, а чернозем так эаспускается, что можно увязнуть или оставить калоши. Зато, впрочем, он Необыкновенно скоро и сохнет. В Ромне накопилось очень много писем, ко мне адресованных, в том числе три ваших. Как долго ходит туда почта! Последнее письмо ваше от 11 мая. Я распорядился, чтоб письма, которые еще могут получиться в Ромне, были пересланы сюда в Харьков. -- Письмо, полученное мною в Елисаветграде, совсем было успокоило меня насчет маменькиной болезни. Я предполагал, что после кризиса благодаря крепкой натуре, которую Бог дал маменьке, выздоровление пойдет шибко, но из писем ваших вижу, что оно шло медленнее обыкновенного и что были даже рецидивы! Воображаю, как вы все были опять встревожены! Я думаю, что медленный и несколько болезненный ход выздоровления неизбежный исход хотя кратковременной, но сильной болезни и рецидива. Он требует большой осторожности и терпения, а маменька, слава Богу, не привыкшая к болезням и лечению, по этой же причине не может, вероятно, и подчинить себя всем требованиям осторожности. Воображаю, как строго все смотрят теперь за маменькой, как иногда, может быть, доводят эту строгость до крайности, но лучше уже выдержать полный строгий курс излечения, чем задерживать ход выздоровления резкими уклонениями от лечения, по-видимому, и пустыми, но все же не приносящими видимой пользы. Какое счастье, что у вас хороший доктор под рукою. С нетерпением жду от вас новых писем; дай Бог получить добрые вести о полном и совершенном выздоровлении, а также о том, что вся эта тревога осталась без последствий для здоровья других. -- Так и у вас были жары в апреле. Теперь, вероятно, вас залило дождями. Несмотря на дожди, здесь покуда постоянно тепло. Харьковская губерния в сравнении с Полтавскою и Киевскою показалась мне бедна растительностью, хотя несравненно богаче Московской. Зелень дерев не так здесь густа и пышна, как в Киевской и Полтавской. Некоторые деревья не растут вовсе, а другие надо обвертывать на зиму соломой. Белая акация растет и здесь, но здесь больше кустами, а там большими, толстыми деревьями. Проезжая вновь через Малороссию, через ее города и местечки, я чувствовал все различие даров природы южной и северной. Опять повторяю: вся утонула в зеленых садах Малороссия. Пение соловьев и благоухание деревьев сопровождали меня во всю дорогу! Какая прелесть! Здесь бы надо иметь деревню, куда уезжать на все лето. Курская губерния кажется мне отсюда уже севером, да и здесь везде называют ее Россией и курчанина -- русским, т.е. великороссом. Но буду отвечать на ваши письма. При первом присланы два стихотворения Константина: одно -- старое1, другое -- новое, по случаю бомбардирования Одессы. Последнее очень хорошо и гораздо более мне нравится, чем первое, которое несколько растянуто. Впрочем, и в нем три строфы в середине очень хороши. Жаль, что негде напечатать последнего2. Всего бы лучше в одесской газете, но печатание сопряжено с такими затруднениями, что и хлопотать не стоит. Пока выйдет разрешение, явится на сцену новое событие, которое заставит забыть про Одессу. Но какая постоянная недобросовестность иностранных газет относительно нас. Даже "L'Indep beige" журнал беспристрастный, и тот все добрые вести печатает как бы нехотя, сокращая известия или упоминая только вскользь. Каков медный лоб французский император: выбил медаль в честь бомбардирования Одессы. Жду с нетерпением официального известия о взятии Силистрии3. По частным слухам, она уже взята и с малою потерею людей. -- Жаль мне очень, что Грише приходится быть в таком неприятном положении, как например, ехать вместе с Сент-Арно4. Да когда же он думает воротиться5? Воротиться надо, но куда они денутся? У них нет пристанища. -- Стихи мои6 первые прочтены вполне в Москве очень и очень немногими. Хомяков с Киреевским7 решили пустить в ход только первую строфу, а про остальные умалчивать, как бы они вовсе не существовали. Даже списков нет. Второе же стихотворение8, прописанное мною в письме к Киреевскому (так случилось, что оно было написано в тот самый день, как я отвечал ему на его письмо), точно ходит, но в нем ничего такого нет. Вы недовольны моими стихами. Мне это очень жаль. Я согласен, что в первой строфе первого стихотворения образ неясен, не полон: кто-то ходит между нами, чья-то сильная рука правит миром, как браздами, против воли седока. Но я полагал, что он понятен, что достаточно одного намека на образ, что часто бывает в лирическом стихотворении, где один образ торопливо сменяется другим, и полнота каждого образа расхолодила бы стихотворение. Неужели однако этот намек так неясен? Сравнение заключается в том, как бы чья-то невидимая рука ухватилась за бразды коней, запряженных в экипаж и управляемых кучером, и поворачивает коней и экипаж в другую сторону против воли и к великому изумлению кучера. Под седоком я вовсе не разумел Бога. Да это только сравнение. Я видел всегда, что оно не строго точно, но думал, что понятно. Мне кажется, вы уже несколько строго посудили мои стихи, делая такой вывод, что, видно, у меня "голова не в порядке!". Тем более я нахожу этот суд строгим, что Хомяков восхищается именно всею этою первою строфой и знает ее наизусть, а Киреевский частехонько повторяет. Не могу же я предположить, чтоб и у Хомякова голова была не в порядке! Что касается до второго стихотворения, то я с вами согласен, что строфа, где стих "чье-то дышит мерное дыханье", слаба. Ее можно выкинуть всю без ущерба стихотворению. Что касается до "своего горя", то там, где говорится о слиянии жизни частной с жизнью общей, даже странно было бы не сказать о горе, даже хоть в противоположность счастью. Притом это стихотворение лирическое, служащее выражением искренним человека в известную минуту, и странно было бы мне самому себе предписывать: этого не говори, это умолчи. Оно никого не поражает и кажется всем очень естественным. Мне кажется, милый отесинька, что Вы меня не совсем поняли, когда я Вам писал, что хотел бы не доканчивать поручения Географ<ического> общ<ест>ва. Я только тогда хотел это сделать, когда имел бы в виду положительную возможность перейти на Дунай. Это могло бы служить мне поводом к усиленному ходатайству перед Обществом о снятии с меня поручения, потому что -- без этого повода -- поднимать такие хлопоты не стоит. Общество знает положение дел политических и может само судить, благоприятно ли оно для описания торговли. Оно придумало бы разные другие потребности в подробном описании для того только, чтоб не прекращать начатого и не выказаться опрометчивым; оно сказало бы, что обстоятельства еще не имеют такого влияния на ход торговли, что ему нужна география и статистика торговли, а не коммерческий трактат, не оценка торговли и проч. и проч., что ему нужно знать географическое положение ярмарочных пунктов и проч. и проч. Но если б я имел в виду возможность немедленно перейти на Дунай, то отказался бы наотрез с возвращением денег. От Блудовой я уже получил два письма. Переход на Дунай очень затруднителен -- из Петербурга. Всех назначает сам Паскевич9. Перовский также прислал мне официальный ответ ему из военного м<инистерст>ва насчет того, каким образом вообще совершается поступление на службу в армию. Получил я письмо от секретаря Общества10. Оно вовсе и не думает прекращать мою работу, напротив, хочет прибавить мне денег. Последнее необходимо. Прочитав все это и взвесив, я пришел к такому решению: докончить исполнение возложенного на меня поручения, стараясь всевозможно сделать описание полезным независимо от того положения, в котором находится торговля в нынешнем году: надо предположить, что я путешествую в 1852 и в 1853 г<одах>. Между тем, завести сношения (и уже завел) с канцелярией и штабом фельдмаршала, чтобы разузнать, есть ли там какое-нибудь местечко для меня, не нуждаются ли там в человеке грамотном и проч. и проч. Разрешение всех этих вопросов придет не скоро, а между тем я буду доканчивать свое поручение и поспешу с отчетом, так, чтоб в ноябре м<еся>це быть в П<етер>бурге, и благодаря медленности, с которою идут дела, кажется, я не опоздаю, если попаду на Дунай и через полгода. Тогда в январе я могу отправиться в армию. Если же начать хлопоты по окончании поручения, то слишком много потеряется времени. Заседания Общества по случаю вакационного времени прекратились до октября. Княжевич не мог бы без моего отношения формального к Обществу делать предложение о прекращении возложенного на меня труда. -- Очень забавно, что в отчете Общества, недавно напечатанном, при исчислении разных экспедиций и командировок, сделанных Обществом, все названы по фамилиям, а про меня сказано: особый исследователь отправлен для описания ярмарок и проч. Цензор не пропустил имени. Впрочем, у них цензор особенно глуп. Он и тогда говорил, что не пропустит без высшего разрешения, но я думал, что это шутка, да и обстоятельства с тех пор изменились, но, кажется, на него они остались без влияния. Сделав слишком 1200 верст в телеге, я нашел очень неудобным перекладываться на каждой станции, терять и портить вещи, а потом и самого себя приводить после каждого переезда в состояние негодное для работы почти на целые сутки. Представился счастливый случай, и я купил нетычанку (так зовется этот экипаж в Малороссии, Новороссии и в западном краю) превосходную, заграничной венской работы за 55 р<ублей> сер<ебром>. Мне уже обещали купить ее в случае, если мне придется возвращаться зимним путем. Это телега же особенного устройства, плетеная из камыша, на рессорах также особенного простого устройства. Она не так покойна, как обыкновенный рессорный экипаж или даже тарантас, но покойнее телеги и легче телеги, так что без затруднения можно ехать парой. Я очень доволен этою покупкой, а Афанасий еще больше. -- Я остановился покуда в гостинице, но нынче же перееду в пустой дом Демонси11, который сам живет на даче, на Основе у Квитки12. Там же нанимает дачу и Фандер Флас. Вчера я был на Основе и попал на именины Квитки. Сад у него великолепный, но в особенности восхищаются харьковцы примыкающим к саду сосновым бором (тут грунт земли песчаный). Он хорош, этот бор, но этого сокровища у нас в России много, а потому я и не очень им восхищаюсь. -- Данилевский, увлекаемый примером Единорога, захотел также написать биографию Квитки13 и писал сюда к В<алериану> Андр<еевичу> Квитке, прося у него сведений и писем его дяди14 и возвещая свое скорое прибытие в благословенную слободскую Украину и проч. и проч. Ярмарка официально уже началась, но шерсти еще нет: ее задержали дурные дороги. Ожидают, что она будет очень плоха. Роменская же Вознесенская ярмарка была, что говорится, из рук вон плоха. Здесь я пробуду неделю и потом отправлюсь в Курск. На несколько часов только заеду к Трутовским15. В Курске и в Курской губернии я думаю остаться до конца июня. Мои адресы теперь: до конца июня в Курск, с конца июня в течение всего июля в Полтаву. Прощайте, милый мой отесинька и милая маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки. Дай Бог получить скорее от вас хорошие вести. Обнимаю Константина и сестер. Милую Олиньку очень благодарю за письмо и буду отвечать ей. --
   

156

   

Июня 7-го 1854 г<ода>. Харьков. Понед<ельник>.

   Завтра чем свет еду в Курск, а потому и заготовляю письмо накануне, милые мои отесинька и маменька. В середу получил я с почты два письмеца от вас; оба пришли еще в понедельник, но по неаккуратности здешней почтовой конторы не были мне отданы вовремя. Решительно не понимаю, отчего не доходят к вам мои письма. Из Киева к вам послано, кажется, три письма, да не кажется, а наверное. Я помню, что на другой же день приезда писал к вам. Может быть, вы уже теперь получили их все вдруг. Как это все досадно! Как еще плохо устроены у нас сообщения. Здесь же в Харькове на почте нашел я письма, лежащие уже 4 месяца! Почтовая контора забыла переслать их мне в Полтаву, несмотря на официальную бумагу, мною данную, о пересылке писем и пакетов на мое имя. Эти письма от разных моих друзей и товарищей и из Стерлитамака1, и из Ярославля, и из Калуги, и из Саратова. Хорошо, что эти письма не требовали немедленного ответа и что с некоторыми я продолжал переписываться и в течение этих 4-х месяцев, предположив, что письма их пропали. Два письмеца, полученные мною из Абрамцева, писаны не в одно время. Одно из них от Веры носит на себе штемпель Посада 22 мая, другое от вас, писанное 24-го, не имеет никакого штемпеля на конверте. -- Что это у вас все за нездоровья! Воображаю, милый отесинька, как несносна была для Вас лихорадка, которой Вы, слава Богу, так давно не знали! Я думаю, и у Сонички маскированная лихорадка. Дай Бог, чтоб поскорее-поскорее все эти недуги прошли и чтоб вы могли свободно насладиться летом. Верно, нынешняя почта привезет мне от вас письмо, если вы еще раз адресовали в Харьков; в противном случае я, верно, найду от вас письмо в Курске. Но как же я рад, что маменькино нездоровье прекратилось! Досадно, что у вас так сыро и столько нездоровых испарений, а что может быть лучше для окончательного излечения и восстановления сил, как здоровый летний деревенский воздух! В путешествии моем мне приходилось не раз наблюдать различие местностей, в каких-нибудь 10 верстах друг от друга различие атмосферических условий и влияние их на здоровье жителей и на наружный их вид. Тут село на болоте, там на песке -- и народ совершенно разный, разумеется, по наружности и столько, сколько могут действовать на нравственную сторону человека физиологические условия, не захватывая всей души и не лишая его возможности эмансипироваться от власти природы волею и трудом. Вы пишете, что у вас беспрестанные жары. Здесь же в это время жаров вовсе не было, а недели две шли беспрерывные дожди; впрочем, было очень тепло. Теперь, кажется, начнутся жары, но с грозами. Третьего дня и вчера были грозы; нынче, верно, также будет гроза. Зелень роскошная, густая, для трав также очень хорошо. Впрочем, дожди шли какими-то полосами и рассказывают, будто в новороссийских степях травы все повыгорели от засухи. -- Вы пишете, милый отесинька, что Вас на 5 дней захватил Тургенев. Так он был у Вас?2 Что же, как его нашли у нас, понравился ли он3 и что он сам стал теперь, каков? Кончил ли он свой роман и читал ли его Вам4. Вы так мало о нем говорите, что как будто им не совсем довольны. Очень жалко, милый отесинька, что вышла такая путаница с Географическим обществом. Действительно писал я письма к Ник<олаю> Милютину еще в декабре и к Владимиру Милютину (секретарю Общества) еще в феврале, когда еще не, имел намерения переходить на Дунай и когда события еще не оказывали такого влияния на торговлю. Я объяснял им тогда, что необходимо прибавить денег, потому что в план моего исследования вошла поездка в Елисаветград, вовсе не бывшая в виду Общества, и потому, что жизнь в ярмарочных пунктах очень дорога. Не получая ответа, не зная, сделан ли я или нет членом Общества (что довольно важно для меня при официальных моих сношениях с местными властями), я писал к Вам, и Вы хотели справиться об этом в Петербурге. Но о прекращении моего труда я не просил5, потому что сложить с себя это поручение я решился бы только при возможности перейти на Дунай. Я знал, что все мои доводы о несвоевременности статистического описания не были бы приняты Обществом в уважение, а мог бы я просто безо всяких доводов отказаться от поручения, возвратив все деньги сполна. Но если б Общество имело в виду мой переход на службу в армию, то в настоящее время могло бы, опираясь на те же доводы, снять с меня поручение и даже сделать со мною денежный расчет. О переводе же моем на Дунай я писал в Петербург, но не Милютину6, а Оболенскому7, еще кому-то -- не помню -- и Блудовой8. Очень жаль, если Милютин, сбитый с толку, не доложил Совету Общества о присылке мне еще 500 рублей. Прочтя ваше письмо, я немедленно написал Милютину, что вся эта путаница произошла от недоразумения, что действительно вот чего я хотел и хочу, что точно я нахожу описание несвоевременным по таким-то и таким-то причинам (разве только, что Общество хочет иметь описание за прежнее время), но знаю, что Общество не станет изменять своего решения и не сознается в своей недальновидности и что потому я буду продолжать работу и желаю, если уж не поздно, чтоб прибавили мне денег. Я не знаю, милый отесинька, какое основание выставили Вы Княжевичу и Надеждину моему требованию? Несвоевременность описания? Но об этом я должен был бы сам формально донести Обществу. Не понимаю, отчего вышла вся эта путаница. Я, вероятно, очень неясно выразился в письмах к Вам, и потому Вы меня не совсем поняли. Впрочем, интересно было бы пересмотреть мои письма, что именно я писал9. -- Здесь так же вышла для меня маленькая неприятность. Помните, я, кажется, вам писал, говоря вообще о Харькове и про здешнее духовенство, именно, что в одном трактире я встретил человек 5 или 6 священников, курящих трубки и пьющих водку10. Как-то, разговаривая с Филаретом, здешним архиереем, я сказал ему и про это, так как имен я не знал и ни на кого лично не указывал. Филарет очень благодарил меня, потому что это обстоятельство могло производить неприятное впечатление на приезжающее сюда русское купечество. Так дело и кончилось. По возвращении моем теперь сюда узнаю от Демонси, что вскоре после моего отъезда из Харькова пришла бумага от Протасова к архиерею, что по частному письму из Харькова дошло до его сведения то-то и то-то. Разумеется, все подумали, что это я писал, и были очень недовольны, тем более что бумага Протасова требовала объяснения и принятия разных полицейских мер. Демонси слышал это от некоторых купцов, и хотя уверял их, что я анонимного письма писать не стану, однако ж, слышавши от меня также рассказ об этих попах, был в недоумении. Разумеется, я просил его теперь подтвердить всем, что я никогда ничего не писал Протасову и хотел объясниться с Филаретом, но, к сожалению, он уехал в Ахтырку. Я должен предположить, что или письмо мое к вам было прочтено на почте, которая, сделав извлечение, сообщила его Протасову, или же, что кто-нибудь из харьковского общества, слышав мой рассказ (потому что мне случалось довольно громко излагать общую характеристику Харькова и Харьковской губернии), счел себя вправе написать Протасову. Если же это было прочтено на почте и почта вздумала так удружить мне, то это заставит меня быть очень осторожным, чтоб не наделать кому-либо хлопот и неприятностей11! -- Здесь теперь два знатных англичанина, Гамильтон и Эльсингтон (кажется), взятые на "Тигре"12. Один из них внук кн<язя> Воронцова, сестра которого леди Пемброк1^. С ними нянчатся как с самыми дорогими гостями, не с уважением, какое следует оказывать военнопленному, а с каким-то заискиванием и подобострастием; всячески хотят доказать, что мы не варвары. И очень ошибутся. Англичане в гордом сознании своего нравственного превосходства примут это все как за должное и по возвращении непременно назовут нас опять варварами, может быть, снисходительно похвалят, может быть, посмеются. Говорят, что они будут жить в Москве14. Один из них говорит по-французски, но плохо, другой вовсе не говорит. Им давали обеды и генерал-губернатор и губернатор, на которые позваны были все дамы и девицы, говорящие по-английски. Они, впрочем, оба (т.е. англичане) очень нелюбезны; один из них хвастался, что первое ядро в Одессу было пущено им. Вчера здесь разнесся слух, что русские войска вступили в Галицию15. Но этот радостный слух, кажется, выдуман нарочно, чтоб еще более понизить цены на шерсть на здешней шерстяной ярмарке. Теперь еще поддерживает цены возможность сбыть шерсть за границу сухим путем через Австрию. Эта ярмарка, которая называется панскою, т.е. господскою, отличается от прочих тем, что в ней продавцы все -- помещики, так как шерсть главный источник доходов помещиков здешнего края. Обширное поле за заставой уставлено возами или, лучше сказать, воловыми фурами с мешками шерсти (в мешке обыкновенно пудов 12) мытой, грязной и перегонной. Тут же около возов пасутся отпряженные волы, стоят экипажи (некоторые помещики или их управляющие, не нанимая квартир, почти тут и живут), тут же импровизированные трактиры под палатками; с другой стороны красуется здание акционерной шерстяной компании, на крыльце которого толпятся директора, помещики и покупатели. Помещиков бездна! Изо всех нор и щелей они повылезли и у всех довольно пасмурные лица, потому что цены очень, очень низки, а шерсти навезли много. Я таскался часто на эту площадь, наблюдал помещиков и чувствовал себя в сравнении с ними, по недостатку практического знания и чутья, очень жалким и ничтожным созданием: я до сих пор не могу выучиться различать шерсть мытую от перегонной и разные сорта ее! Ярмарка эта продолжится еще долго, и все подробности о ней мне будут известны. Теперь же еду в Курск, т.е. еду через час. Почта пришла и не привезла от вас писем. Верно, найду их в Курске. Я намерен заехать к Трутовским часа на два. Прощайте, милые мои отесинька и маменька, цалую ваши ручки, будьте здоровы, обнимаю Константина и всех сестер. Надичку очень благодарю за приписку, давно я не видал ее почерка, цалую ее. Это письмо поручаю отправить без меня завтра, потому что нынче приема писем нет. Прощайте.

Ваш И. А.

   

157

   

13 июня 1854 г<ода>. Воскрес<енье>.

Коренная. 14 -- Понед<ельник>.

   Окна мои растворены; на улицах шум, гам, крики, песни, пьяные возгласы и топот пляски, словом, ярмарочный вечер в полном смысле, но я не буду теперь описывать вам ярмарку, а лучше расскажу вам, милый отесинька и милая маменька, всю эту неделю по порядку. Но прежде отвечу на ваше письмо. В четверг 10-го июня получил я ваше письмо от 4-го июня. Грустно Ваше письмецо, милый отесинька! Завтра опять приходит почта: авось получу я еще письмецо от вас с извещением, как кончилась операция у бедной Сонички1. Надо ей пить летом какие-нибудь соки. Что это за путаница творится с перезалогом имения: разве Белебеевский уезд отошел к Самарской губернии?2 -- Каково же это в самом деле, кто мог бы ожидать таких морозов в мае месяце! Неужели так все и побито на <нрзб>? Но главное грустно то, что жизнь Ваша, по Вашим словам, как-то выбилась из колеи. Дай Бог, чтоб она опять пошла своей чередой, чтобы Вы могли вполне отдохнуть и насладиться летом и запастись сил, бодрости и здоровья на зиму. Как бы хотелось показать сестрам Коренную! Но когда-нибудь я да это сделаю. -- В понедельник вечером на прошедшей неделе отправился я из Харькова. Дорога после дождей была так гнусна, тем более что она перерезывается беспрестанно линией шоссе, еще не оконченного, да и оставленного теперь вовсе по случаю военных издержек, что ехал я довольно медленно, по-моему. Растительность Курской губернии беднее харьковской: здесь не растет белая акация; но в Курской губернии она несравненно богаче московской; к тому же в Курской губернии фруктовых садов едва ли не больше, чем в Полтавской. Знаете ли вы, что лучшие фрукты доставляются даже в Малороссию из Курской и что Курская губерния перетянула к себе всю торговлю фруктами? Я не проезжал прежде летом через Курскую губернию, и мне она понравилась. Меня приветствовали курские соловьи, знаменитые соловьи, хотя слава их уже начинает переходить к бердичевским. В 6 часов вечера приехал я к Трутовским. Никого их не было дома, Нины и Машеньки также3: уехали к соседям. Я послал к ним верхового, но Трутовские разъехались с ним и догадались о моем приезде, увидав мою нетычанку. Можете себе представить, как они мне обрадовались, но эта радость была смешана с заботою Трутовского, чтобы Sophie не слишком волновалась. В этот день она в первый раз выехала прокатиться. Оба они страшно исхудали, в особенности Sophie; к тому же она острижена, и лицо ее носит еще все следы ужасной болезни. Она очень-очень слаба; у обоих нервы сильно расстроены, но оба веселы, бодры и так же счастливы. Страшно слушать рассказы их про болезнь Sophie, про ее бред, которого трусил сам доктор. Вероятно, это все описано ими с подробностью, и импровизации стихов на малороссийском наречии и все фантастические ее причуды! Зато нельзя без некоторого душевного умиления видеть и слышать, как они оба умели отыскать в этой беде полезную и добрую сторону и новую причину к счастию! Оба они пришли к такому заключению, что болезнь принесла им много-много добра, что они сознали себя виноватыми против своих соседей, резко осуждая и презирая их, тогда как все они заплатили им за зло добром, снабжали их во время болезни всем нужным, показали им самое нежнейшее участие; что, не смешиваясь совсем с их жизнью, они, Трутовские, не должны презирать их и ценить доброе в человеке, доброе, за которое простится, может быть, многое дурное и которого, может быть, в них больше, чем в них самих, и проч. и пр. Поэтому Sophie и решилась поехать к ним ко всем с визитами в 1 раз после 2-х летнего пребывания в деревне. Далее: они теснее подружились с сестрами, в особенности с Машенькой, которая, как мне показалось, сама размягчилась совершенным ею подвигом. О заботах, оказанных ей во время болезни, Sophie не может и говорить без слез. Далее: оба они пришли к заключению, что такая замкнутая жизнь при таком постоянном поэтически-нервическом напряжении вредна и расстроила им обоим нервы, что надо жить несколько проще, не чуждаться людей и их обыденной пошлости. Это последнее решение довольно мудро. Они в самом деле, в особенности Трутовский, сжигаемый деятельностью художническою при таком изобилии досуга, очень подорвали свои нервы. Можно многое бы сказать по поводу этого вопроса, но об этом когда-нибудь пространно на досуге. -- Я очень утешил Трутовских предложением от кружка малороссов совершить на их счет артистическое путешествие по Малороссии. Думаю даже, если состоится поездка Sophie к Лиз<авете> Алекс<андровне> Линтваревой4, взять Трутовского с собою к Галаганам. -- Он читал мне одно письмо Макрицкого5: очень умное и в высшей степени лестное. Комната его заставлена разными этюдами масляными красками, и, кажется мне, они очень хороши. Сережа их, в добрый час будь сказано, здоровый и крепкий ребенок6. -- Посидев с ними, я посетил Алекс<ея> Ив<ановича>, который принял меня довольно милостиво; рассуждал с ним о политике и о помещичьем безденежье, вследствие которого он не едет и в Коренную, -- посидел у него с полчаса и воротился к Трутовским, куда пришли Ниночка и Машенька. Они все те же. Машенька бодра и как-то ласковее; Ниночка показалась мне вообще грустною. Я доставил удовольствие Sophie и позволил ей в короткое время накормить себя всякой всячиной и напоить себя два раза чаем (за что потом и поплатился спазмами, ну да в дороге это все ничего), пробыл у них до 12 час<ов> ночи и отправился в Курск, куда приехал уже к утру. Курск показался мне очень живописным. Так как ярмарка уже началась, хотя крестного хода еще и не было, то губернатор и все власти переехали в Коренную. Я заехал в канцелярию и, узнав, что главный деятельный член Статистич(еского) Комитета некто Ник<олай> Ив<анович> Билевич, отправился к нему. Он принял меня как человека, давно по слухам ему знакомого; оказалось, что он сам какая-то знаменитость, т.е. не больше моей. К сожалению, я решительно ничего из его трудов ученых и литературных не знаю7, но фамилию эту я помню. Он долго служил в Москве, товарищ Гоголя по лицею8, знает Елагиных, Киреевских, Хомякова, слышал Константина с восхищением, когда он спорил с раскольниками, знает все подробности моей службы. Выйдя потом в отставку, поселился он на своей родине в Курске, а теперь вступил вновь на службу по Статистическому Комитету. (Эти Комитеты преобразованы Бибиковым9 и обещают сделаться полезными; важно то, что членами могут быть и частные лица, купцы и другие неслужащие.) При всем том он очень высокого о себе мнения и держит себя очень осторожно; но человек положительно умный. Билевич! Я помню, была какая-то история в Москве, в которой замешано было это имя. Спросить его совестно. Не помните ли вы?10 -- В ожидании крестного хода за несколько дней собравшийся народ наполнял собою весь город. Особенно хорош был вид на эти пестрые толпы из окна моей гостиницы на соборной площади. Гул не умолкал, движение народных волн не прерывалось. Народ как дома располагался на площади, обедал, ночевал, отдыхал. Пообедав, я отправился в Коренную, куда и приехал к вечеру. По указанию Билевича я скоро нашел себе квартиру в какой-то "ставке" наверху, близ самой ярмарки. Мне нельзя было нанимать в деревнях соседних, потому что мне надо по десяти раз на день бывать на ярмарке, а цены в ставках страшно дорогие. Наконец, выторговал я себе комнатку довольно светлую, наверху, что очень важно (можно безопасно отворять окна) за 20 р<ублей> сер<ебром> с самоваром. Что это за ставки? Домики из досок, сколоченные на живую руку, кривые, косые: никто лучше не помещается, только есть 2 каменных домика для губернатора и жандармского полковника. На другой день утром познакомился я с губернатором, еще очень недавно сюда определенным, Зориным11. Он принял меня учтиво, но сухо: ему, кажется, весьма неприятно, что я прислан описывать ярмарку, когда он сам поручил описание ярмарки своим чиновникам, в особенности Билевичу, желая щегольнуть таким тщательным и интересным трудом. Теперь же он обязан сообщить мне все официальные сведения или оказать содействие к собранию таковых. Я понимаю, что это досадно, но я объяснил ему через Билевича, что его труд будет гораздо полнее и точнее моего, что ярмарка Коренная входит в мой труд как часть и не составляет предмета особенного специального изучения, для которого надо было бы прожить в губернии целый год и посетить ярмарку два раза, что и действительно так. С тех пор я его и не видал, да и ни с кем из чиновников не познакомился: здесь такое суматошное время, и мне много дела, да и не знаешь, где кто здесь живет: все на лагерном положении. На другой день вечером, т.е. в четверг отправился я обратно в Курск, чтобы видеть крестный ход, там ночевал и в пятницу с 8 часов утра уже был на площади, которая вместе с примыкающими к ней улицами была буквально запружена народом. Народу было, я думаю, право, тысяч до 100 и большею частию женщин. Нигде не видал я такого разнообразия женских нарядов и головных уборов. Каждый уезд Курской губернии имеет свой наряд: часть губернии -- Путивль, Рыльск и проч. носит характер малороссийский, часть губернии -- великорусская. -- Сюда бы надо приехать Трутовскому, чтобы на досуге всмотреться и нарисовать все эти уборы и наряды, из которых некоторые очень красивы. Я должен признаться, что наряд Курского уезда гораздо красивее малороссийского: это шерстяная юбка ярко-пунцового цвета, юбка, а не узкая плахта и не понева12, и белая рубашка. В Малороссии почти не носят юбок, а обвертываются плахтою, что не очень красиво; на головах же у курчанок красные шерстяные платки, сложенные так, что широкие концы висят немного сзади. -- Тут видел я и высокие золотом вышитые овальные кокошники, на которые набросаны были длинные кисейные покрывала, и высокие круглые токи13 с платком, сложенным, как чалма; и сарафаны очень красивые с круглым вырезом на груди. Словом, сюда надо ехать, чтобы видеть все разнообразие и красоту простого женского народного костюма. Как женщин было гораздо больше, чем мужчин, и как преобладающий цвет нарядов был пунцовый, то картина была великолепная. Я часа два ходил по площади, и приятно было видеть, как чувствует себя народ дома в народном множестве, хотя все пришли из разных концов, как постоянно сознает он свое братство. Во время хода одна барыня изъявила вслух свое презрение к мужикам и мужичкам за то, что ее толкнули. "Дело народное, -- рассуждали по этому случаю между собою крестьянки, -- как же не толкнуть. Да и что ж она брезгает: ведь это все народ крещеный". -- Было душно и жарко; долго-долго дожидались мы крестного хода, наконец, часу в 11-м он тронулся. Фонари и иконы были украшены цветами. Когда потекла эта река народная по улицам, то, право, казалось мне, не устояла бы тут никакая французская или английская батарея. Когда же вышли за заставу, то народ разлился ручьями по зеленому полю, по окраинам дороги. Народу было столько, что голова процессии от хвоста отстояла верст на 5. Я вовсе не думал провожать икону. Но оказалось, что объехать ее не было никакой возможности, к тому же я никак не мог и отыскать своего извозчика. Таким образом я прошел с народом пешком 12 верст до Каменки, где был привал; я был этим очень доволен. Приятно как-то с таким множеством делать одно дело, делить труд и усталость, да в дороге же больше сближаешься. В Каменке река довольно извилистая и живописная. Подойдя к ней, целые тысячи мужчин и женщин бросились в воду обмывать свои горячие запыленные ноги и колена, потом все расположились обедать по берегам реки, и далеко во всех концах пестрели самые живописные группы. Словом, крестный этот ход так хорош, что я лучше ничего не видал, и стоит, чтобы приехать нарочно взглянуть на него. В Каменке нашел я свою телегу и отправился в Коренную, а народ, отдохнув, провожал пешком икону вплоть до монастыря и потом рассыпался по ярмарке и окрестностям. Оживленнее, народнее ярмарки мне не приходилось видеть. Но по торговым оборотам ярмарка очень плоха. -- Мне еще предстоит описать вам в подробности самую ярмарку и здешнее общество, с которым, впрочем, я не знаком, но оставляю это до будущего раза. Афанасий с оказией едет в Курск, где и отдаст это письмо. Как жаль Андрея Карамзина!14 Его поступление в военную службу безо всякой надобности, предпочтение, оказанное им трудам военным перед роскошными удобствами жизни вследствие искренних русских, как он понимал их по-своему, убеждений и, наконец, эта смерть -- все это должно примирить с ним каждого, резко осуждавшего его прежде. Бедная Аврора!15 Она его страстно любила. Здесь нельзя достать газет, а говорят, есть известие о взятии Силистрии16. -- Прощайте, милый отесинька и милая маменька, будьте, ради Бога, здоровы. Цалую ваши ручки, обнимаю Константина и всех сестер. Я думаю, следующее письмо буду еще писать из Коренной. Прощайте.
   

158

   

Курск. 20-го июня 1854 г<ода>. Воскресенье.

   Ярмарка кончилась, и я перебрался в Курск еще в четверг, милый отесинька и милая маменька. Здесь получил я ваше письмо от 11-го июня, диктованное, вероятно, Любиньке. Почерк нехорош, но он стал, по крайней мере, разборчив. Вы ни слова не пишете об операции, произведенной над Соничкиной ногой. Верно, она совершилась благополучно. У вас все больные! Как хотите, а я все приписываю абрамцевскому климату, т.е. не климату, а нездоровому, вечно сырому местоположению. Мне недавно как-то и Афанасий жаловался на нездоровую абрамцевскую местность. -- Теперь, верно, у вас дожди; здесь каждый день грозы и очень тепло. Я постоянно сплю с открытыми окнами. Воздух сух и легок. Как мне больно, что июнь м<еся>ц проходит у Вас даром, милый отесинька, и что Вы им не пользуетесь как бы следовало! С каждой почтой жду более утешительных от вас известий, но до сих пор они все довольно грустны. -- Трушковского я, верно, увижу у Марьи Ив<ановны> Гоголь1, у которой предполагаю быть в начале июля. -- На ком же именно хочет жениться Тургенев?2 Это любопытно знать. -- Я получил еще письмо от Блудовой. Я знал, что только коснись этого источника, он так и забьет ключом. К тому же женщины чрезвычайно любят исполнять поручения; им кажется тогда, что они заняты серьезным важным делом. Я очень ей благодарен. На этот раз она сообщает мне справки, наведенные Шеншиным3. На Дунай попасть нет никакой возможности, а есть возможность перейти в Одессу к Сакену4. Это меня мало привлекает. Впрочем, если по окончании моего поручения не будет ввиду ничего лучшего, то, пожалуй, перейду и к Сакену, тем более что южный берег может сделаться театром важных военных действий. Кстати. На Коренной была бакалейная лавка одесского купца-болгарина Палаузова; в ней сидел приказчик его грек, только что приехавший из Одессы. От него я узнал многие интересные подробности. Этот Палаузов -- старшина и покровитель всех одесских болгар -- родной брат Палаузова, которого мы все знаем и который теперь прикомандирован к канцелярии главнокомандующего на Дунай по требованию самого Паскевича5. Кроме того, еще два их родные брата да два двоюродные вступили в военную службу и дерутся там, на Дунае. Пожертвования в пользу болгар составят довольно значительную сумму. Из Москвы от какой-то дамы (имя ее грек забыл) с Арбатской улицы получено 300 р<ублей> сер<ебром> да от неизвестного -- тоже 300 или 500 р<ублей> -- не помню, сколько именно. (Кстати: пожертвования следует адресовать на имя почетного гражданина Константина Николаевича Палаузова в Одессу.) В Одессе в доме Палаузова учрежден Болгарский Комитет -- из болгар, которые делают распоряжение этими деньгами, назначая их на такое или другое полезное для болгар употребление. В Бухаресте также есть Комитет Болгарский (это Комитеты частные). Уже образовался на Дунае целый Болгарский полк собственными средствами болгар. У них какой-то особенный наряд и каска с изображением льва, держащего крест. На Дунае сформировался таким же образом и Греческий полк. Эти полки теперь учатся. Кроме того, множество болгар и греков вступают в волонтеры. Но в России волонтеров не принимают, и потому русские, болгаре и греки обыкновенно поступают просто в рядовые и потом, когда их переведут за Дунай, позволяют им перечислиться в волонтеры. Грекам также посланы большие суммы от русских греков и, как уверял меня приказчик, от русского правительства. Он уверял меня, что три корабля, задержанные теперь в австрийских портах, подарены государем Греции... Когда он выезжал из Одессы, то проездом из Афин в Петербург были там три грека, посланные будто бы от греческого правительства к государю за советами и наставлениями. Таким образом обнаруживается много пружин, для нас скрытых. Допущенный в канцелярию какого-нибудь главного начальника, я по крайней мере буду знать все подробности действий. Коренная -- ярмарка горячая, как выражаются купцы. Это значит, что она вся разыгрывается в одну неделю. И действительно, настоящая торговля продолжаетя не дольше, но с раскладкою и укладкою товаров, с расчетами тянется около 2 недель. В пятницу был крестный ход. В этот день наехало множество дворян, помещиков и курского beau monde. Весь этот народ пробыл до понедельника; с этого дня стала ярмарка разъезжаться, а со вторника многие гуртовщики "забираться", по их выражению. В пятницу и субботу уничтожились все следы ярмарки. В одном из каменных рядов, где продавался модный галантерейный товар и где красовались вывески Матье, Матьяса, Гайдукова6 и других, происходило постоянное гулянье курских дам, девиц и кавалеров. Впрочем, купцам от этого гулянья мало было толку. Дамы прогуливались взад и вперед и немного покупали. К тому же говорят, что в сравнении с прежними годами посетителей было гораздо меньше. Замечательных красотою дамских лиц было очень мало. Но, впрочем, дамы еще туда и сюда и гораздо лучше кавалеров, которые -- такие дурни! -- щеголяли, несмотря на невыносимый жар, в суконных платьях и в черных шляпах. Я ни с кем не успел познакомиться, ибо вся эта элегантная толпа не удостоивала меня никакого внимания или с презрением смотрела на мой пеньковый костюм. Я в Елисаветграде сшил себе брюки, жилет, пальто и картуз из одной суровой русской лощеной толстой пеньки. Вышло и дешево, и, по моему мнению, очень нарядно. Сшил платье мне один жид Мошко или Гершко и сшил превосходно. К тому же я проходил через ряды всегда с печально-озабоченной физиономией, высматривая, не пропустил ли я какой-либо замечательной лавки, или соображая средства, как привести в известность количество каких-нибудь товаров. Думаешь -- вот подойти спросить... а он спросит: "Что изволите покупать?" или: "А Вы сами откуда? Вы кто такой? извините, нам некогда" или: "Мы сами не знаем" или: "Мы не обязаны Вам отвечать" и что-нибудь в этом роде. Потребовать же сведений официальною властью значит испортить все дело, не узнать ничего, удовольствоваться тем вздором, который умышленно будет показан, и напугать торговцев! Я, впрочем, к официальной власти и не прибегаю, делаю свои расспросы, не обнаруживая своего звания, или же знакомлюсь при пособии разных рекомендаций с важнейшими купцами, которым и объясняю цель своих исследований и которые уже и преподают мне общее понятие о движении торговли по своей части. Но очень скучно в жар таскаться по этим пыльным площадям между грудами вонючих сырых кож, между возов с соленою рыбою, которой запах так отвратителен, и между прочих товаров и расспрашивать, изыскивая разные способы вступать в разговор и получая иногда от лениво лежащих на своем товаре низкого класса торговцев прегрубые ответы. Но иногда и удается. И тогда спешишь или домой или за угол, где бы не было меня видно, чтобы отметить полученные сведения, а то как раз перепутаешь. Да и тут часто наговорят такого вздора! На Коренной мне удалось познакомиться со многими значительными фабрикантами и торговцами, которые будут мне очень полезны своим содействием. Но ведь с каким трудом приобретаются эти знакомства! Знаете ли вы, что одного торгующего сословия лиц, считая с приказчиками и рабочими, бывает до 30 т<ысяч> человек! Разумеется, тут и торгующие крестьяне. -- В другом каменном ряду, где производится продажа низшего красного товара, точно такая же толпа, как и в галантерейном, только тут крестьянки все разряженные в пух! Они также приходят сюда больше для гулянья. Хорошенькие из них всегда одеты изысканнее других и с явным сознанием носят свою красоту. У всех лица так и горят от удовольствия. Это их выезд в свет. Здесь происходит точно такое же любезничанье и кокетство, как и в галантерейном ряду, только в другой форме. Здесь также много парней и вообще мужчин их же сословия, которые громко и бесцеремонно выражают свои мнения. Иной, встретясь с какой-нибудь вовсе ему незнакомой деревенской красавицей, вдруг облапит ее с возгласом: "Ребята, вот моя невеста!" -- "Ах ты такой-сякой", -- закричит та ему в ответ, и посыпится град взаимных любезностей, от которых скромному человеку придется бежать вон! -- В воскресенье был хоровод. Бабы молодые и девки стали в кружок и начали петь песни, потом ходить кругом, не держась за руки, а притопывая и приплясывая. Явился какой-то молодец, коснулся рукой одной молодой бабы и пустился с нею плясать в кругу. Плясали очень хорошо. Густая толпа окружала хоровод и угощала его шуточками, которыми едва ли бы Константин стал восхищаться! -- В то же время давался в театре бал, на котором, впрочем, говорят, никого не было за недостатком кавалеров, но, вероятно, и дворянское сословие где-нибудь веселилось по-своему. Вы не можете себе и представить, как опротивели мне ярмарки! Каждая ярмарка -- масленица, а масленицу я всегда терпеть не мог. Но Коренная в этом отношении хуже всех. На ярмарке русский человек считает себя как бы вне закона и гуляет напропалую, оправдывая все словом: ярмарка! Всю ночь напролет крики и песни пьяных, писки, визги, грубейшие шутки и грубейший разврат со всем цинизмом, до которого русский человек охотник. Ночь чудесная: тоска берет сидеть дома наверху, где очень душно. Книг со мною там не было; выйдешь на улицу и спешишь домой. Беспрестанно натыкаешься на безобразных пьяниц и мужского и женского пола; непрерывно раздаются в ушах ваших русские ругательства, как будто других слов и не существует для русского человека в праздник (надобно знать, что ведь это он все чествует Богородичный праздник и на толки о переводе ярмарки в Курск отвечает, что владычица этого не потерпит!). А на улицу и ходить было страшно. Там происходил совершенный Содом!7 Развратнее ярмарки я не видал. Малороссы гораздо скромнее. -- Я чувствовал себя совершенно одиноким на Коренной. Губернатор ограничился со мной одним официальным знакомством, с обществом я не мог познакомиться, днем, правда, я был постоянно в хлопотах, мною вам описанных, но людей, с кем бы перемолвить можно было два, три живых словечка, не было ни души. Сводить же сведения в систематический порядок нельзя, потому что не все еще собраны и часть получится еще на Ильинской ярмарке. -- Я люблю народное веселье: в нем есть всегда что-то законное и здоровое, но безобразное веселье, цинизм ненавижу, тем более что тут нет страсти, а какой-то холодный разврат. Впрочем, я знаю, что это разврат более внешний и мало проникающий в душу и что гораздо отвратительнее его какой-нибудь бал в Парижской опере на масленице. -- Везде скверно.
   Я забыл или не успел вам рассказать довольно интересную, по крайней мере для меня, вещь. В прошедшую пятницу, т.е. 11 июня, когда я часа два на площади толпился в народе, ожидая крестного хода (если вы помните мое описание), терзали мой слух беспрерывные крики кликуш в разных концах площади. Это не удивительно. Народу была тьма-тьмущая и большею частью женщин; солнце пекло без милосердия; между тем какая-то праздничная торжественность, разлитая в воздухе, вид пестрой массы народа, колыхавшегося, как море, ожидание: вот-вот ударят в колокол -- все это могло действовать на нервы. Прошел целый час. Кликуши не умолкали. Мне стало их очень жалко, особенно одну, стоявшую невдалеке: целый час мучиться таким образом очень тяжело. Особенно оскорбляли меня слова народа, образовавшего около каждой кликуши толпу любопытных: "Вишь, как ее бес ломает! окаянная! окаянная!" Подходил какой-то знахарь к одной из них (именно к той, которая была недалеко от меня), давал что-то глотать, шептал -- ничего не помогло. Мне пришло в голову, что не умеют взяться, чтоб прекратить этот нервический припадок, что, может быть, мне бы и удалось, и хотя я долго не решался выступить пред толпу зрителей, однако ж мне показалось просто грешно не попробовать и, победив свою застенчивость, я пробился сквозь толпу к кликуше, которая -- женщина лет 45 -- и кричала, и молола всякий вздор, и прыгала, и хохотала стоя. Сначала, подойдя к ней, я погрозил ей пальцем и приказал замолчать. Она вытаращила на меня глаза и снова принялась за свое. Я взял ее за голову, стал ее гладить, ласкать всякими словами, успокоивать и крестить. Она становилась тише, тише, наконец, утихла; я продолжал ее крестить; она тихо заплакала, потом вздохнула и сама стала креститься, а с нею вместе и вся толпа. Потом благодарила меня от души. Я сдал ее ее сыну и велел вывести на простор. Все это происходило очень быстро, потому что я сам был очень взволнован. Только оглянувшись, заметил я, какое действие все это произвело в народе. Толпа расступилась передо мной с таким почтением, что я готов был провалиться сквозь землю и искренно перепугался, чтоб не сочли меня за какого-нибудь одаренного даром изгонять бесов. "Батюшка -- вот эту! батюшка -- вот эту!" -- послышалось в толпе, и с разных сторон потащили ко мне этих несчастных. "Подите, подите прочь, -- кричал я, -- я ведь такой же, как и все"... Но делать было нечего, и совестно, с другой стороны, стало мне не попробовать успокоить и другую, которая кричала, указывая на меня: "Вот, вот кто мне поможет!" Это была молодая женщина, точно так же бесновавшаяся. Сам смущенный, я взял ее за голову, разумеется, пожелал односекундным горячим желанием ей облегчения, молясь внутренне только о том, чтоб Бог не дал войти в меня какой-нибудь суетной, гордой мысли о себе, стал ее ласкать, приголубливать, говорить ей, что она и добрая, и умная, и беса в ней нет, что она божья, что Бог ее не оставил -- она успокоилась, прослезилась, помолилась, тяжело вздохнула и сказала, делая движение от груди к животу: "Теперь ничего, далеко засадили!", т.е. что я прогнал черта из груди в брюхо! Каково положение этих бедных женщин, которых уверяют, что в них поселился бес и которые сами этому верят. Я сказал по этому случаю несколько слов к народу, объясняя что это просто болезнь. Тут подвели еще одну, которую я успокоил таким же образом и поспешил уйти и скрыться в толпе. Только что я перебрался в другой конец площади, услышал и там такие же крики. Я не хотел было идти, но потом мне стало совестно отказывать человеку в помощи, когда хочется помочь оттого только, чтоб другие и я сам не подумали, что действительно я владею даром помочи, и я, подошедши, увидал двух женщин, метавшихся и бившихся по земле в самом сильном, неистовом припадке. Немножко выбранив толпу, которая зевала на них, чествуя их окаянными, я попросил некоторых баб помочь мне (растегнуть рубашку, снять котомку и пр.)- Они сначала не хотели, но увидавши, что я невольно перекрестился, приступая к делу, а потом и больную стал крестить, довольно охотно стали помогать мне. С этими кликушами было труднее возиться, но однако ж и они постепенно успокоились, и обе тут же на земле и уснули. Видно было, как хорошо действовали на них утешительные слова и ласки: крестьянки не привычны к добрым ласкам, хотя так же нуждаются в них, как все женщины! У одной из них так сжаты были руки, что разжать их сначала не было никакой возможности; потом они сами собою разошлись. Потом еще пришлось мне возиться с одною, которую поддерживал ее муж и которая кричала разные богохульные речи и никак не хотела поддаваться мне, всячески отбиваясь руками. Однако кончилось тем, что и она успокоилась и стала молиться. Сам в высшей степени взволнованный и утомленный, присел я на какую-то жердочку; тут подошли ко мне мужики и бабы: один спрашивал, какую я молитву читаю, другой -- в чем именно заключается мое искусство, третий звал меня в свое село посмотреть его родственницу и т.д. Я объяснил им, что я не знахарь и не святой, а такой же человек и такая же дрянь, как все, что тут никогда никакого ни беса, ни черта, ни дьявола не бывало, что, напротив, такими словами они наводят на больных женщин "мнение" (слово, понятное народу), что и вправду бес в них сидит, что великий грех говорить христианской душе, что она во власти дьявола, что эти несчастные, может быть, гораздо лучше и чище всех тех, которые видят в ней беса, а сами думают, что они от беса свободны, что в этой гордости гораздо более черта, чем в тысяче кликуш, что черт во всяком грехе и проч. "Так, батюшка, мы, может, грешим, что называем их окаянными", -- сказал мне один мужик. "Разумеется, -- отвечал я, -- а надо пожалеть да помочь, да помолиться, да приласкать, ну коли есть холодная вода, так и водой спрыснуть, чтоб очнулась, только без всякого шептанья, потому что это все вздор". -- "Слушаем, батюшка, хорошо", -- отвечали они. В это время ударили в колокол, и ход двинулся. Мои кликуши уже более не кричали. Я очень хорошо понимал, как могло действовать на нервы и мой вид встревоженный, и учащенное знамение креста, и глажение по голове, и, наконец, мое искреннее желание помочь, естественно им передававшееся. Но, признаюсь, мне было очень приятно, что удалось прекратить мучения шести бедных женщин хоть на время и дать несколько полезных советов народу. Я советую и у нас в деревне лечить таких женщин: ведь это хуже лихорадки! Главное -- надо разрушать мнение, что в них черт. Я думаю выехать из Курска в конце этой недели, заехать к Трутовскому дня на два, потом в Харьков также на сутки. Следующее письмо, верно, я буду уже питать оттуда. Оказывается, что мне надобно быть на Ильинской ярмарке раньше, чем я предполагал, а потому я должен поторопиться, чтоб успеть побывать у Галагана и у Гоголь8. --"Прощайте, милый отесинька и милая маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки, обнимаю Константина и всех сестер. Вы пишите мне уже в Полтаву. -- Курск теперь совершенно пуст: все в деревнях. Кроме официальных знакомств у меня здесь знакомые только купцы. Будьте здоровы. -- Вчера в первый раз купался в реке Сейме: очень тепла вода. --

Ваш И. А.

   

159

   

Харьков, 28 июня, Понед<ельник>. 1854 г<од>1.

   Вчера приехал я в Харьков и нынче отсюда еду в Полтаву, милый отесинька и милая маменька. Из Курска выехал я вечером 24 июня в четверг, пятницу и субботу провел у Трутовских, в субботу вечером выехал от них в Обоянь и оттуда в Харьков. В Курске я дождался почты и получил с нею ваше письмо от 18 июня. Какие все неутешительные известия вы сообщаете. Так досадно и больно думать, что лето проходит даром для вас и что вы им не пользуетесь. А лето хорошо. Теперь в особенности стоят чудесные дни и великолепные лунные ночи. Всем -- всем бы вам нужно было попутешествовать летом: дорога всех бы укрепила и освежила бы силы физические и нравственные, дала бы новый их запас, необходимый для долгого зимнего периода. Когда посмотришь, как все здесь помещики путешествуют на своих, просто, без особенных затей, так невольно приходит в голову вопрос: отчего бы сестрам так же не отправиться куда-нибудь на своих (если только есть у нас лошади: я не знаю, были ли приведены лошади и зимним обозом) с некоторыми неудобствами, конечно, но эти неудобства легко переносятся в дороге. Признаюсь, когда я вижу, как больная Sophie Трутовская, едва оправляющаяся от страшной болезни, принуждена жить и выздоравливать и радоваться возможности проехаться хоть в тряском экипаже на несъезженных крестьянских лошадях и есть хлеб, именуемый громким названием булки (серый, жесткий и такой, который как пучащий, дующий и раздувающий навел бы ужас на всех у нас в Абрамцеве), то не мог я не подумать, что, с одной стороны, отказывая себе в существенно-необходимом, с другой предъявляется много лишних требований, затрудняющих исполнение всякого предприятия. Так, я вовсе не вижу надобности путешествовать непременно в карете, если именно в этом затруднение; впрочем, это я привожу только для примера. Я знаю, что существуют другие, более важные затруднения. Но мне кажется, что если б все отдались в мое распоряжение, я бы все это устроил. Из писем маменьки к Трутовским я вижу, что у вас все толкуют и толкуют о разных поездках и предполагают даже ехать в Петербург. Разумеется, это одни толки и предположения, но препятствием к исполнению их (не поездки в Петербург, потому что она несвоевременна) я полагаю нездоровье отесиньки и маменьки, а отнюдь не безденежье. Если отправиться на своих, то не будет дорого. Я не вижу, почему Вера с Над<инькой> и Машенькой не могли бы отправиться в маленькой колясочке, очень легкой и покойной, посадив девушку и человека в тарантасик; всего бы нужно 5 лошадей. Таким способом, отдыхая почасту, она могла бы добраться и до Курской губернии и до М<арии> Ив<ановны> Гоголь. -- Впрочем, я напрасно говорю об этом. Лучше не касаться этого предмета постоянных толков: Но не могу об этом не думать, хотя знаю, что ничего из того не выйдет. Вы требуете от меня ответа на ваше предложение о деньгах. Я не отвечал до сих пор потому, что предложение ваше возникло вследствие моего намерения возвратить Обществу деньги, намерения, от которого я потом отказался. Я покуда еще не нуждаюсь в деньгах. По моему расчету, мне до октября хватит денег, а если Общество даст еще 500 р<ублей> сер<ебром>, то их будет достаточно и для возвращения в Москву, я для поездки в Петербург. Если же Общество не пришлет денег, а они мне будут нужны, то я вам напишу. -- Теперь в Полтаве во время Ильинской ярмарки я буду стоять у Попова: он предложил мне комнатку, и я его не стесню: он же мне товарищ по правоведению2. Между тем, это для меня очень выгодно, потому что No гостиницы, который я до сих пор занимал за 60 к<опеек> сер<ебром> в сутки, будет ходить по 2 р<убля> сер<ебром> в сутки. Я решительно не знаю, куда это уходят деньги: так, кажется, немного я на себя трачу! -- Нетычанкой своей, которая мне нужна, если не для сбережения костей моих и Афанасьевых (Афанасий стал очень слабеть здоровьем: жар и тряска дорожная выдавливают в нем желчь, и я иногда останавливаюсь нарочно, чтоб дать ему уснуть и отдохнуть), так вещей моих, -- я очень доволен особенно потому, что ее возят парой. Пара закладывается с дышлом и возит меня как по большим, так и по песчаным трудным дорогам. И всякий раз ямщики говорят, что за такой экипаж надо поблагодарить, что он легче всякой простой телеги. Ни разу не вздумали меня и прижать, говоря, что тут и везти нечего. Хотелось бы мне благополучно довезти ее до Абрамцева, если только не придется мне возвращаться зимним путем.
   Окончивши свои дела в Курске, я в пятницу рано утром приехал к Трутовским. Sophie уже встала, а вскоре поднялся и весь дом, явились и Ниночка с Машенькой. У Трутовского лихорадка, которая его очень изнуряет. Sophie также медленно поправляется, но хлопочет и суетится беспрестанно. Оба они томятся желанием уехать из Яковлевки: стены, потолок, вещи, вид всего домика, напоминая им тяжелое время болезни, производит в них болезненно-раздражительное ощущение. Они хотят ехать, несмотря ни на лихорадку Трутовского, ни на слабость Sophie, в полной уверенности, что одна дорога, один выезд вдаль из Яковлевки вылечит их обоих. -- Машенька говорила мне, что доктор и сам Иван Степанович3 решились объявить ей, что не имели во время болезни никакой надежды на выздоровление Sophie. Зато как радуются Трутовские предстоящему путешествию. Оба они вместе с Лизав<етой> Алекс<андровной> Линтваревой отправляются (или уже отправились) в Ольшанку, т.е. к Линтваревым4. Оттуда Констант<ин> Алекс<андрович> проедет один в Ромен (из Сум это недалеко), куда и я должен приехать к 5-му июля. Оттуда мы отправимся вместе к Галагану, живущему в 50 верстах от Ромна. -- В пятницу обедал я у Трутовских, а в субботу вместе с ними был приглашен обедать у Ал<ексея> Иван<овича>. Последний теперь в хандре и оттого несколько смягчился, ласкает Сережу и, узнав от Sophie, что она собирается ехать, дал ей 15 р<ублей> сер<ебром> (три золотых). Мы с ним взаимно очень любезны и толковали все о политике. Хотелось мне, чтоб он дал Sophie карету и лошадей, но не удалось, хотя я и расспрашивал Трутовских при нем, в чем они едут, и изъявлял мнение, что беспокойно будет для Sophie ехать втроем в старом фаэтоне с крышкой. Как Ниночка и Машенька желали бы уехать из Яковлевки вместе с Sophie, вы сами легко можете себе представить; я пытался было это устроить, но, увидев с самого начала, что решительно успеха не будет, оставил это намерение, чтоб не повредить им. Машенька теперь не скрывает, как прежде, своего глубочайшего отвращения к своему образу жизни и желания перемены. Ниночку грустно видеть и слушать. Я много говорил с ними, старался придать им бодрости и мужества, дал много полезных советов, но советовать легко, и я внутри себя сознавал, что если б мне пришлось быть на их месте, то я или бы повесился или бы убежал. И это жизнь! Легче быть содержимым в темнице за железными решетками, нежели таким образом нравственно быть лишаему свободы! Все, чего я от Алек<сея> Ив<ановича> для них добился, это лошадей, чтоб они могли покататься в нетычанке. Sophie очень огорчается мыслью, что сестры с ее отъездом осиротеют еще больше и должны будут одни-одинешеньки проводить лето в Яковлевке, где всякая травка, всякий кустик так намозолили им глаза, так набили им оскомину в нравственном смысле, что взглянуть на него все равно, что дотронуться до больного места. Очень-очень они жалки, бедные. Алекс<ей> Ив<анович> сделался мягче, это правда. Но это значит только, что он не бранится, как прежде. Он постоянно молчит все так же подозрительно, сделался еще подозрительнее и осторожнее после замужества Sophie, совершившегося против его воли, вопреки всем нагроможденным от него препятствиям. Впрочем, если он ласков, так еще хуже, потому что воззрения его с детьми разные. Он объявил мне, что сам поедет с Нин<очкой> и Машенькой провожать Sophie до Обояни, а потом целый день проведет у Кульнева5. Он, может быть, и в самом деле думает, что доставит дочерям развлечение, ибо не может понять, что дом Кульнева им противен. -- Но Трутовские, несмотря ни на что, довольно веселы. У них ни гроша не было, когда они затеяли свое путешествие, но оба были уверены, что деньги явятся. Эта сцена происходила при мне. Я не мог уделить им ни копейки, потому что едва имел с чем доехать до Харькова, где должен был запастись вновь деньгами. Но деньги явились: Алекс<ей> Ив<анович> сам предложил им, предваряя их просьбу, 15 р<ублей> сер<ебром>, что они покуда считают достаточным. В начале июня были страшные дожди, гулять нельзя было, потому же они еще оба хворали, хотя уже выздоравливали, крыша у них протекла, пол весь вымок, было и сыро и холодно. Что же Трутовские? Вместо того, чтоб ворчать, как стал бы я, как стали бы и другие даже у нас в Абрамцеве, они, согретые внутренним счастием, пишут, забавляясь, стихи. Я взял эти стихи. Вот они. Они очень забавны и написаны, когда проглянуло было солнце; некоторые строки сочинения Sophie, другие Трутовского.
   
   1
   
   Светлеет запад омраченный,
   Бежит от запада строй туч,
   И Константин изнеможенный --
   Уже узрел светила луч!
   Взгляни ты, солнышко родное,
   На дом, замоченный дождем,
   Мы в нем сидим, больные двое,
   И ночью мы дрожим, и днем.
   
   2
   
   Взгляни, как стекла запотели:
   Их вытирают каждый час!..
   К камину с радостью мы б сели,
   Да жаль, камина нет у нас!
   Взгляни, как крыша протекает
   И протекает потолок,
   И дева урны подставляет,
   Чтоб пол наш не так сильно мок!
   О лихорадка, злая тетка,
   Как ты трясешь нас день и ночь,
   Не помогает даже водка,
   Ты нам становишься невмочь!
   
   И грустно и забавно! Но хорошо, если люди, мучимые лихорадкою и дрожащие от холода, в состоянии утешать себя взаимно шуткою и смехом над своим же горем! Дай Бог, чтоб мне удалось исполнить свое намерение и устроить им артистическую поездку по Малороссии. Прощайте, милый отесинька и милая маменька. Дописываю эти строки в Полтаве, куда сейчас приехал и где сейчас отсылаю это письмо на почту. Следующее письмо я, вероятно, пошлю вам из Ромна. Дай Бог, чтоб вы были здоровы. Цалую ваши ручки, обнимаю Константина и всех сестер. На дороге сюда встретил офицера-моряка, едущего из Севастополя. Он сообщил мне известие о войне с Австрией. Еще не вполне верится...6 Неужели это и вправду может быть? Новая помеха для моих занятий! Это важнее Дуная!
   

160

   

1854 г<ода> июля 4-го вечером. Ромен.

   Только что приехал сюда. Трутовского еще нет, и в ожидании его я расположился на станции, где буду и ночевать. Имение Галагана -- Сокиренцы -- отсюда 55 верст. Досадно, что я не получил в Полтаве ответа от Ригельмана, которому писал еще из Курска, а потому и не знаю, у Галагана ли он теперь или нет. В Полтаве я еще не получал письма от вас, милый отесинька и милая маменька; впрочем, оно так и должно быть. Ваше письмо, верно, еще адресовано в Курск и, по расчету моему, должно прибыть в Полтаву только в понедельник. Какая-то у вас погода. Здесь чрезвычайно тепло, но перепадают частые дожди: урожаи отличные, т.е. по виду. Неизвестно еще, каков будет умолот. Но если здесь дожди, то у вас, верно, постоянное ненастье; здесь после сильнейшего дождя так быстро сохнет, что через несколько часов и следов его незаметно, а у вас, верно, сыро! -- Во вторник, как вам уже известно, я приехал в Полтаву, пробыл там до четверга, а в четверг после обеда отправился к Марье Ив<ановне> Гоголь. Я хотел сделать экономию, а потому не нанял извозчика прямо к ней, а поехал на почтовых до 1-й станции, где думал взять лошадей в сторону, в Васильевку. Оно немножко дальше, но дешевле. Но на станции не могли мне дать лошадей; я поехал по почтовой же дороге дальше до Диканьки; там так же негде было нанять; я дальше -- до Великих Будищ, но у казаков одни волы, а хотя постоялые дворы и содержатся русскими, но и у них лошадей не было. Меня выручил из беды один проезжавший господин, у которого был открытый лист для езды по сельской почте, т.е. на обывательских, по очереди дежурящих при волостном правлении. Я заплатил прогоны по числу верст и в крестьянской тележке под именем старшего ветеринарного врача (так звали этого господина) доехал благополучно до Яновщины, но уже ночью во 2-м часу. Дом был кругом заперт, все спало; я не хотел никого будить и уже думал расположиться на балконе, потому что ночь была чудесная, полномесячная. Я заглянул в сад, к которому по обыкновению обращена другая сторона дома: там такая совершалась красота в этой густолист венной темноте старых деревьев, что я просто испугался ее обаяния и поскорее вышел. Наконец, меня заметил какой-то мальчик, спавший на сене; он объяснил мне, что Трушковский уехал куда-то за 25 верст с Анной Вас<ильевной>1, и комната его заперта, а потому и привел в незапертую переднюю флигеля, где я лег и выспался как следует. Я очень был доволен своей поездкой туда ночью. Ехали мы чудесными местами, освещенными луною, но большею частью ехали мы между хлебов. Знаете ли вы хлебный запах? Я его никогда не обонял в России. Это такой живительный запах, что, вдыхая его в себя, кажется, вдыхаешь в себя силы и здоровье. Да и вообще хорошо летом в Малороссии! Так приятно видеть эту сочность почвы, эту щедрость, благость, доброту природы. -- И у нас за Волгой роскошна растительность. Но там чувствуешь себя в нерусской стороне, да и вид чувашей, мордвы и всех азиатских племен портит все впечатления; к тому же там мучительное чувство дали, отдаленности от людей, от того мира, к которому вы привыкли и без которого жить не можете: там вы точно в ссылке. В Малороссии не испытываешь этого чувства: она не в глуши, а вся на юру; да и здесь как-то не ищешь отдаленного центра; она сама себе центр как самостоятельная отдельная область. -- Мне постоянно приходится путешествовать ночью, нередко по проселочным дорогам, и много я испытал наслаждения. Впрочем, еще не было ни одной настоящей украинской ночи нынешним летом вроде воспетых Пушкиным2: ни тишины, ни теплоты настоящей не имели до сих пор летние ночи. Но напрасно говорят, что малороссы певучий народ. Довольно я ездил, и ни разу не слыхал песен, кроме некоторых поющих пьяных, возвращавшихся из шинка. Напротив, Малороссия поет очень мало; она постоянно печальна (т.е. люди), в каком-то недоумении, так что Великороссия в сравнении с нею является какою-то бодрою, веселою, беззаботною, счастливою, будто удовлетворенною. Если раздаются где-либо громкие песни, особенно хором, то это наверное русские рабочие люди. -- Пятницу провел я в обществе Марьи Ивановны и Лизав<еты> Васильевны3; Трушковскому дали знать, и он с теткой к вечеру также явился. Я был у них зимою и не видал тогда сада. У них хорошо, хотя и нет особенно красивого местоположения. Довольно большой, тенистый, в английском вкусе сад, чрезвычайно запущенный, идет от дома к большому пруду, поросшему камышами, не слишком широкому, но длинному с двумя или тремя заворотами: это несколько прудов, соединенных вместе. В этом саду нет особенно замечательных деревьев, а из фруктовых одни вишни, которых бездна. Некоторые сорта вишен уже отошли, другие только что спеют. Вишнями меня даже и не потчевали с тарелки, а рвали мы их с дерева, и я с особенным удовольствием, потому что мне это в диковинку. На другой стороне пруда, через который перевозишься на плотике, устроенном по распоряжению Ник<олая> Васильевича, разнообразные рощицы, дубовая, кленовая, липовая, березовая, уксусного дерева и проч. Тут Гоголь хотел устроить дорожки и заставил при себе вычистить и даже уже устроил дорожку кругом по рощам, затевал и другие затеи, беседки и проч. Теперь дорожки запущены и заросли травою. Марья Иван<овна> хотела было восстановить их, но нет рук, к тому же на ней лежит все бремя хозяйства. Показывали мне все места, которые любил Гоголь. Кулиш еще не был у них4; он, верно, пришел бы в ужас при виде запустения всех этих мест и дорожек. Но это очень понятно. Гоголь бывал здесь только гостем, и сад и при нем находился в таком же виде; содержать же сад в исправности нам по опыту известно, как трудно. На той же стороне пруда и фруктовый сад, но довольно бедный яблонями, сливами и грушами (садовник у них очень плохой), но богатый вишнями особенного рода, растущими на аршин и меньше от земли: они разрослись сами, без ухода и очень вкусны. -- Марья Ив<ановна> показалась мне несколько постаревшею против зимы. Она очень утомляется хозяйством, в которое дочери не хотят входить, очень грустна и все твердит или о сыне или о внуке, которого она нежно любит. Лизавета Вас<ильевна> сентиментальничает так, что из рук вон, толкует о Владимире5 и нянчится с дочкой, которая довольно миленькая, ходит и прыгает: когда я был в 1 раз, она еще не ходила. Анна Васильевна ничего не делает; она очень веселого нрава. До приезда Трушковского мне было довольно скучно, потому что слишком много и церемонно заботятся о госте. Вообще гостить очень невыгодно: из деликатности, а главное, из скуки упрашиванья и отказыванья ешь все, без разбору, а хозяевам и не приходит в голову пощадить гостя. Очень приятно радушное угощение, но, во 1-х, в меру, а во 2-х, сообразное вкусу и привычкам гостя. Они же очень церемонны, готовы сейчас вообразить и даже сказать, что просвещенный вкус гостя не может найти удовольствия в их простой, безыскуственной пище и проч. Я уж обрек себя на жертву, ел все, готов был даже спать на пуховике, видя бесполезность отговорки, да кстати подоспел Трушковский, с которым я спал в одной комнате и который был поснисходительнее. Мне понравился Трушковский; в нем много доброго, но, кажется мне, он довольно слаб характером. Мне он был интересен как молодой человек, только что вступающий в жизнь или, лучше сказать, в раздумье стоящий у ворот жизни и не знающий, по какой улице пойти, так как особенного призвания, указующего путь человеку, он покуда не слышит в себе. -- От Авд<отьи> Петр<овны> Елагиной он получил чемодан Ник<олая> Вас<ильевича>, хранившийся у Жуковского. Там, кроме книг, есть письма к Гоголю от разных лиц, в том числе чисто семейные от матери его и рукопись черновая одной главы из романа "Остраница"6, которую очень трудно разобрать. Трушковский намерен разобрать и переписать ее. Впрочем, Елагины ему говорили, что они разобрали. Этот роман принадлежит к молодым произведениям Гоголя. В субботу после обеда, т.е. часа в три я поехал из Яновщины на их лошадях в Полтаву (всего 35 верст или около 40), куда и дотащился к 8 часам, потому что дождик, ливший всю ночь, успел испортить дорогу. Первым делом было справиться о почте: какие новости сообщат газеты. Разумеется, вы были полны того же недоумения, каким полон до сих пор и я (предполагаю, что теперь вы знаете что-нибудь обстоятельное): наши войска перешли обратно за Дунай, бросили осаду Силистрии и спешат к австрийским границам7. Что это: война ли с Австрией или уступка ее требованиям? Боюсь последнего, и это сомнение наводит невыносимую грусть на сердце. Неужели отказаться от всех надежд? Чем же жить тогда? И чего ждать от такого народа, который нынче идет, в бой за греков, а завтра при перемене политики против греков. О греках говорю я так, для примера. Паскевич проехал недавно в Гомель8 Черниг<овской> губернии в свое имение: это положительно достоверно. -- С другой стороны, что-то предвещает и войну с Австрией: укрепляют Бендеры, Динабург, Брест-Литовск; крепость Киевскую велено непременно окончить в нынешнем году. Так обидна эта неизвестность! Весь народ, по выражению одного мещанина, осовел, не имея ни одного утешительного известия с Дуная в течение 4-х месяцев. Напряженная энергия ослабела и повисла: ничто ее не поддерживает, а сама по себе она не довольно сильна, чтоб повелевать обстоятельствам! -- Победы князей Эристова и Андронникова одни немного освежили и ободрили смущенный дух9. Но не странно ли, что только из реляций о победе мы узнаем, что турки владели Озургетом10, нашим городом, имели там магазины и лазареты и располагали довольно значительными силами у нас в Гурии! Теперь всем известно об отступлении русских за Дунай... Как же не объяснить этой меры официально? Не узнавши ничего нового из газет, отправился я в тот же вечер, т.е. часу в 12-м в Ромен, куда и прибыл благополучно и где назначен у меня сборный пункт с Трутовским. Однако ж его нет. Подожду его целые сутки, а потом, наняв лошадей у жида, поплетусь в Сокиренцы. -- Завтра отсюда идет почта в Москву и потому я сел писать к вам письмо. -- Я предполагал прежде пробыть дольше у Галагана, заехав к Марковичу и к другим, но Ильинская ярмарка, которой следовало бы начаться только с 20-го июля, начнется с 10-го числа, а по нетерпению торговцев поскорее выручить копейку за товары, накопившиеся в огромном количестве, еще раньше. Со всех сторон тянутся подводы. Помещики также оставляют деревни и спешат провести целый летний м<еся>ц в городе среди суеты, пыли и духоты! Одни приезжают, чтоб продать шерсть, другие -- чтоб закупиться на целый год, третьи -- просто чтоб повеселиться. Уже приехали московские цыгане, уже московские купчики начали пускать пробки в потолок, уже начались воровства, все вздорожало, все сделалось предметом торговли. -- Во время крестного хода на Коренной ярмарке (который перевести из пустыни не позволит Богородица, говорит народ) я видел, как утомленному народу в одной деревне хозяева колодца (крестьяне же) не позволяли пить воды иначе, как заплативши деньги! Многих это сильно возмутило, и они решились искать где-нибудь ручейка или лужи в поле. -- Благодаря стараниям Кокошкина11 ярмарка, переведенная им из Ромна, несмотря на все противодействие купцов и роменских жителей, утвердилась в Полтаве совершенно. Теперь это третий ярмарка. Еще на 1-ой купцы по его желанию поднесли ему благодарственный адрес, купцы иногородние, от него не зависящие! Все до одного его ругают, и все по русскому обыкновению трусят и подличают. -- Ничего не может быть возмутительнее, как это употребление к своим услугам религии: отыскал Кокошкин где-то верст за 5 какую-то явленную икону и приказал (разумеется, с разрешения Синода) носить ее каждый год 10-го июля в Полтаву, чтобы крестным ходом начинать ярмарку. Народ поддается на эту удочку, а если пустить в ход несколько нелепейших рассказов вроде тех, которые ходят об Ахтырке и Коренной иконах, так несправедливый и деспотический поступок Кокошкина еще более увенчается успехом. Право, как заглянешь в нутро России, так душу обхватывает чувство безнадежности!12 -- Прощайте, милый отесинька и милая маменька. Поздравляю вас с 11-м июля13 и цалую ваши ручки. Обнимаю Константина и всех сестер и также поздравляю. Косовица или сенокос здесь почти кончены; уже время приступать к жатве. Я предполагаю 11-го быть уже в Полтаве.
   

161

   

16 июля 1854 г<ода>. Полтава.

   Что же это значит, что я не получаю от вас писем, милые отесинька и маменька? Последнее ваше письмо я получил в Курске 24-го июня; с тех пор не имею от вас никаких известий. Можно предположить, что одно письмо пропало, но пропасть двум или трем письмам сряду!.. Если Вы собственно, милый отесинька, нездоровы, так неужели Вера или Константин не уведомили бы хоть строчкой? Просто не понимаю и сильно беспокоюсь, хотя и не могу думать, чтоб причиною этого молчания была чья-нибудь сильная внезапная болезнь: нас много и, верно, кто-нибудь бы написал. Я послал вам последнее письмо из Ромна 5-го июля, стало, сам не писал вам 10 дней; я в это время был в разъездах, да и поджидал от вас писем. Так неприятно писать, не имея свежих известий о тех, к кому пишешь! Впрочем, я аккуратно писал вам каждую неделю, только теперь пропустил три дня. -- От Трутовских также не имею никаких известий. Вы знаете, я его дожидался в Ромне целые сутки. Но он не приехал, не явился и в Сокиренцы, где я провел 5 суток; на обратном пути я опять проезжал через Ромен, где на всякий случай оставил ему записку: нет, не был он в Ромне. Только болезнь его самого или Sophie могла задержать Трутовского, когда он так желал этой поездки, когда от нее зависело так много для него в будущем. Думал по возвращении в Полтаву найти от него письмо и объяснение, но до сих пор не имею об нем никаких сведений! Право, не понимаю, что все это значит! -- Итак, я писал вам в последний раз из Ромна. Вечером 5-го, наняв лошадей у еврея, отправился я в Сокиренцы (верст 55 от города), на дороге ночевал и утром часов в 8 подъехал к великолепному замку Галагана, где тотчас же спросил себе комнату, переоделся и потом явился к хозяевам. Галаган встретил меня самыми радушными объятиями. Семейство его состоит из матери его, урожденной граф<ини> Гудович, жены, урожденной Кочубей1, сестры -- замужем за граф<ом> Комаровским Павлом2 и из самого графа Комаровского. Там же нашел я Ригельмана и художника Жемчужникова, сына сенатора, брата нашего правоведа3. Чижов еще не приезжал, равно как и некоторые другие: они должны были быть позднее, но я не мог дольше оставаться. Взглянув на дом и на сад, я сказал Галагану, что он не пан, а лорд Галаган, что его очень смутило и заставило горячо оправдываться. В самом деле я думаю, и герцог Девоншир4 был бы доволен здешним местом. Вообразите, что под английским садом и под парком 140 десятин, 80 под садом и 60 под парком. И какой сад, какой парк. Я не видал, ничего лучше и думаю, что только в Англии можно найти что-нибудь подобное и даже лучше. Этот сад был устроен еще его отцом с помощью какого-то знаменитого садовника из великолепного старого леса. Сад расположен с необыкновенным знанием дела. Я не имел до сих пор никакого понятия о науке или, лучше сказать, об искусстве садоводства. Садовник должен быть истинным художником и носить в душе своей чувство красоты, понимать гармонию линий, цветов, и красок в природе в высшей степени. Вы видите деревья не подрезанные, растущие совершенно по воле, во всю свою мочь, ваш глаз поражается красотою их, но вы и не знаете, что искусная рука садовника именно с целью поместила эти деревья тут, а не в другом месте или рядом, к этим деревьям подсадила кусты с зеленью другого оттенка или обчистила кругом деревьев пространство, чтоб они были виднее или резче оттенялись. А что за деревья! Благодаря необычайной растительности Прилуцкого уезда все деревья гиганты, дубы, липы, клены в несколько обхватов ширины. Есть дубы, которым независимо от растительности, дающей им большие размеры, считается лет по 300! Таких высоких, таких могучих дубов я нигде не видал. Есть клен, под которым может поместиться целый батальон. От одного края ветвей до другого 42 шага в поперечнике! Сад так огромен, что в нем много урочищ с народными названиями. В одном дубе обхвата в три ширины образ, уже давно и неизвестно кем сюда поставленный. Он уже не однажды вростал в дуб, т.е. его затягивало корою дуба, и должны были вновь вырубать его. Жаль одного. Воды мало. Реки нет, есть пруд, и большой, но по саду он мал. -- Сад содержится отлично, и Галаган поспешил объяснить, что содержится не панщиной, т.е. не барщиной, а наймом. -- Дом огромный, настоящий замок5, содержится богато, но особенной роскоши в нем нет. Вся роскошь в саду. Весь тон и строй жизни в этом дому благочестивый, скромный и даже строгий, вся семья очень набожна. Галаган внушает мне характером своим, направлением и поступками искреннее, глубокое уважение. Его убеждения вам известны; они делают его постоянно серьезным и даже грустным. Середи этой роскоши он постоянно занят одною мыслью -- извлечь всю возможную пользу из своего положения для других, сделать как можно более добра, оправдать свое богатство перед своею совестью. Он не распоряжается еще всем имением, но по возможности, потому что главною госпожою его мать, старается об облегчении участи крестьян и о достижении со временем полного для них освобождения. Отношения крестьян к помещику в Малороссии хуже, чем в России у самого лучшего помещика, но это другой вопрос, очень пространный, о котором как-нибудь после, если будет можно. Мать Галагана очень замечательная женщина. Лишившись мужа еще в малолетстве детей, она вела все огромное хозяйство и воспитала детей. Она очень умна, образованна, чрезвычайно приветлива и любезна, добра, ласкова с людьми и крестьянами, набожна, но в то же время аристократка в душе и деспотка. Все делается по ее воле, по ее приказанию, отдаваемому кротким, ласковым голосом, с приятным, хоть и старым лицом -- и никто никогда не смел и не смеет ослушаться этой худощавенькой любезной старушки. Я говорю любезной, потому что она именно любезна, напоминает любезность старинного светского общества. Таким образом она женила сына против его воли, заочно все устроив, и Галаган, которого отец заставил при смертном одре поклясться в безусловном повиновении матери, не смел ослушаться. Впрочем, жена его очень добрая и благочестивая женщина, хотя и не по нем. У них есть ребенок6, которого кормилица -- тип малороссийской красоты, просто чудо! С ребенком говорят не иначе, как по-малороссийски... Комаровские -- прекраснейшие люди, черезчур мягкие и набожные, направления Ив<ана> Вас<ильевича> Киреевского7, охотники до божественного, до духовенства, особенно черного и проч. -- Жемчужников -- молодой художник с большим талантом, страстно любящий Малороссию, уже три года ее посещающий. Он рисует масляными красками, но genre {Жанр (фр.).} его несколько другой, чем у Трутовского. Он посвящает себя эпизодам из казацкой истории, хочет рисовать картины к украинским думам, распеваемым бандуристами. Должно признаться, что он добросовестно изучает казацкую поэзию, знает почти все думы наизусть и, вполне владея малороссийским языком, шатаясь по Малороссии, завел знакомства с бандуристами и много собрал сам песен и дум. Впрочем, в Малороссии это легче, чем в России; здесь художник, рисующий вид природы, не удивит никого не потому, что это явление случалось часто, но потому, что понимание изящных искусств доступнее малороссу самому простому, и он сам способен любоваться красотою цветка по целым часам. Я видел масляную картину Жемчужникова, изображающую бандуриста слепого с мальчиком на дороге: вдали тянутся заборы, ползет экипаж на гору, и, заслышав шум, бандурист заиграл на бандуре и запел. Картина хороша, по крайней мере, мне нравится, а Галаган и все малороссы ею очень довольны. Я невольно подумал, что при том серьезном, печальном даже расположении духа известных мне богатых малороссов genre Трутовского, мало знакомого с историею Малороссии и равнодушного к ее прошедшему, не удовлетворит их. Жемчужников знает Трутовского по Академии, очень его любит и отзывается об его таланте с великим уважением, выразив однако ж несправедливое, по-моему, мнение, что у него французская ловкость в рисунке. К сожалению, рисунков Трутовского со мною не было, а без него и без рисунков его трудно мне было что-нибудь сделать. Нельзя же требовать, чтоб положились на мои слова. Впрочем, я говорил с Галаганом, и он с своей стороны готов всячески ему помогать и содействовать, обещая еще за некоторых, но желал бы поговорить с Трутовским, условиться с ним, узнать, по крайней мере, чего ожидать от него. Он предлагал сделать и пустить в ход подписку в пользу Трутовского просто на вспоможение ему безо всяких условий и обязательств, но я на это не согласился. Галаган предлагает теперь ему просто на будущее лето поместиться в одном из его имений; у него их много и везде есть домики; особенно рекомендует он Ичню, местечко торговое Прилуцкого уезда с прекрасным местоположением, где в особенности сохранился коренной тип малороссийский. Он вызывается даже написать к Трутовскому письмо и просить его принять предложение; он может быть там совершенно свободен, Галаган предлагает даже все материальные средства для жизни, не знаю, согласится ли Трутовский. Имея возможность отплатить за гостеприимство двумя--тремя рисунками или даже картиной, я бы на его месте согласился. Оказалось, что флегма-Ригельман забыл предупредить Галагана насчет Трутовского, как сам вызвался в Киеве. -- Я провел у Галагана 5 суток очень приятно; мы много поговорили, даже почитали кой-что. Погода стояла чудная, впрочем, каждый день шли дожди, которые несколько мешали. Я посетил хату одного слепого бандуриста8, который играл мне на бандуре и на лире, пел "Ой ходив чумак симь рик на Дону" и другие песни. Очень замечателен был аккомпанемент: он его разнообразил беспрестанно, импровизировал вариации, иногда, как бы забывая петь, весь предавался музыке и пел с большим чувством. Пропев несколько песен (тут был не один я, а Ригельман и Жемчужников), он отказался петь, говоря, что не в духе. Один раз, сказывал мне Жемчужников, он залился слезами, пропев одну песню. Но -- странное дело -- имена Наливайки и других ему непонятны9, он не знает, когда это было и кто они такие! -- Жемчужников во время пения рисовал его портрет10; тут стояла молодая вдова -- крестьянка же, приютившая у себя бандуриста, любящая его и собирающаяся даже выйти за него замуж, "за его дар, за его песни, за его разум хороший", говорила она. Она делала замечания Жемчужникову, что он слишком сдвинул брови, дал ему, угрюмому, вид еще угрюмее и проч. А как хороши малороссийские деревни летом со своими плетнями и садами! Я вчера слышал рассуждение одного опытного агронома. Едва ли почва в Полтавской губернии не лучшая почва в Европе, во всяком случае, лучше, чем в Германии и во Франции. О многом же, замеченном мною у Галагана, не смею писать. -- От Галагана я опять возвратился в Полтаву через Ромен и нашел отношение от казначея Географич<еского> общества с присылкою мне 500 р<ублей> сер<ебром> вдобавок к прежней сумме, чему я очень рад. Это дает мне возможность не беспокоить вас. Прощайте, милый мой отесинька и милая маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки. Неужели и завтра не получу я от вас писем? Нет, верно, получу и дай Бог, чтоб все это объяснилось пустяками. Обнимаю Константина и сестер. Я уже поздравлял вас заранее, а теперь еще раз поздравляю с прошедшим 11-м июля.
   

162

   

1854 г<ода>июля 23-го. Полтава.

   20-го июля получил я, наконец, письмо ваше от 13-го июля, милый отесинька и милая маменька. Слава Богу, что Вы, милый отесинька, теперь здоровы, по крайней мере, можете ездить удить. Вы пишете, что пропустили одну почту, но по моему расчету выходит две: последнее перед этим письмом письмо ваше было от 18-го июня. -- Ничего особенного про эту неделю сказать нечего. Ярмарка краснорядская открыта 20-го июля, товаров навезли множество, но торговля идет очень плохо. Я каждый день вожусь и беседую с фабрикантами и торговцами. Неизвестность относительно настоящего положения политических дел очень смущает их. Последние слухи говорят, что с Австрией и Пруссией заключен союз1, купленный разными уступками, между прочим, новым изменением тарифа, сбавкою пошлин на иностранные произведения: теперь Австрия и Пруссия ведут довольно сильную транзитную торговлю, потому что морем подвоза нет; но сухопутный провоз довольно дорог, произведения Англии и Франции мало находят сбыта, и теперь огромною сбавкою пошлин мы оказываем большую услугу как Австрии и Пруссии, так и Франции и Англии. Зато этот неожиданный удар очень подрезал фабрикантов и торговцев. И без того они торговали очень плохо, а теперь товары вдруг подешевеют на 30, на 40 и более процентов. -- Рассказывают приезжие из Крыма, что англо-французы уже сделали высадку в трех пунктах, что Меншиков2, распоряжающийся там войсками, приказал отступать, чтоб заманить и завлечь их вовнутрь, подальше от берега, что англо-французы поддаются на эту, впрочем, уже слишком известную хитрость. Дальнейших известий не имеют. Впрочем, это очень может быть. Жаль только, что там у нас мало войска. Рассказывают также о победе, одержанной Бебутовым под Карсом3. Ничего нет обиднее этой неизвестности. Народ жертвует кровью и достоянием, а тут или принимаются стеснительные для него меры, которые падают как снег на голову, или же, оставляя его в неизвестности о ходе дел, дают возможность разным слухам смущать торговлю. Русские газеты теперь и читать противно. О существенном вопросе, об отношениях наших к Австрии и Пруссии ни слова, а только одни шутки и остроты насчет "Карлуши" и проч. -- Приехал сюда и Ригельман. Хороший человек, но малороссийская лень и мешкотность в соединении с немецкою флегмой часто выводят меня из терпения. Здесь теперь довольно многолюдно: помещики наехали отовсюду; везде торчат вывески панорам, косморам, зверинцев; Андрианова, привезшая с собою из Петербурга и Москвы 20 танцовщиц, дает каждый день балеты, и генерал-губернатор Кокошкин, у которого, равно как и у его сына, страсть к театру в крови, ей сильно покровительствует, и чиновники, боясь впасть в немилость, все идут смотреть Андрианову за страшно высокие цены. По вечерам из окон трактиров несутся звуки или неистового пения цыган или так называемых здесь арфянок, т.е. путешествующих по ярмаркам артистов и артисток -- немцев и немок, с гитарами, арфами, скрипками и глупейшими немецкими романсами. Всё очень (т.е. в помещичьем сословии) довольно жизнью, но при всем том не скажу, чтобы было очень шумно и деятельно: это происходит оттого, что город довольно раскинут, а народная, черная ярмарка находится за городом. О современных событиях говорят мало. Слухи всем надоели. -- Я познакомился и близко сошелся со многими молодыми купцами и фабрикантами: некоторые из них довольно образованны и многое хорошо понимают, но слишком легко со всем мирятся. Здесь и Матьяс и Лемерсье4, множество модных магазинов, целые тучи жидовской саранчи и всего одна книжная лавка с малым количеством книг. В ней есть однако и "Записки об уженье", изд<ание> 2-ое, и "Записки оренб<ургского> охотника" -- по одному экземпляру. Последний уже куплен. -- После сильных жаров и ночей -- градусов по 18 и более -- выпало большое количество дождя, значительно прохладившее воздух; но теперь, кажется, опять начнутся жары. Нынче было слишком 24 гр<адуса> в тени.
   Я только что воротился от Бодянского5, у которого пил чай в саду вместе с Ригельманом. Приятно сидеть под грушами, яблонями и сливами, т.е. под деревьями, усеянными плодами. От времени до времени слышишь падение того или другого плода. Впрочем, некоторые сорты груш уже поспели, и я их уже ел так же, как мелкий сорт персиков, называемый морель. Дыни также уже созрели, и меня уже ими потчевали. -- В вашем последнем письме вы сообщаете мне замечания, сделанные Главным Управлением цензуры на стихи Константина к Одессе6. Но неужели Главное Управление не заметило, что они уже напечатаны, и если заметит, то не достанется ли за это Назимову? -- При настоящем положении дел смешно вспомнить многие стихи, в том числе и мои "На Дунай!"7. Оправдываются только стихи, в которых выражалось сомнение в возможности для России такого чистого подвига!
   Ваше последнее письмо меня очень смутило, милый отесинька. Вы пишете, что если б и были в состоянии мне отвечать подробно, то не стали бы, потому что, потеряв такт и ведение Вашего образа мыслей, я не понимаю, какое должно на Вас произвести впечатление, Напр<имер>, описание сцены с кликушами и проч. и проч. Мне очень бы не хотелось Вас раздражать или расстроивать своими письмами, и мне больно, если мои письма произвели на Вас такое дурное и вредное впечатление, буду теперь писать с оглядкою и взвешивать каждое слово, но, право, не понимаю, отчего рассказ о кликушах был Вам так неприятен8. -- С моей стороны было стремительное, беспокойное сожаление; за полминуты, даже меньше я и не знал, как возьмусь за это дело; результат был добрый, т.е. что они перестали кричать; мне было это очень приятно. Ни на секунду не почувствовал я в себе гордого или хвастливого чувства, ни на секунду не давал я этому случаю сверхъестественного или другого важного значения. Обсуживать и разбирать его я стал уже после. Может быть, я не сумел его рассказать, да и вообще рассказывать его не следовало, как я теперь вижу: на бумаге получает он больше важности. Я даже его и не описал вам в первом письме, посланном вскоре после этого дня: мне показалось, что, рассказавши вам это, я как будто буду хвастаться перед вами своими добрыми движениями в то время, когда все скорее расположены видеть во мне дурные стороны. Но потом рассудил, что я сам неправ перед вами, думая таким образом, что этот случай может быть вам интересен и что, скрывая его, я как будто питаю свое скрытое самолюбие, тогда как все это пустяки! а потому и описал его уже во втором письме. Лучше было бы, если б я последовал первому своему внушению. -- И этого объяснения было бы вовсе не нужно, да уж так и быть. -- Если все это как-нибудь действовало неблагоприятно на Ваше здоровье, то мне это очень больно и досадно.
   Прощайте, милый отесинька и милая маменька. Будьте здоровы, цалую ваши ручки. Я останусь в Полтаве еще дней 10, до самого конца ярмарки; в понедельник думаю получить от вас письмо. Обнимаю Константина и всех сестер.
   

163

   

Суббота 1854 г<ода> июля 31. Полтава.

   На этой неделе опять не было от вас писем, милый отесинька и милая маменька; может быть, завтра утром получу какое-нибудь известие от вас и объяснение, почему произошел этот новый перерыв в переписке. Пожалуйста, имейте в виду, что почта отходит из Москвы не два раза, а три раза: по понедельникам, пятницам и по четвергам (экстра). Дай Бог, чтоб не здоровье было причиною вашего молчания. Погода, я думаю, не совсем благоприятна для прогулок и уженья: здесь каждый день грозы, а со вчерашнего дня дует сильный ветер. Вообще с Ильина дня температура несколько охладела, однако ж не в сильной степени, так что я продолжаю спать с открытым окном, вовсе и не замечая этого. Здесь уже давно едят и яблоки, и груши, и сливы, и дыни, и абрикосы, не оранжерейные, а растущие в саду, т.е. в грунту, на открытом воздухе, вместе с другими деревьями; только стараются поместить их так, чтоб они были защищены от северного ветра стеной или горой. -- На этой неделе была здесь М<ария> Ив<ановна> Гоголь с Анной Вас<ильевной> и с Трушковским. Они оставались дня два, не больше, и приезжали сюда для покупок по случаю ярмарки. Шерсть свою и лошадей продали они очень неудачно, хуже всех; впрочем, шерсти у них немного, всего 30 пудов. В Малороссии хозяйство с некоторого времени совершенно изменилось, и главный, единственный доход составляет теперь испанская шерсть, которой пуд продавался даже в нынешнем году от 10 р<ублей> до 16 р<ублей> сер<ебром> пуд (Гоголь продала дешевле 10-ти), смотря по достоинству шерсти. Марье Ивановне трудно соображаться с новым порядком вещей и принять теперь, в ее года, тот вид хозяйства, к которому она привыкла. Я был у них и просидел вечером часа два. Останавливались они у Яновичевых: это три девицы с отцом, каким-то отставным генералом: я его не видал. Девицы же известны в Полтаве под названием ученых. Я слышал, как один человек молодой, но не претендующий на ученость, довольно забавно жаловался, что его визиты к Яновичевым всегда неудачны, что, собираясь к ним ехать, он поутру приготовится из римской истории, а его спросят про ассирийскую монархию! Действительно, в них много претензий, особенно в средней, Julie, имеющей притязание на высшие взгляды; может быть, они и обладают большими познаниями, но нет в них сочувствия ни к каким современным вопросам, а какой-то отвлеченный интерес к науке, к знанию: статья европейского ученого про царя Артаксеркса1 кажется им гораздо более занимательною, чем вопрос о положении крестьян в Малороссии, о современной войне и проч. И в мужчине неприятно видеть отвлеченность ученого, а в женщине это еще противнее. Про среднюю Гоголь писал к старшей сестре2 целое письмо, в котором говорил, что у нее прекрасная, но испорченная воспитанием натура, и давал ей разные советы, которых она, впрочем, не послушала. Я не читал сам письма, но не разделяю мнения Гоголя. Девушка, которая делает презрительную гримасу, как скоро говорят о народной поэзии, говоря, что она не понимает этой грубой поэзии, что этот интерес ей кажется слишком мелким, что любовь к народности, по ее мнению, очень узкое и тесное чувство в сравнении с человечеством, такая девушка не показывает много чувства и чрезвычайно несимпатична. Она вызвала меня на несколько резких ответов и замечаний, и сама вскоре ушла, оставив меня с другими сестрами. Я потому так об них распространился, что, может быть, Гоголь или его сестры говорили вам об этом семействе. -- Анна Васил<ьевна> сказала мне, что получила письмо от Веры в субботу или в воскресенье рано утром, следовательно, неделю тому назад, и что все, судя по письму, у вас по-прежнему. Я же, по моему расчету, должен был получить от вас письмо в понедельник, но не получил письма ни в понедельник, ни в середу или четверг. -- Наконец, получил и я письмо от Трутовского по возвращении из Олынанки3. Он начинает письмо тем, что ельцинский воздух укрепил их обоих, и он с обновленными силами возвратился в Яковлевку4, а кончает письмо тем, что лихорадка опять к нему возвратилась. Бедный! она его совершенно изнурит. Он не отвечает мне ни слова на предложение Галагана провести лето у него в деревне. Болезнь, недостаток средств и образцов, художническая мнительность едва ли позволят ему написать и кончить картину, которую можно было бы выставить на выставку, продать и получить за нее деньги. Не знаю, право, что и сделать для него. Не могу я заинтересовать в его пользу людей, не видавших ни его, ни его рисунков. Я подозреваю, что, кроме лихорадки, которой нечего бояться дороги, Трутовского остановило известие, вероятно, переданное ему художником Соколовым5, о пребывании Жемчужникова у Галагана.
   Ярмарка уже кончилась: идут расчеты. В общем результате она была плоха, но лучше, чем можно было ожидать, что объясняют известиями о мирных отношениях к Австрии и Пруссии, потому что иначе купцы-евреи юго-западного края не отважились бы покупать. Кокошкин должен быть очень доволен. Вопреки всем теоретическим соображениям, выводам науки, основанным на географических, статистических и других данных, несмотря на сильную оппозицию купцов, оппозицию, впрочем, пассивную и всегда уступающую, перевод ярмарки из Ромна в Полтаву удался совершенно, и ярмарка привилась здесь очень хорошо. Мало того, переводятся теперь и остальные две ярмарки из Ромна, Маслянская и Вознесенская (очень мне нужно было их описывать, когда в будущем году обе перестанут существовать!). Так как в Полтаве имеются еще две мелочные ярмарки вроде деревенских Всеедная и Никольская в мае, то иногородное купечество по желанию Кокошкина будто от себя сделало подписку, чтобы на будущий год, не уничтожая ярмарок Роменских, съехаться торговать не в Ромне, а в Полтаве, на Всеедной и Никольской. Очень многие купцы этим недовольны, говоря, что это затеяли два-три сильных торговца и что маленьким поневоле приходится их слушаться; другие говорят в объяснение: нельзя же не сделать угодного генералу-губернатору, а на вопрос: выгодно ли это будет, не потерпят ли убытков, отвечают: "Бог знает, нельзя ничего гадать, знаем только, что "хлеб за брюхом не ходит, а брюхо за хлебом"", т.е. что нуждающиеся в товарах приедут поневоле. Они, мне кажется, ошибутся в расчете, т.е. что брюхо найдет себе хлеб и в другом месте; уже и теперь Черниговская губерния стала отпадать от системы украинских ярмарок. -- Во всяком случае русская торговля заставляет все научные теории лопаться и расшибаться и нередко поставит в тупик немецкого ученого статистика и политико-эконома, знакомого с одними цифрами, а не с личными свойствами и характером народа. -- Я познакомился с Ефимом Гучковым6, сыном несчастного старика, куда-то теперь сосланного: он очень умный и образованный человек, понимающий хорошо торговое и фабричное дело и способный обобщать предмет. Разумеется, он бритый, но я уже давно, еще по Ярославской губернии заметил, что бритые, но образованные купцы гораздо лучше небритых, гораздо надежнее последних, способны сознательно держаться своих народных начал, чем небритые, в которых все искажено и уродливо и которые не могут быть стражами народности, напротив того, по незнанию своему предают ее на каждом шагу. Впрочем, это обширная тема, о которой лучше не распространяться. Мы слишком мало обращаем внимание на это среднее сословие, образующееся у нас и стоящее между нами и народом; я говорю о новом бритом сословии. -- Прощайте, спешу захватить еще нескольких из этого сословия, покуда они не уехали, чтоб потолковать с ними. Я думаю сам через неделю переехать в Харьков. Вот вам мои адресы: до 22 августа в Харькове, с 22 августа по 10-е сентября в Кролевец Чернигов<ской> губернии, с 10 сент<ября> в Харьков. -- Будьте здоровы, милый отесинька и милая маменька, дай Бог мне получить от вас добрые вести. Обнимаю Константина и всех сестер.

И. А.

   

164

   

1854 г<ода> 6 авг<уста>. Пятн<ица>. Полтава.

   В воскресенье 1-го августа получил я письмо ваше от 22 июля, милый отесинька и милая маменька. Слава Богу, что вы здоровы. Оно так и вышло, что вы писали через 10 дней после предыдущего письма, но иное письмо тотчас же попадает на полтавскую почту, другое лежит несколько дней в почтамте в ожидании почтового дня. Но что это за несчастие с нашими деревнями: или неурожай, или град и буря, или страшная дешевизна цен! У Марьи Ив<ановны> Гоголь также выбило градом хлеб и у нее одной: соседи были пощажены. Что тут делать! Трудно мириться с этим непостижимым правосудием. -- Здесь опять страшные жары. А что за ночи! Никакая теплая ночь на севере не дает понятия о красоте южных ночей и в особенности безлунных, когда на темном небе ярко горят звезды, тепло так, что меньше 18 градусов не бывает во всю ночь и порою повевает на вас не прохлада, не сырость ночная, а освеженный зной! Так было, например, в эту ночь, с 5 на 6-е августа. Грешно спать в такие ночи, с ума сходишь, не знаешь, как бы полнее вместить в себя красоту ночи. Такие ночи переворачивают всю душу в человеке, и если б могли продолжаться круглый год, то сделали бы его неспособным ни к какому труду. Но уже скоро настанет им конец: как ни хороша, по рассказам, осень на юге, но все же не лето, и ночи прохладны. -- Предвижу, что летом в России буду сильно тосковать по южном лете. Завтра вечером предполагаю выехать в Харьков, где 15 числа начинается Успенская ярмарка, я мог бы и позже ехать, но теперь там в сборе купечество на возвратном пути из Полтавы и в ожидании ярмарки. Летом в городе вообще скверно, но в Харькове хуже, чем в Полтаве, где живешь как будто на даче. -- Политических новостей нет никаких: даже слухи с европейского театра войны затихли, но о Кавказе был слух, что Шамиль ворвался в самый Тифлис. Этот слух не подтвердился, но из одесской газеты видно, что Шамиль ворвался в Кахетию1 со стороны Дагестана, и жители Тифлиса были в страшном волнении, так как с этой стороны очень мало войска: Бебутов и Андроников стоят на турецкой границе и близ Черного моря. Впрочем, Шамиля прогнали опять в горы. На этой неделе одна петербургская почта вовсе не пришла: ее ограбили в Могилевской губернии (из Петербурга почта ходит сюда не через Москву, а Белорусским трактом), и почтальона убили. Таким образом я остался без иностранных газет. Впрочем, общество, по крайней мере, здесь устало заниматься политикой и, махнув на все рукой или доверчиво полагаясь на правительство, собирается возвратиться к своему нормальному состоянию, т.е. заснуть опять крепким сном, даже сердится немножко: зачем будили? Что это за безлюдье в России, в нашем дворянском обществе? Конечно, во всем городе в течение целого года не прочтется 20 книг! Полтава, за исключением некоторого малороссийского оттенка, то же самое, что и прочие губернские города. В похвалу ей можно сказать только, что здесь меньше претензий на великосветскость, напр<имер>, что она продолжает обедать в два часа и рано ложится спать, но вместе с этим людей зовут Фильками и Яшками и вместе же с этим, как водится, в ней больше гостеприимства и радушия, чем в Харькове или других больших городах. -- Ригельман еще здесь: боюсь, чтоб он не женился. Тоска одиночества становится ему невтерпеж; он же очень склонен к хандре, в особенности после тифуса или нервной горячки, бывшей у него летом прошлого года. Впрочем, с его медлительностью, нерешительностью и недоверчивостью ему очень трудно жениться, и если он женится на молодой, пылкой девушке, то едва ли будет с нею счастлив. Его медленность, вялость, аккуратность и расчетливость, несмотря на все высокие его нравственные качества, способны приводить в отчаяние человека живого. А какой прекрасный человек! Мы сошлись с ним очень близко, и едва ли с кем был он так откровенен, как со мною. -- Мы с ним вместе отыскиваем поющих малороссийские песни. В обществе таковых почти нет вовсе, но утешительно видеть, что так мало исказились песни в простом народе, по крайней мере, здесь, в Полтавской губернии. Все песни, которые поет Надинька, слышал недавно от одной простой крестьянки, и "Чумака", и "В поле могила", и "Уже третий вечир, як дивчину бачив". Вообще песни в народе хорошо сохранились, и я не думаю, чтоб они могли дойти до такой степени путаницы и нелепицы, как большая часть песен, которые поет великорусский народ. Здесь поющий обращает внимание на содержание и на смысл песни, между тем в России самая протяжность звуков мешает обратить внимание на слова песни. Ямщик проедет семь верст прежде, чем успеет кончить совсем первый стих песни "Не белы-то снеги в поле забелелися". Да и мы обыкновенно знаем только первые начальные стихи русских лучших песен. Никто почти из нас не скажет окончания песни "Лучины-лучинушки", "Вниз по матушке по Волге" и проч. И как эти песни, прекрасные в начале, обезображены в конце. Жаль, что у вас нет недавно вышедшего сборника малороссийских песен, изданного Метлинским в Киеве2: тут помещены песни, не напечатанные нигде прежде. Я с грустью подумал о собрании песен Киреевского3 и о том, что у нас до сих пор не издано ни одного порядочного сборника песен. -- Но что это за прелесть песни малороссийские в собрании Метлинского. Они все записаны из уст народа. Столько в них художественной красоты, оконченности, грации; все, что относится вообще к области чувства, исчерпано в них со всей глубиной, тончайшими оттенками и переливами. Вообще эти песни показывают высокое душевное образование в народе. Что касается до известных мне песен духовного и философского содержания, то они ниже великорусских. Какая удивительная гармоничность, музыкальность стиха, наприм<ер>, в этой песне, где дочь, выданная замуж в чужую сторону, рассказывает про посещение своей матери:
   
   Ище сонце не заходыло,
   Щось до мене да приходило?
   Приходыла моя матюнка,
   Приходыла моя ридная,
   Породонька моя вирная (советница).
   Бона в мене не обидала (не обедала),
   Тилько мене да одвидала (проведала);
   Бона в мене не полуднала,
   Тилько мене приголубила;
   Бона в мене не барылася (не мешкала, не медлила у меня),
   Тилько сила, пожурылася! (только села, погрустила)! и проч.
   
   Или эта песня про мать, не любившую своей невестки и наказавшую ей выбрать лен в поле и без этого не возвращаться домой:
   
   Ой як посылала, да еще и приказала:
   "Не выберешь лену, то не иды до дому"...
   -- Не выбрала лену, не пишла до дому,
   У чистому полю да и заночувала,
   До билого свита тополею стала!
   
   Сын, возвратившись из отлучки, спрашивает мать, что это за тополь у них в поле?
   
   "Не видав тополи, як на своим поли!
   Тонка та ьысока, та листьем широка,
   Без витроньку мае (движется), без сонечка сяе!" (сияет).
   
   Мать приказывает ему срубить тополь, сын берет топор и отправляется:
   
   Як цюкнув же раз (ударив), вона зашаталась,
   Як цюкнув у друге, вона похылылась,
   Як цюкнув у трете, та и заговорыла:
   "Ой не рубай мене, бо я твоя мыла! (мила)
   Се же твоя матуся нам так поробыла,
   Що тебе послала у путь, у дорогу,
   А мене послала в поле браты лену;
   Ой як посылала, да еще и приказала:
   Не выберешь лену, то не иды до дому!..
   Не выбрала лену -- не пишла до дому,
   У чистому поли да и заночувала,
   До билого свита тополею стала!"
   
   Эта песня поется в Золотоношском уезде.
   Как хорошо здесь повторение в конце стиха, помещенного уже однажды выше. Чисто художественный прием! Видно, что сочинявший понимал красоту самого стиха, любовался и наслаждался им. Любопытно было бы проследить, откуда и давно ли у малороссов рифмы? Явилась ли она вследствие подражания или самобытно, как потребность музыкального слуха? Вот еще песня. Беру так, наудачу; я еще даже не просмотрел и половины книги.
   
   Колы б так тоби, як теперь мени
    Да бида докучыла,
   То б ты поихав, да и не барывся (не мешкал).
    Ой щоб я не скучыла!
   Колы б так тоби, як теперь мени
    А бида за бидою,
   Ты б коня добув, до мене прыбув,
    Попрощався зо мною!
   Чи ты богатый, чи гордоватый,
    Чи высоко несешься?
   Ой чи ты мене вирненько любышь,
    Чи з мене смиешься?.. и проч. Дальше:
   Ой поплыв, поплыв серденько
    Днипром -- тыхою водою.
   И шапкы не зняв и рукы не дав,
    Не прощався зо мною!
   
   Довольно замечательный размер для народной песни. Голос этой песни чудесный. Как жаль, что некому класть: Ригельман сам не берется класть на музыку. Я вам выписал не лучшие песни: трудно очень выбрать, так все хороши, музыкальны! -- Когда выйдет сборник песен, положенных на ноты (всего 50 песен), изданный под надзором Ригельмана в Киеве (на ноты клал не он), то я его к вам пришлю. -- Прощайте, милый отесинька и милая маменька, будьте здоровы. Дай Бог, чтоб глаза Ваши, милый отесинька, совершенно укрепились. Цалую ваши ручки. Обнимаю Константина и сестер. Надеюсь получить от вас письмо, если не завтра здесь в Полтаве, то в Харькове.

И. А.

   Или вот еще песня:
   
   Ой чому не прыйшов, чему не прыихав,
   Як я тоби, серденько, велила?
   Чи коня не маешь, чи дорижкы не знаешь,
   Чи матуся йхать не звелила?
   И коныченька маю, и дориженьку знаю,
   И матуся ихать повелила...4 и проч.
   

165

   

Суббота. 14 авг<уста>/1854 г<ода> Харьков.

   В воскресенье вечером выехал я из Полтавы и на другой день утром был уже в Харькове, милые мои отесинька и маменька. Здесь я нашел два письма от вас, одно -- старое от 29-го июня, которое харьковская почтовая контора не заблагорассудила переслать в Полтаву, и другое -- самое последнее от 3 августа. Я не знал, что вы писали в Харьков, и предполагал, что или вы пропустили почту или одно письмо пропало. Из письма от 29 июня я вижу, что Вы, милый отесинька, сильно страдали от зубной боли и от флюса: слава Богу, что уже это дело прошедшее. Но я боюсь раздражения глаз Ваших от солнца и от ветра1: от этого так трудно уберечься летом, если хочешь наслаждаться летом. Переехавши в Харьков, я как будто простился с летом и не замечаю здесь погоды. В Полтаве и в городе живешь как будто на даче; здесь же не видишь почти ни одного деревца: город весь каменный, тесно застроенный, улицы загромождены возами и фурами (фурами называются широкие телеги особенного устройства, в которые запрягается пара волов) -- по случаю наступающей Успенской ярмарки -- пыль страшная, какой нигде нет, по особенному свойству харьковской почвы2, народонаселение -- сбродное, городское, цивилизованное, испорченные малоруссы, испорченные великоруссы... Словом, не люблю я Харькова, имеющего много общего с Петербургом. Но зато здесь работы мои пойдут лучше, потому именно, что не развлекаешься природою юга. А за работу пора приняться крепче: дело подходит к концу, и берег виден. Купцы мне говорят, что они и 5 т<ысяч> сер<ебром> не взяли бы за такой труд, что сообразить и поверить все разнообразные отрывочные сведения, доставляемые разными торговцами, такая "головоломия", что едва ли тут доберешься какого-нибудь толку, что для полного и верного описания надо бы два-три раза посетить одну и ту же ярмарку. Никто бы лучше купца не мог бы составить полную торговую статистику украинской ярмарочной торговли, купца, которому нечего приучать свой слух к расчетам торговым, к терминологии торговой, которого голова уже привыкла все мысленно вешать, считать, мерить, оценивать, приводить все в проценты, но, к сожалению, людей письменных между ними нет. -- Я вижу, что в труде моем будет несколько свежих мыслей и взглядов, кой-какие интересные подробности3, но настоящего значения для ученых статистиков он иметь не может. Ошибок и промахов, вероятно, будет довольно, да это даже и неизбежно при таком затруднении в собирании сведений. -- Как бы то ни было, я теперь по целым дням вожусь с цифрами, слагаю, вычитаю, делю и множу. Чувствуя недостаток предварительного ученого подготовления в области статистики, я вижу необходимость прочесть многие книги и сочинения, которые здесь получить трудно. Я не думаю, чтоб я совершенно окончил здесь свою работу, разве окончу ее только вчерне, и торопиться очень представлением отчета не намерен4. Впрочем, еще решительно не знаю, как все это будет. По свойству моей работы вообще я не могу ничего заключать заранее, т.е. я обыкновенно работал запоем: когда придет бывало время писать отчет министру или что другое, так засядешь за работу, работаешь по 18 часов в день, если не больше, не спишь ночей и приведешь себя в такое напряженное состояние, что уже не голова пишет, а нервы пишут; является особенного рода вдохновение, которое пустишь вперед форейтором, так на вынос, по всем трудностям, рвам и ухабам! И вначале, право, иногда и не знаешь, что будешь писать, да и потом не в состоянии изустно передать все, что написано, но написанное выходит недурно. Разумеется, такой способ работы требует свежих крепких физических сил и не может быть очень положителен, а потому и не для всякого труда годен. Именно тут, я думаю, не раскачаешься по цифрам и математическим выкладкам! -- Можно было так работать под конец в Ярославле, когда я целый месяц не выходил из комнаты, не брился, не одевался и писал толстым карандашом, потому что от быстрого писания тоненьким пером делались судороги в пальцах, да и макать в чернильницу надо было беспрестанно; так и "Судебные сцены" -- тетрадь очень толстая -- были написаны и два раза переписаны меньше, чем в две недели5, хотя, живя дома и стараясь работать скрытно, я не мог употребить все свои привычки и способы в дело. Но вижу, что с настоящим моим трудом нельзя будет поступить таким образом. А впрочем не знаю, я еще не пробовал и теперь все покуда собираю матерьялы да обделываю кой-какие частности. Я нанял здесь квартиру, очень удобную и недорогую: за 2 комнаты 10 р<ублей> сер<ебром> в месяц: обедаю в трактире. Комната моя довольно высокая, о пяти окнах, стало быть, пресветлая, и производит приятное впечатление, так что мне кажется, в ней работаться будет хорошо. Другую комнату занимает Афанасий, который большую часть времени проводит в делании папирос. Ему уже очень надоело странствовать, да теперь и дорогу он труднее переносит, чем я. А еще нам предстоит довольно езды впереди, да еще осенью! -- В Харьков назначен вице-губернатором мой товарищ, одного со мною выпуска, граф Сивере6. Он уже здесь, и я вчера у него обедал. Жена его и дети еще не приехали, и он сильно хлопочет об устройстве для них квартиры. Здесь проездом теперь другой мой товарищ, одного же выпуска, Ралль7, также женатый и отец троих или четверых детей. Оба они очень добрые малые -- и только, но мы так розно шли в жизни, так розно относились к жизни, так давно не видались, что, кроме товарищеских воспоминаний, у нас нет ничего общего. Чины, кресты, свет и вся пошлость жизни без труда и без борьбы овладели их душами, в которых никогда оригинальных, самобытных струн не звенело, но которые в ранней молодости могли бы быть настроены хоть на чужой, однако на лучший, добрый лад. Впрочем, они оба очень счастливы и по службе и в семейной жизни, да и оба с хорошим состоянием. -- Мы, я полагаю, скоро прочтем в газетах о назначении графа Стенбока губернатором в Саратов: Кожевников уже уволен от должности8, и Стенбок, находящийся теперь там, вероятно, скоро будет назначен именно туда как человек, "хорошо знакомый с расколом"9, в губернию самую раскольническую. Я желал бы его видеть губернатором в губернии более мирной и спокойной, именно где-нибудь здесь, в Малороссии. Ралль, только что приехавший из Киева, рассказывал мне, как деятельно работают над укреплением Киева и над вооружением крепости, так что через несколько месяцев нельзя будет его узнать вовсе. Та часть города, где я жил, Липки, совсем ломается, генерал-губернаторский дом и почти весь Печерск (за исключением монастыря, разумеется) также. Между тем, наши войска, стоявшие на австрийской границе, отступили, и австрийские тоже отошли от границы. Гвардия, отправленная из Петербурга к границам австрийской и прусской, возвращается назад. По иностранным газетам и по частным слухам Горчаков перешел через Прут, и турки вступили в Бухарест10, а частные слухи прибавляют, что Горчаков, воротившись, нанес туркам решительное поражение. Между тем войска стягиваются к Севастополю11. Так велики границы России, что, как ни огромно наше войско, его все оказывается мало. -- Бедная княгиня Чавчавадзе и бедная княгиня Орбелиани!12 Они мне из головы не выходят. Что-то скажет нынешняя почта? -- Прощайте, милый отесинька и милая маменька, спешу на rendez-vous к одному купцу, торгующему салом, и к одному нижегородскому крестьянину, торгующему полотном. Будьте здоровы; дай Бог, чтоб Ваши глаза совсем поправились, милый отесинька. Сколько фруктов нынешний год! Во всю жизнь свою не едал я столько груш, сколько съел их на прошедшей неделе в Полтаве, а также маленьких персиков по 2 к<опейки> сер<ебром> десяток. Здесь в Харькове фрукты дороже. Цалую ваши ручки, обнимаю Константина и сестер. -- Говорят, в Воронежской и Тамбовской губернии урожай оказался никуда не годен! Прощайте.

И. А.

   

166

   

21 авг<уста> 1854 г<ода>. Суббота. Харьков.

   В середу получил я ваше письмо от 9-го августа. Слава Богу, милые отесинька и маменька, что вы все здоровы, по крайней мере, пришли более или менее в свое нормальное состояние. Значит, и нога у Сонички совершенно выздоровела. -- 15-го или 14-го Вы приобщались, милый отесинька, поздравляю Вас от души; я думал было, что Вы по случаю частых простуд не будете говеть нынешним летом. -- Очень неприятны известия о Вишенках. Призыв к морскому ополчению переполошил много помещичьих сил в Воронежской и Тамбовской губерниях: крестьяне бежали и потом были возвращены насильно: тут большею частью в ходу две причины: или крестьянам плохое житье у помещика или же крестьянин -- мошенник и вор, как и случилось у нас в Вишенках, где эти двое бежали, обокрав контору. -- По случаю настоящей войны народные умы легко тревожатся и готовы поверить всякой небылице, всякому ложному толкованию указа1. "Царь зовет на службу, лучше служить царю, чем господину" -- эти рассуждения мне уже приводилось слышать. И потому, милый отесинька, Ваше послание миру с угрозой прислать управляющего в настоящее время едва ли достигнет своей цели: разнесся слух о высадке в Крым неприятеля, вишенские мужики отправятся, пожалуй, защищать Крым по наущению какого-нибудь отставного солдата!.. Словом сказать, отношения помещика к крестьянам с каждым годом расстроиваются, и надо спешить -- приводить дело в такое положение, чтобы событие не застало врасплох и не лишило помещика насущного куска хлеба. -- Знаете что, милый отесинька? Если Гриша вступит на службу и не в наши губернии, надобно будет кому-нибудь из нас двоих2 заняться если не исполнением вот этого моего предположения, то во всяком случае лучшим устройством имения. Необходимо будет посвятить себя год или два этой скучной работе там, на месте. "Так" оставлять нельзя; прежние способы управления становятся теперь невозможными, и прежние отношения расклеиваются. Теперь ни Куроедов, ни Степан Михайлович не навели бы страха на крестьян3. -- Я также не понимаю, отчего у нас в Вишенках встречается такое затруднение во введении машин. В Малороссии и во всем Новороссийском крае иначе не молотят пшеницы как посредством машин, да и в Самарском уезде везде действуют машины вместо этого допотопного способа молотьбы лошадиными копытами, который еще у нас в ходу. Я убеждаюсь, что вообще нечего слишком слушаться возражений крестьян, нечего слишком много полагаться на здравый смысл и толк простого народа. Можно принимать его в соображение, но не верить ему безусловно. Помните, лет 5 тому назад, когда у нас последовала такая решительная перемена в тарифе4, как волновались, как шумели, как протестовали купцы, предвидя разорение, разрушение фабрик. Кажется, кому бы лучше знать, как не купцам и не фабрикантам. Оказывается, что они очень мало знают. Я вчера часа два отбирал сведения из лавки Прохорова, известнейшего ситцевого фабриканта в России5. Константин когда-то был у него на фабрике с Мейендорфом6. Когда вышел новый тариф, Прохоров был в числе депутатов, отправленных московским купечеством с просьбою об удержании старого тарифа: их допустили в присутствие Государственного совета, где они и объясняли свои доказательства. Теперь же сам Прохоров сознает, что ошибся и со всем здравым толком в своем собственном деле смотрел очень близоруко. Русская мануфактурная промышленность пустила уже такие глубокие и сильные корни, что тариф не имел на нее никакого влияния, разве только на фабрики модных шелковых материй высшего сорта. Ни Англия, ни Франция, ни Рига, ни Польша не в состоянии соперничать с русскими фабриками в изготовлении и продаже товаров среднего и низшего сорта. Сбавка пошлин по тарифу усилила деятельность фабрикантов, боявшихся лишиться всего достояния, заставила их делать товар лучше и дешевле. N.B. Это не значит, чтоб я совершенно отвергал так называемую запретительную систему7: напротив, я признаю ее во многих случаях необходимою, особенно при начале какой-нибудь отрасли промышленности. -- Здравый толк явно доказывал нелепость перевода ярмарки из Ромна в Полтаву, особенно старые купцы, дельные, умные, опытные... Деспотический поступок Кокошкина8 увенчался полным успехом к изумлению простого здравого толка! -- Разумеется, недоверчивость к нововведениям имеет очень полезную сторону, только надобно, чтоб она не мешала вовсе ходу вперед. -- Кажется мне, милый отесинька, что теперь все Ваши письма мною получены. Какое именно письмо, кажется Вам, не дошло до меня? Не особенного ли какого-нибудь содержания? Давно ли именно писано? -- Вы не получаете от Тургенева писем: здесь мне рассказывали про него, что он женится, одни говорят -- на какой-то Тургеневой же, другие -- на граф<ине> Велиегорской9. Я рад был бы за Тургенева, если б случилось это последнее. Граф<иня> Велиегорская, служившая прототипом Гоголевой Улиньке10, может иметь на Тургенева благодетельное влияние, разорвет узы, связывающие его с грязным и безнравственным обществом Ив<ана> Панаева и компании11. Я думаю, ей будет около 28 лет. Впрочем, если он женится, то вы верно знаете, на ком. -- Ник<олая> Ник<олаевича> Яниша я знаю12, т.е. видал у Хомякова: точно, нестерпимая флегма. -- В Харькове теперь Данилевский! вчера я его видел. Он все такой же и точно так же становит в затруднение людей, к которым навязывается с своими восторгами. Разумеется, он "пламенно" мне обрадовался, а теперь восторженно мечтает о счастии сопровождать меня в Черниговскую губернию. Я бы этого весьма не хотел, но не знаю, буду ли иметь дух отвязаться от него. Признаюсь, ищешь иногда какой-нибудь особенно дурной черты в человеке, чтоб, ухватившись за нее, как-нибудь с ним разделаться, но -- по строгой справедливости -- должен сказать, что, кроме пустоты, дешевого пыла и литературных притязаний, я в нем не нахожу ничего особенно дурного. Он познакомил меня с одним здешним помещиком, его двоюродным братом Сонцевым. Этот без литературных претензий, гораздо дельнее и интереснее, потому что не лишен практической наблюдательности и рассказал мне много любопытных фактов. Данилевский собирается писать повесть из быта чумаков13, быт поэтический, достойный описания. И жаль, признаюсь, что Данилевский запускает в него руки. Впрочем, описать этот быт может только хохол. -- Что касается до высадки англо-французов в Крым, то об этом еще нет никаких слухов14. Вчера видел я одного купца из Николаева, только что приехавшего оттуда. 16-ая дивизия форсированным маршем шла из Бессарабии на Перекопский перешеек, но страха, чтобы неприятель мог занять Крым, так мало, так это кажется всем несбыточным, что даже купцы продолжают закупать товары, несколько меньше, это правда, против прежних лет, однако все же закупают. -- Газета "Times" {"Времена" (англ.)15.} требует непременно взятия Севастополя, утверждая, что для такого огромного флота и для такой армии нет ничего невозможного и что не взять Севастополя было бы вечным позором для Англии и для союзного флота и армии! Посмотрим, что будет! Жду с нетерпением нынешней почты, чтобы узнать что-нибудь об Аландских островах16. -- Впрочем, уже сентябрь на дворе, и действия на море скоро должны прекратиться. Какая странная война! -- Я ничего уже от нее не ожидаю. -- С одной стороны, для меня собственно это хорошо: этот интерес уже не отвлекает теперь моего внимания от моих занятий. Я очень усиленно теперь работаю или, лучше сказать, тороплюсь набрать матерьялов как можно более, чтоб потом разроботывать их на досуге. Каждый день имею аудиенции у нескольких купцов, но ведь их тысячи и потому нет никакой возможности расспросить их всех. Между тем, чтобы привести в известность количество товаров, надо бы расспросить всех, и таких голов, которые бы сами интересовались этим вопросом и могли бы делать общие соображения, не имеется! Всего довольнее я молодыми купцами, которые, по крайней мере, без затруднений передают мне все, что знают, не врут, не скрывают, не опасаются обнаружить свои торговые секреты. Всего более времени пропадает у меня в пустых объяснениях и уверениях, что работа моя не повредит торговле, что от этого худа не будет, в приискании толковых и знающих людей. Нельзя сказать, чтоб это утаивание истины происходило от естественного заслуженного недоверия. Вспомним, что в быту крестьянском то же самое: мужик никогда у себя в деревне не обнаружит своего состояния, своего капитала, зарывает деньги в землю, боится зависти, дурного глаза и проч. -- К тому же торговля большею частью основана на обмане и надувательстве. -- Много нужно терпения, упорства, даже наглости, чтоб преодолеть все затруднения, с которыми сопряжено мое поручение, и оно меня очень озабочивает. Пошлого и казенного не хочется мне делать, ни совесть, ни самолюбие не позволят, а с общими соображениями, боюсь, не слажу, чувствую, что голова не для коммерческих соображений устроена, и часто завидую купцам, у которых с детства все взвешивается, все рассчитывается на проценты: я думаю, они иногда человека ценят во столько-то рублев, привязанность к нему усиливают или убавляют на столько-то процентов! -- Очень озабочивает меня моя работа. -- У меня оказывается на затылке, в конце шеи какой-то литопом или липотом. Более года уже сидит там какой-то движущийся желвак, который иногда увеличивался, иногда уменьшался. Я сначала думал, что это чирей, потом вообразил, что это от геморроя, потому что вместе с этим часто побаливают у меня затылочные жилы, но не обращал никогда особенного внимания. Здесь он стал сильно увеличиваться (с грецкий орех), так что мне немного больно и неловко надевать галстух. Был у меня на днях Демонси, и я показал ему: он назвал его этим непонятным мне названием и объявил, что он должен непременно все расти и расти подобно шишкам на голове, будучи одного с ними происхождения, медициной вполне не объясненного, и что по возвращении в Москву я должен попросить искусного оператора его срезать. Хорошо резать шишку на голове -- она накожная, а эта штука подкожная! Посмотрим, что еще будет: в настоящем виде он меня не очень беспокоит. -- Прощайте, милый отесинька и милая маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки. В следующий раз я буду вам писать еще из Харькова. Обнимаю Константина и всех сестер. --
   

167

   

1854 г<ода> августа 27-го. Пятница вечером.

Харьков.

   Против обыкновения на нынешней неделе не получил я письма от вас, милый отесинька и милая маменька. Верно, вы почему-либо пропустили почту. Надеюсь, что завтра утром почта привезет мне письмецо от вас до отправления моего письма. Теперь снова начнется беспорядочное получение писем до возвращения моего в Харьков. В середу я еду в Чернигов и следующее письмо буду уже, вероятно, писать оттуда. Боюсь, что ехать придется мне по грязным дорогам. Не знаю, что будет, но теперь совершенная осень: холодно и почти каждый день идут дожди, впрочем, несильные, и погода всякий раз прояснивается, но воздух холоден. Для меня оно кстати: легче работать, потому что малороссийское лето делает человека совершенно неспособным к работе. На этой неделе я переделал довольно много самого скучного дела. Как я должен описать все 11 ярмарок и привести в известность силу, оборот каждой из них и всех в совокупности, ибо они составляют между собою неразрывную цепь, то мне приходится проследить цифру оборота каждого товара на каждой ярмарке. Если предположить, что разных категорий товаров только 100, то выйдет 1111 итогов, которые должны быть сосчитаны в разных направлениях, и по категориям, и в общей сумме оборота, и пр. и проч. Сверх того берется 5-летняя сложность каждого оборота. Там, где не достает моих собственных сведений, я руководствуюсь официальными ведомостями. Свод всех этих цифр чрезвычайно скучен и утомителен. В изложении мне придется оживить и осмыслить каждую цифру, но черновая работа никому не будет видна. -- Считаешь, считаешь, соображаешь до тех пор, пока в глазах зарябит и голова одуреет. Нанял я одного чиновника поденно, чтоб помогать мне в этой механической работе, т.е. мы считаем вместе: я говорю, он кладет на счеты, потом опять поверяем и т.п. -- Впрочем, я теперь сам выучился класть на счеты и готов по возвращении подвергнуть себя Вашему экзамену, милый отесинька. У купцов же такая привычка возиться со счетами, что когда спросишь, Напр<имер>, купца в лавке, откуда он приехал, то он обыкновенно возьмет счеты и, уже откинув машинально пальцем на счетах, отвечает: "Из Воронежа-с" или из другого места. На нынешней же неделе я обошел всех торговцев мануфактурными товарами (а их лавок до 200), отбирая сведения от каждого об общем его годичном обороте на Украине и о проч. Это невыносимый труд. Надобно было почти 200 раз толковать, кто я, зачем спрашиваю, для чего, убеждать, чтоб показали правду; иной просит обождать до завтра, чтоб справиться по книгам; другого нет в лавке, у третьего покупатели и не хочешь ему мешать. Четыре дня посвятил я на это дело, проводя по семи и более часов в лавках. Теперь, по крайней мере, я уже не в темном лесу и умею различать товары и судить о верности показаний. -- Все это очень, очень утомительно: работа по мере приближения срока меня сильно озабочивает, и при совершенном моем одиночестве, при отсутствии всякого рода развлечений мне приходится работать целый день. Но я все же очень благодарен этому труду. Ценою его я купил себе возможность поездить целый год, провести весну и лето в Малороссии, многое видеть и заметить. Но предвидится мне, что, одолев эту огромную работу, я буду иметь сильную потребность в отдыхе. -- Теперь надобно мне будет очищать еще место в голове для новой губернии, отвести амбар для новых сведений и соображений. Но довольно об этом. Поневоле приходится говорить о своих занятиях, потому что погружен в них день целый, да и хотелось мне дать вам о них понятие. -- В русских газетах еще нет, а в иностранных помещено известие о взятии Бомарзунда1, сдавшегося на капитуляцию. Иначе не могло и кончиться, но все как-то неприятно читать описание радости и торжества в Париже по случаю этого известия. Вероятно, одним из условий мира, о которых идут переговоры, будет отдача этих островов Швеции или Дании или другому кому2. Может быть, впрочем, если мир еще долго не будет заключен, с помощью нашего верного союзника зимы мы доберемся до Аландских островов по льду и возвратим их себе. Жаль мне, что вы не читаете иностранных газет. Там, кроме вздора и клевет, помещаются любопытные документы, которых у нас не перепечатывают, напр<имер>, ноты австрийского и прусского двора (последние), ответ наш на эти ноты с изъявлением согласия очистить княжества, но на условиях (впрочем, оно последовало потом без условий), ноты Австрии, Франции и Англии, размененные между тремя кабинетами, об условиях, на которых единственно может быть заключен мир с Россией3, и проч. и проч. Какова Австрия! Какую роль она теперь разыгрывает! Впущенная в Молдавию и Валахию, она не скоро оттуда выйдет и, верно, за свои услуги отхватит себе земельку по Дунаю, чтоб нам окончательно запереть вход в Турцию. Англия, верно, также возьмет себе позицию где-нибудь на азиатском берегу Черного моря под предлогом стеречь нас... Впрочем, еще неизвестно, чем все это кончится. -- Читали ли Вы, милый отесинька, "Северную пчелу", те NoNo, где Булгарин разбирает биографию Гоголя и рассказывает, как в 1828 или 29 году Гоголь явился к нему со стихами, в которых Булгарин превознесен до небес, и с просьбой о месте, и Булгарин определил его в Ш-е отделение канцелярии государя, куда, впрочем, Гоголь являлся только за получением жалованья и где он числился недолго. Если не читали, то, верно, слышали. Эти две статьи гнусны в высшей степени4 по той явной цели, с которой писаны, по старанию представить Гоголя-человека подлецом и по самому тону. Верно, они вызовут возражения. Очень могло быть (Булгарин обещает в случае нужды напечатать и стихи и письмо Гоголя -- последнее чуть ли не о деньгах), что мальчик Гоголь, попавши в П<етер>бург и не имея ни о чем верного понятия, ни о Булгарине, ни о III-м отд<елении>, последовал совету какого-нибудь приятеля, уверившего его, что таков обычай и порядок, что так у практических людей заведено и проч. Вообще люди с натурами чисто художническими способны делать страшные глупости и простым, ясным, здравым умом не отличаются большею частью. Так и должно быть. Все это очень понятно и легко может быть объяснено. -- Биография Гоголя, написанная нашим знакомым, действительно заключает в себе многие неловкие места, на которые удобно нападать недоброжелательному человеку5. Странный человек этот каш знакомый. Кажется, он человек умный, а есть какая-то в его сочинениях и в нем самом ограниченность, для многих вовсе незаметная. Впрочем, мне это так кажется. -- В его биографии слышится какой-то педантизм, какое-то уважение к Гоголю, будто какое-то отношение "жреца в храме искусства" к художнику. Есть какие-то старые, классические, любезные сим господам "жрецам" приемы, которые у умного, хотя бы и старого, но всегда современного человека не встретятся. -- Следует еще также заметить биографам, что они указывают плохую услугу лицу, ими описываемому, выкапывая весь сор и хлам изо всех углов его души. Надобно рассматривать в человеке дело его жизни, его цель, его стремление, идеал, живущий в его душе, и уже по отношению к этой существенной стороне можно касаться частностей и мелочей его жизни. Человек сам себя очищает; внутренняя его работа над собою есть тайна между им и Богом, и только Богу известно, какие плевела жили в его душе и исторгнуты им. Нет, поднимут сор, выброшенный давным-давно за окно, начнут рыться в пыли под стульями вместо того, чтоб любоваться светлым и просторным покоем; напылят снова, примутся наводить справки о выброшенном соре6 и проч. и проч. -- Вот теперь поднимется печатный спор о том, подлец ли Гоголь или нет!!!! Очень может быть, что он и был в состоянии в первое время жизни сделать маленькую подлость, которая могла не казаться ему настоящею подлостью, но все это ничего не значит перед его смертью, перед трудом его жизни. Он, болевший своим несовершенством, он, по собственным словам, навязывавший или преследовавший в своих героях собственные свои недостатки, конечно, носил в себе много и дряни, от которой и освобождался постепенно... Неловкий рассказ К<улиша> о часах Жуковского, взятых Гоголем, также дал повод Булгарину объяснить этот поступок довольно скверным образом. Пойдут теперь переворачивать Гоголя как человека во все стороны без всякого уважения к святыне души, к священным правам личности человека! Отыскался где-то сор, но история этого сора в душе человека нам скрыта. -- Я очень бы желал, чтоб Вы прочли эти NoNo -- кажется, от 7-го и 14 августа. Вообще у К(улиша) многие анекдоты совершенно лишние и плохо объяснены. Что это за скверные чернила! Не могу ни на одной ярмарке достать иностранных чернил, а которые были со мною, все вышли.
   Почта пришла, а писем от вас нет. Странно. -- Дай Бог, чтоб вы были здоровы, милый отесинька и милая маменька. Прощайте, цалую ваши ручки, Константина и сестер обнимаю. -- Данилевский отменил намерение свое ехать в Чернигов по случаю предстоящего ему раздела имения, но в конце сентября будет уже в Москве. Будьте здоровы.

И. А.

   

168

   

1854 г<ода> 7 сент<ября>. Чернигов. Вторник.

   И из Чернигова пришлось мне писать к вам, милый отесинька и милая маменька! Я думал, что успею написать к вам в субботу, но ехал я довольно медленно по недостатку лошадей на станциях и добрался до Чернигова в субботу уже в самый час отправления почты. Может быть, завтра получу письмецо от вас, если вы только решились написать в Чернигов. Последнее ваше письмо от 20 августа получено мною в Харькове за несколько дней до отъезда. -- Вот уже и сентябрь! Поздравляю милую Надичку с днем ее рождения1, поздравляю ее же и всех именинниц 17 сентября2, обнимаю и цалую их, поздравляю Константина и вас, милые отесинька и милая маменька, с этими домашними праздниками. -- Может быть, Гриша, воротившись из-за границы, проводит эти дни с вами, в таком случае обнимаю и поздравляю и его. Я думаю, что в следующем письме вы уже уведомите меня о его возвращении в Россию. Софья, верно, осталась в Петерб<урге> у Марьи Алексеевны3. -- Я выехал из Харькова в середу на ночь и через города Богодухов и Ахтырку Харьк<овской> губ<ернии>, Зеньков, Гадяч и Ромен Полтавский, Конотоп, Батурин, Сосницу и Березну (не Борзну) приехал в Чернигов: всего, я думаю, 450 верст. Ночи темные, ночи осенние и пески не позволяли мне ехать шибко, и я попал в Ахтырку (105 в<ерст> от Харькова)4 уже в обеденный час. Я имел намерение в этот раз непременно побывать в церкви, где икона, отслужить молебный и удовлетворить желание Кузьмы Ивановича5 иметь сведения о порядке службы и проч. Я совсем забыл, что икона эта в городе, в соборе6, а вообразил себе, что она в Ахтырском монастыре, верстах в 4-х от города, по той дороге, куда и мне надо было ехать, а потому и отправился туда. Вид на монастырь и из монастыря великолепный. Он стоит в пространной равнине на огромном широком холме, покрытом невысоким чернолесьем и садами и почти со всех сторон опоясанном рекою Ворсклою7. Прелесть! у ворот монастырских встретил я монаха, которому объявил свое намерение служить молебен и сам вошел в церковь. Каково же было мое удивление, когда на почетном месте вижу в золотой ризе икону в человеческий рост, кажется, всех скорбящих. Объяснилось, что здесь своя чудотворная икона, и один монах, приметив мое изумление, поспешил растолковать мне, что в городе икона явленная, а собственно здесь чудотворная. Не желая обидеть монастырь, отслужил я молебен, имея в виду на обратном пути поправить свою ошибку и побывать в городском соборе. Монастырь не беден и смотрит как-то светло и весело, весь в зелени, сам белый! Из Ахтырки поворотил я в Зеньков. Несмотря на скверную погоду, вид малороссийских сел и городов опять произвел на меня обычное умиряющее впечатление. Как хороши эти белые хаты, живописно разбросанные по холмам и долинам и выглядывающие так приветливо из-за зеленых садов своих эти кривые улицы, эти красивые плетни, сдерживающие густую зелень, так и рвущуюся на улицу, это ласковое отношение природы к человеку, это сочувствие человека к природе. И какие места по Ворскле и Пелу! Но на этом проселочном тракте я был постоянно задерживаем недостатком в лошадях: там окружной, переведенный куда-то далеко и отправляющийся к месту своего назначения со всем своим скарбом и семейством, забрал всех лошадей; там "первосвященный", ревизуя епархию, также огромным своим поездом заставляет проезжающих сидеть по нескольку часов на станциях; там какая-нибудь большая барыня, поднявшись всем домом, разом захватила все почтовые клячи под свои тяжелые кареты и дополнительные тарантасы... Словом, везде остановка и везде дожидающиеся проезжие! Имея казенную подорожную, я пользовался перед ними тем преимуществом, что забирал и последних лошадей, которых выкормки они столько времени ожидали! Впрочем, если б я видел для них крайность спешить, я бы, разумеется, уступил им это право. На одной станции я встретил одну девицу Троцыну, решившуюся поехать на свидание к сестре, Ждановой, вице-губернаторше самарской8. Это подлинно подвиг! Из Ромна в Самару, да все боковыми трактами! По рассказам ее, письмо из Самары в Ромен доходит в месяц. Но какое же может быть развитие общественной жизни при таких средствах сообщения! Нигде как в России, с ее огромным пространством, не нужны так удобства сообщений! -- Кроме того, станции содержатся евреями и очень плохо. Конотоп похож на все малороссийские города. В Батурине я переехал через Киево-Московскую дорогу на проселочный тракт через Сосницу до Чернигова. Тут пошли все пески да пески благодаря близости двух рек Сейма и Десны; наконец часов в 5 после полудня в субботу дотащился я до Чернигова. Чернигов беднее всех губернских городов, которые мне случалось видеть; в нем всего тысяч 7 жителей (и мужчин женщин), домов с 10 каменных только, а прочие все деревянные. Это последнее обстоятельство и некоторые другие причиною, что Чернигов лишен вовсе малороссийской физиономии. Расположенный на песчаной равнине невдалеке от Десны, он вообще некрасив с своими старыми деревянными постройками; и смотрит таким бедным, смиренным и жалким, что нет духа даже и посмеяться над ним. Только сады в одной части города напоминают вам, что вы не в России. Надобно, впрочем, знать, что сторона за Десною носит на себе уже совсем другой характер: Десна -- граница малороссийского чернозема, и за нею начинается грунт б<ольшею> частью серый и песчаный. Вообще Малороссией можно еще назвать южные уезды Черниговской губернии: прилегающие к Орловской губернии подернуты оттенком великорусским, прочие чисто белорусские. Древняя Северия -- не Малороссия. В Северии жители почти все носят бороды; в северных уездах находятся знаменитые раскольнические слободы или посады, населенные выходцами из России: народ промышленный, бодрый и деятельный. В одном посаде Клинцах 22 суконные фабрики, знаменитейшие в России. Вообще эти посады очень богаты и являют резкое преимущество великорусского племени над малороссийским и белорусским, разумеется, в некоторых отношениях. Эти же самые слобожане не отличаются большою честностью в торговле. -- Приехав в Чернигов и остановившись в гостинице, я сейчас отправился к Карташевскому9, но оказалось, что он со всей своей родней в деревне; к Скалону10 -- и он куда-то уехал в деревню. На другой день я был, а потом и обедал у губернатора. Он говорит, что очень хорошо знаком с Никол<аем> и Аркад<ием> Тимофеевичами и Вас, милый отесинька, <знает> немного. Вы знаете Павла Ивановича Гессе11, следовательно, нечего Вам и говорить о нем. Жена его -- неглупая бойкая женщина лет 46 или 45, умеющая поставить гостя в свободное положение; вообще они люди приветливые и довольно радушные. Впрочем, много о них распространяться не стоит. На другой день явились и Скалой и Карташевский, приехавший с тестем своим12, вновь на службу из отпуска, которым пользовался в деревне. Скалона Константин знает. Добренький человек. Я у него обедал два раза. Он преисполнен уважения к Константину, а дети его знают наизусть стихи "Орел Византии"13; человек он очень православный и придерживается через Аркадия Россета московских мнений. -- Карташевский по наружности мало переменился, только постарел и присмирел. Служит он хорошо, честно (советником уголовной палаты), деликатен и почтителен к жениной родне, но очень скучает. Ему хочется более деятельной службы, да и несколько натянутое положение его с женой и дочерью в чужом доме, хотя и родственном, кажется, его тяготит. Это очень понятно, и я бы ни за что не согласился принять такое положение. Денег у него нет, у тестя также очень мало, из дому не получает он ни копейки, а тут живи в двух-трех комнатах день за днем, следя с тоскливым вниманием медленный ход ежедневности; борьбы нет (должность не представляет почти случаев для борьбы), жизни общественной никакой, только слухи о жизни, о шуме, о деятельности, о борьбе доходят иногда запоздалые и дразнят человека... Нет, признаюсь, такая жизнь хуже каторги! Разумеется, это я за него говорю, но мне кажется, что все это производит и на нбго свое действие, хотя бы он ясно и не отдавал себе в том отчета. Он хандрит. Служит он очень честно и пользуется хорошей репутацией, да вообще он стал очень хороший малый. Здоровье его поправилось, т.е. ноги выздоровели, но насморки и простуды продолжаются. Познакомился с его тестем. Очень простой, но хороший человек. За несколько дней передо мной был в Чернигове Томашевский14. Кроме этих господ, познакомился в Чернигове с некоторыми нужными мне чиновниками и, предполагая остаться здесь только несколько дней, спешу забрать все необходимые мне сведения. Если успею отделаться в четверг, то хочу проехать в Кролевец не прямо, а сделать крюку верст 300, т.е. съездить в Новозыбков, посад Клинцы, Сураж, Стародуб и Новгород-Северск, попасть в Кролевец. Интересно взглянуть на этот край промышленный, богатый и так резко отличающийся от прочих уездов Черниг<овской> губернии. В Кролевце ярмарка начинается 14 сент<ября> и продолжается) до 26-го; до 14-го я могу успеть только проскакать это пространство, но для меня важно и наглядное впечатление. -- Отвечаю на ваше письмо от 20-го. О холере в Москве еще не публикуется в газетах, а потому мы мало об ней знаем: слухи ходят разные. Дай Бог, чтоб она миновала наш уголок. Кажется, если сухость ее проводник, ей бы не следовало заглядывать в нашу лесистую и вечно сырую сторону15. Я очень рад, что Вам удалось так хорошо поговеть, милый отесинька, но как бы избавить Ваши глаза от раздражения. В Москве, говорят, теперь хороший очень гомеопат Маклаков, который удачно лечит гомеопатией и глазные болезни. Не посоветоваться ли с ним? -- Ваше письмо написано до взятия Аландских островов16. В "L'Indep Beige" помещена одна Любопытная подробность, которая не была перепечатана в русских газетах, да и "L'Ind Beige", которая под видом беспристрастия дышит ненавистью к России, запрятала это известие между многими другими и в такой угол, что его не скоро и отыщешь. Так как вы не получаете иностр<анных> газет, то вот вам оно: "Когда русские должны были сесть на корабли, то им пришлось, складывая наперед оружие, идти по двое между двумя тесными рядами англо-французов, стоявших под ружьем от крепости до берега. Русские казались очень печальными; когда крепость сдалась и англо-французы ее заняли, то в военнопленном гарнизоне было покушение к бунту (une tentative d'emeute); одного солдата (русского) даже поймали в то время, когда он пытался поджечь пороховой магазин и, разумеется, тотчас же расстреляли". Это уже действие наших солдат, а не начальников. Не в привычку русским войскам быть отводимым в плен в таком количестве зараз! -- От Трутовских я сам не имею писем, но за неделю до отъезда из Харькова получил от них посылку: карту мою дорожную, у них мною забытую, безо всякого однако же письма. Не понимаю, что это значит. Бедные! -- Здесь в Чернигове формируется новый 7-й корпус. Получено известие верное, что гвардия двинулась в поход снова, к Варшаве17. Экспедиции в Крым благодаря холере, вероятно, не будет. Прощайте, милые мои отесинька и милая маменька, дай Бог, чтоб вы были здоровы и все денежные затруднения уладились. Цалую ручки ваши, Константина и всех сестер обнимаю. -- Осень покуда вовсе не рекомендует себя в Малороссии. Вторая половина августа была холодная, были даже в конце августа два мороза, впрочем, не сделавшие вреда, ибо все уже дозрело прежде. Теперь хоть и гораздо теплее, но дует неугомонный страшный ветер. Впрочем, вчера было тише, и день был мягкий, теплый, чудный ясный день, а нынче опять серо, ветрено и моросит. Прощайте.
   

169

   

1854 г<ода> сент<ября> 15-га. Середа. Кролевец.

   Третьего дня, приехавши сюда, нашел я здесь на почте два письма от вас, милый отесинька и милая маменька, от 27-го августа и 3 сент<ября>. У Вас опять лихорадка, милый отесинька! Что же это значит? Впрочем, и не мудрено простудиться, когда в доме везде так холодно. Воображаю, какая стужа должна быть в Абрамцеве, когда и здесь приходится зябнуть. В настоящую минуту и у меня в комнате протапливают. Очень холодны ночи и холодно днем, когда небо покрыто тучами, но как скоро выглянет солнце, то становится тепло, потому что оно еще сильно греет. Во всяком случае малороссийская осень отрекомендовалась мне плохо. Надеюсь однако, что лихорадка Ваша теперь уже давно прошла: из Вашей приписки видно, что пароксизм последний был слабый. Как я рад, что холера у Троицы миновалась и ослабела в Москве. Должно ожидать однако, что она в Москве водворится на долгое жительство, как в Петербурге. О смерти Калайдовича1 я узнал из газет еще в Чернигове: она меня сильно поразила. Бедная мать! Я думаю, он ее поддерживал. Калайдовича я знал с 7-летнего возраста. -- Итак, Гриша с женой и дочерьми уже в России и теперь, верно, у вас в деревне, по крайней мере, он, без всякого сомнения, уже в Абрамцеве. Его рассказы должны быть очень интересны. Жду от вас известия, что намерен он с собой делать2. -- Отвечаю на ваши письма. Ботово, в котором живет Марья Алексеевна, может быть, очень знаменито, но не заманчиво для житья, когда вспомнишь климат и природу петербургских окрестностей: кочки, кочки, болота, сырость, туманы, в воздухе насморки и катары, земля полна мокрот и слизей. Мерзость! В Абрамцеве все-таки лучше, окрестность приятнее для глаз. Но предчувствую, что весною и летом буду сильно тосковать по Малороссии! Так легок здесь воздух, так здорово сух! Ни одного тумана не видал я во все время моего здесь пребывания, несмотря ни на близость воды, ни на низменность места. Перед отъездом из Чернигова просмотрел я "L'Indep Beige": там пишут, что государь решительно отказал принять предлагаемые условия, но в какой степени это телеграфическое известие справедливо, неизвестно. С тех пор ничего не знаю, что делается в политическом мире. Иностранных газет в Кролевце не получают, да и русские достать, очень трудно. Носится слух о высадке англо-французов в Крым3, но я уже перестал верить слухам, особенно рассказам самовидцев. Стенбока не сделали губернатором4, по крайней мере, об этом нет ничего в приказах. Я имел от него одно письмо из Саратова с полгода тому назад, и с тех пор ничего о нем не знаю. -- Я думаю, что придется нанять управляющего для наших деревень. Нет ни малейшего сомнения, что крестьяне при всякой возможности сработать меньше и поплоше на барина воспользуются ею и сработают мало и плохо. Шабаеву же как их же брату трудно с ними ладить5, не они его, он их боится, боится обычного русского мщения -- поджога. Я вовсе не виню крестьян: было бы даже очень глупо с их стороны работать усердно на барина без принуждения и при отсутствии всякого полюбовного договора. Да и наемные рабочие требуют тщательного за ними присмотра, но тут скорее можно требовать добросовестности, чем от крепостных. Мы и в службе норовим, как бы за большее жалованье да поменьше делать, в службе, имеющей вид деятельности общеполезной. Если по народному мнению не грешно обманывать и обирать казну, то тем менее грешно обдувать помещика. -- Пусть работы будут не так велики и тяжелы, но пусть будут выполнены хорошо, для чего и нужно управляющего, который без обиды для крестьян соблюдал бы вашу пользу в том умеренном виде, в котором вы ему назначите. Если же крестьянину вместо 3-х р<ублей> оброка вы назначите платить только полтора, то нет никакого сомнения, он придет просить вас через несколько времени сбавить еще рубль. И было бы очень глупо платить полтора рубля, когда можно заставить вас согласиться на полтинник, -- рассуждает русский человек. Я часто вижу, как издевается он над честностью малоросса, которая кажется ему просто глупостью, и как жестоко обдувает их. "Нельзя, батюшка, дело торговое!" Необычайно умен и великая скотина русский торговый человек! -- Вы пишете, что принялись работать для Кулиша6. Я не знаю, что Вы для него работаете, для какой цели (о Гоголе разве?). Вы мне не писали. -- В Чернигове видел я августовскую книжку "Современника". Там есть целая статья о Вас, милый отесинька, вообще о Ваших трудах и литературной деятельности, ждут издания Ваших "Воспоминаний"7. У Вас есть еще ненапечатанная статья о Державине8. Впрочем, я не слежу за журналами и почти ничего, кроме относящегося до моего поручения и до здешнего края, не читаю. -- Что касается до моего липотома, то я и не думаю его резать: он меня очень мало беспокоит. От медовой лепешки он не разошелся тогда, когда я прикладывал ее по совету Олиньки, а как будто смягчился, но он был тогда гораздо меньше.
   В прошедший четверг, отобедав у Скалона и простясь с Карташевским, я выехал из Чернигова на север по Новозыбковской дороге. Ночь была так темна, что, не доехав до г<орода> Городни, я должен был ночевать на станции и рано утром продолжал свой путь. Верстах в 100 от Чернигова видел я в первый раз раскольнический посад Чуровичи, потом, проехав еще 26 верст, другой Климов посад. Тут остановился я на постоялом дворе у одного раскольника и нанял лошадей до Тополи, имения кн<ягини> Голицыной, верст 25, так как я решился не ехать в Новозыбков, а прямой проселочной дорогой в Клинцы -- знаменитый раскольнический посад. В Тополи я ночевал на постоялом дворе и на обывательских лошадях рано утром приехал в Клинцы, где пробыл сутки. В воскресенье рано утром отправился я проселком же в г<ород> Стародуб, переменив лошадей в одной деревне (верст 40), из Стародуба же на почтовых в Новгород-Северск и оттуда в понед<ельник> рано утром в Кролевец; всего сделал верст более 350, около 400. Хотя езда на обывательских (которым, разумеется, я платил) и по скверной, большею частью песчаной дороге очень скучна, но я рад, что совершил это путешествие. Решительно граница Малороссии река Десна, он полагает резкое отличие и в почВе, и в одежде, и в языке, и в оыту. За Десною почва большею частью песчаная и глинистая. Чем далее на север от Чернигова, тем угрюмее становится природа, а уже в Суражском уезде (где посад Клинцы), в Мглинском и Стародубском ель и сосна растут такими густыми лесами и борами, что дерево там нипочем. Почва неплодородная, глина, песок, кочки, болота -- все веяло мне родною Россиею. Афанасий даже местами вскрикивал от удивления, уверяя, что точь в точь такие места под Троицей. Признаюсь, как потянулся по дороге ельничек да частый мелкий березничек, да зачастили кочки, да дохнуло сыростью болот, да поднялся под вечер густой, густой туман, прохвативший насквозь мою одежду, да пошло трясти меня по глинистым колеям, сердце сжалось тоскою по Малороссии, и тут-то я вполне оценил всю благодать ее природы и климата. Крестьяне в этой суровой стороне очень бедны и похожи на белорусцев, носят такие же шапки, бороды и рубашки большею частью сверх шаровар. Язык их ближе к русскому, чем малороссийский, хотя попадаются цельные чистые полонизмы. В Стародубском уезде заметил я произношение "иость" вместо "есть". Слышал я также, как в шутку крестьяне называют друг друга литовцами, Литвою. Женщины ходят так же, как в Малороссии, только цвет их исподниц и плахт большею частию тёмнокрасный и есть какая-то разница в очипках9. А в Стародубе просто носят нитяные высокие колпаки, которые обматывают очень искусно и красиво платком. Вообще же народ хуже сложен и меньше ростом, чем в Малороссии. Зато как в этой бедной стороне резко отличается великороссийское раскольничье народонаселение, бодрое, богатое, промышленное: все народ рослый и крупный, но несколько угрюмый и суровый на вид. Всякий мужчина смотрит Николай-чудотворцем суздальского иконного письма или "Христом-ярое око", известной иконой московского Успенского собора! С последним неприятно было бы встретиться ночью в лесу. Но зато нигде дороднее, сытнее, откормленнее женщин я не видал, все белые и дебелые, настоящий тип русской красоты, и в самом деле они были бы очень красивы, если б не были так тучны. Ходят они по-русски, в московских сарафанах, называемых здесь азиатками и подвязываемых еще выше, почти под мышками, отчего кажутся еще толще, потому что талии уже вовсе не видно; сверх этого надевают еще фартук, называемый завескою, да иногда безрукавку, шубейку со сборками, уже кончающимися у талии и начинающимися от спинки у самых лопаток. Все это довольно безобразно, но когда богато, так нарядно. Иные азиатки бывают из цельного бархата. Говорят они все чистейшим московским наречием, вставляя только иногда "нехай" вместо "пусть" и другие местные выражения. Несмотря на раскол, женщины, по слухам, не отличаются скромностью поведения, что, впрочем, почти всегда бывает в промышленном быту. -- Известно, что раскол здесь поповщинского толка10, что раскольники эти -- выходцы из России и поселились здесь около 200 лет, что раскол славился здесь своей строгостью и чистотою, множеством беглых попов и авторитетом своим для прочих раскольников этого же толка. Теперь беглых попов иметь запрещено и заведены единоверческие церкви11, в которые, впрочем, очень, очень немногие ходят. В этом раскольническом углу каждый год ловят по одному или по два попа, ставленных раскольническим епископом за границей. Впрочем, раскол с усилением промышленной, торговой и фабричной деятельности уже очень ослабел в отношении религиозном и хранится во всей злой строгости только в посадах Лужках, Воронках, Еленках, где я, к сожалению, не был и где, говорят, всегда скрывается тайный поп. Живут раскольники очень опрятно. Считая себя здесь в чужой стороне, они, показалось мне, не очень строги к другим жителям, напр<имер>, раскольник, отправляющийся по делам торговли за границу, якшается с немцем, не вменяя себе это в грех и менее его чуждаясь, чем русского еретика. Так и здесь, они содержат постоялые дворы, в которые пускают всех, дозволяя даже курить в особых комнатах. В Клинцах на постоялом дворе (впрочем, панам отводят чистые хозяйские комнаты) я, увидя на стенах рядом с черными, как уголь, иконами модные картины, изображения сцен из "Жизни игрока" и т.п., закурил было свою папироску, но хозяин на вопрос мой объяснил, что лучше курить в другой комнате. -- Все раскольничьи слободы обстроены очень хорошо, смотрят довольством; внешний вид их такой же, как богатых сел и посадов в России. Везде базарные площади, на улицах жизнь и движение. Они дают пропитание всем окрестным жителям, которые находят у них всегда работу, но и те и другие терпеть не могут друг друга. Не знаю, сколько именно слобод, но знаю, что раскольников, мужчин и женщин, Слишком 50 тысяч. Кроме фабрикантов, заводчиков и некоторых других промышленников особого рода, большая часть занимается торговлею пенькой и щетиной, имея дело с Ригой и заграничными покупателями. Клинцы по множеству красивых каменных домов смотрят большим городком. В этом посаде 17 или 18 фабрик суконных и чулочных да несколько кожевенных и других заводов. Из фабрик 7 действуют паровыми машинами, выписанными из Англии и Германии. Несмотря на дождик и грязь, я осмотрел в подробности фабрики Кубарева и Степунина. Дружное действие всех частей заведения, приводимых в движение одною машиною, производит приятное впечатление; невольно преклоняешься перед силою ума человеческого. Тут машина сушит и овевает вымытую шерсть, тут треплет ее, чистит, выбрасывает все постороннее, там делает из нее вату, там вату превращает в толстые пряди, там посредством 250 веретен (эта часть машины очень красива и при ней всего один работник) прядет нитки, там ткет по основе, стрижет сукно, ворсирует его шишками, выписываемыми из Франции (шишки -- растение вроде репейника), моет, декатирует12 и проч. На каждой из этих фабрик работает более 600 работников, мужчин и женщин, мальчиков и девочек: работа очень легка и требует только внимания. Рабочие большею частью посадские и выписные из России; окольные же жители употребляются для самых грубых работ. Но пора закончить; в следующем письме я доскажу вам свое путешествие: оно очень интересно. -- Поздравляю Вас, мой милый отесинька, со днем Вашего рожденья13. Дай Вам Бог долго, долго его праздновать. Поздравляю и Вас, милая маменька, и вас, милые братья и сестры. Будьте здоровы. Прощайте покуда, милый отесинька и милая маменька, цалую ваши ручки, братьев и сестер обнимаю.
   

170

<1854 года 21 сентября> Кролевец. Вторник1.

   Сейчас пришла почта и не привезла мне ничего от вас, милый отесинька и милая маменька. Последнее ваше письмо от 3 сентября: могло бы быть письмо! Не понимаю, что это значит. Авось-либо в пятницу 24 сент<ября> получу письмецо и узнаю и о здоровье вашем и о том, приехали ли наши путешественники к вам в Абрамцево2. -- В субботу день Ваших именин, милый отесинька; поздавляю Вас и Вас, милая маменька, и сестер и братьев. Верно, у вас будут гости. -- Полагаю, что вас сильно занимает теперь высадка англо-французов в Крым3. Официальных известий об ней, кажется, нигде не напечатано. Достоверно до сих пор следующее: они высадились в числе 60 или 70 т<ысяч> в Евпаторию и двинулись к Севастополю, от которого, по последним известиям, всего в 15 верстах или несколько более; Меншиков двинул им войска навстречу4, да кроме того Хомутов (наказный атаман Войска Донского) с 4 казацкими полками и с несколькими полками пехоты быстро двинулся на помощь к Севастополю5, совершив будто бы от Керчи до Севастополя переход 200 верст в 30 часов: Меншиков надеется отбиться. По письмам некоторых приказчиков к их хозяевам, татары крымские вооружились и держат руку наших неприятелей, дороги стали опасны, и сообщение с Крымом затруднилось. Все эти известия доставлены частию из Кишинева, частию из Одессы, куда прибыл пароход из Севастополя, дерзко пробравшийся ночью между неприятельскими кораблями. Пароход был принят в Одессе с таким восторгом (так давно не видали там русского флага), что все матросы были осыпаны деньгами. -- Все это немножко спутано и темно: верно то, что высадка произведена в значительном числе войск, угрожает Севастополю и что между нашими войсками и неприятельскими должно было произойти сражение6, последствия которого неизвестны. -- Между тем торговля продолжает идти здесь своим порядком: Крым так далеко! Впрочем, заметно всеобщее неудовольствие на пренебрежение, оказываемое правительством народному чувству, именно на то, что правительство держит всё и всех в неизвестности, что не приняты меры для получения скорейших сведений и проч. Вообще восторги, возбужденные войною вначале, простыли, участие ослабело и сменяется каким-то равнодушием, каким-то апатическим упованием на милость Божью. -- Все это меня очень смущает и расстроивает в моих занятиях. Я бы давно уехал в Харьков, потому что здесь нет уже мне почти никакого дела, но еще не готова одна полицейская ведомость, и я в ожидании ее хочу воспользоваться этими двумя днями, чтоб съездить в Рыльск (95 верст отсюда), где должно мне видеть некоторых купцов и вытянуть из них сведения. Они обещали мне доставить их, обещали сами приехать на ярмарку, но надули: между тем рыльская торговля сенокосными заграничными косами, медом, пенькой, салом огромна и имеет важное значение для украинских ярмарок. Как рад я буду, когда совсем разделаюсь с своим трудом. Не разъезды и не пребывание в Малороссии мне в тягость, а самые занятия и неуверенность в успешном исполнении своей задачи! Надо бы предаться делу всей душой, а тут высадка в Крым и еще хуже -- неизвестность. Нельзя жить без газет в настоящее время, а в Кролевце и газет достать почти невозможно!
   Я хотел досказать вам свое путешествие по северным уездам Черниговской губернии, хотя, право, оно теряет теперь всякий интерес при таких важных известиях. -- Итак, я приехал в Клинцы, посад, где за 25 лет не было ни одной фабрики, а теперь 18. За 25 лет Россия доставляла в Китай сукна силезские и сама одевалась сукном иностранным и польским; теперь же сукон иностранных нет почти вовсе; тонкие сукна -- польские, а прочие все русские. Машины на фабриках все английские и немецкие. Но признаюсь, осмотр фабрик произвел на меня не очень приятное впечатление, именно этот дух переимчивости, которым все восхищаются, подействовал на меня невыгодно. Машины иностранные заведены и устроены иностранцами, которых потом сменили русские сметливые мастера. Но вы постоянно чувствуете, что последние бродят ощупью, невежи и находятся в рабском отношении к учителям, над которыми, однако ж, смеются. Вам показывают фабрику, которой все части устройства называются иностранными названиями, разумеется, изуродованными. Везде виден плод науки и глубоких соображений, которым сметливо воспользовались переимчивые невежды. Доморощенный механик -- бородач-раскольник, показывая мне машины, сознавался, что, по слухам, придуманы новые, лучшего и простейшего устройства, но что нет нигде образца, где бы подсмотреть можно было бы хоть потихоньку. Хорошо бы, продолжал он, как-нибудь заменить это тем-то, да подождем, пока англичане придумают: они, дураки, пусть придумают, а мы переймем! Слова эти сопровождались громким хохотом всех сопровождавших меня раскольников. Между тем в сущности выходит, что англичане их кормильцы и что весь наш промышленный и работящий народ живет чужим умом. На наших фабриках и заводах, выработывающих товаров на 200 мильонов серебром по самым неполным сведениям, прокармливающих мильоны народа, извлекающих пользу из природных наших богатств, которыми мы и воспользоваться не умели, на всех действуют машины не русского изобретения. -- Работы на фабриках очень легки. -- Клинцы славятся еще своими шерстяными чулочными фабриками. Чулочное дело ввел здесь один немец из Саксонии, которого, как скоро переняли у него искусство, прогнали, и он живет в бедности тут же в Черниговской губернии у одного помещика, его приютившего, тогда как Клинцы выработывают теперь до 30 т<ысяч> дюжин чулок слишком на 300 т<ысяч> р<ублей> сер<ебром>. -- В 8 верстах от Клинцов есть колония Новые Мезиричи. В Пруссии есть местечко Мезиричи, снабжавшее через посредство русских купцов Китай мезиричскими сукнами. Один купец Исаев, бывший в молодости старообрядцем, но оставивший старообрядчество, торговавший прежде этими сукнами, лет 25 тому назад купил землю, устроил на ней фабрику, выстроил дома, выписал немцев-ткачей и поселил их на своей земле, назвав ее колонией Новые Мезиричи. Немцы теперь уже и не нужны, ибо наши выучились уже ткать, но продолжают жить по контракту. Исаев, несколько раз бывший за границей, почти там воспитал всю свою семью, человек очень замечательный, умный, образованный, выстроил немцам кирку и даже устроил школу. Фабрика его идет прекрасно, и дети ревностно занимаются ею. Кроме немцев, у него до 800 человек русских рабочих. Я нарочно ездил к нему, несмотря на грязь и дождь, но, к сожалению, попал в субботу вечером, когда работы уже прекращались, потому я и не остался долго. Как люди образованные Исаевы очень тоскуют и от скуки в этой глуши, и от невежества, их окружающего, и от всего безобразия внутреннего, мозолящего очи каждому образованному русскому. Переночевав на обратном пути в Клинцах же у какого-то старого плута-раскольника с мягкими словами и тихими стопами, я на обывательских отправился далее в Стародуб. На дороге один пьяный торговый русский однодворец осудил мою нетычанку7, сказав, что это экипаж польский, что так ездят поляки и гайдамаки, а "на свете Москва, Россия!.." Переменив лошадей в деревне, где крестьяне, называясь казаками, ходят, как русские мужики, попал я, наконец, в Стародуб. Там на постоялом дворе у одной старухи-казачки видел я портреты во весь рост, писанные в 1743 г<оду> с ее предков: одного значкового товарища и его жены, бывшей, по словам старухи, в услужении у царицы Елизаветы Петр<овны> во время ее путешествия по Малой России. Оба в польских костюмах. Старуха же эта уверяла меня, что у них в городе поймали двух шпионов, срисовывавших город, что государю являлся Сергий, о чем ей рассказали московские купцы, и проч. и проч. Стародуб не похож нисколько на малороссийские города: везде деревянная постройка, довольно, некрасивая, но есть древние и прекрасной архитектуры церкви. Пообедав в каком-то скверном трактире, содержимом, разумеется, ярославцем из-под Рыбинска, я взял почтовых и поехал далее. В Новгород-Северске я был уже ночью, но мог однако же разглядеть всю красоту его положения на необычайно крутом правом берегу Десны. Видны следы древнего вала. Да, он мог быть хорошо укрепленным городом в старину. Невдалеке от него переправился я через Десну, и тут уже повеяло снова Малороссией. Проезжая через местечко Вормеж, упоминаемое в романе Кулиша ("Чернышенко")8, очень красивое, богатое и торговое, и, наконец, прибыл благополучно в Кролевец, городок довольно дрянной, но с физиономией малороссийской, т.е. весь белый: хотя дома все деревянные (по дешевизне леса), но все они выбелены. Я остановился в комнатах очень простых, с деревянными лавками у ямщика Жука за 15 р<ублей> сер<ебром>. -- Лавок нет постоянных, а на время ярмарки быстро устроивается рогожный гостиный двор на площади. Ярмарка очень значительная, но больше еврейская. Теперь понаехали и помещики для годовых закупок, но ничего особенного, замечательного, редкого я не мог найти, даже плахт малороссийских, которых хотел накупить там, чтоб показать вам. На ярмарку приехал и Гессе с женой и детьми. Я бываю у них и обедал раз, но как-то не можем сойтись с m-me Гессе. Здесь явились две странствующие труппы актеров: одна Домбровского, другая Пирожкова. Домбровский выстроил в три дня балаган, дав ему вид, похожий на театр, очень порядочный: труппа у него недурна. Его появление совершенно убило г<осподина> Пирожкова, поместившегося в старом сарае, но он не хочет отстать, и музыка каждый вечер гремит в обоих балаганах. Я был у Домбровского, -- театр полнехонек. -- Немало удивился я, увидав в числе зрителей одного священника. Этого в России не увидишь! Впрочем, кажется, прямого запрещения ходить в театр не существует, и если совесть ему не претит, так он ходить может, но все же как-то странно видеть рясу в театре. -- Здесь много нищих. Очень жалею, что я не музыкант, а то бы непременно положил на музыку их пение, совершенно отличное от пения наших нищих и довольно приятное. -- Простого народа на ярмарке очень много, и ярмарка очень оживлена. Евреи снуют взад и вперед, размахивая руками и шибко, быстро разговаривая; малороссиянки-торговки шумно тараторят, приговаривая на всяком шагу своим покупателям и покупщицам: "сердце", "серденько"! там накладывают на свои огромные телеги -- по 75 пуду в телегу величавые троичники -- извозчики Орловской губернии, красивый, бодрый, здоровый народ. Третьего дня видел я, как к одному владимирцу, продающему под навесом разный товар, подошел торговать гармонию один хохол, также торгующий в своем местечке. Он нашел, что владимирец запрашивает дорого, и сказал, что у него в лавке есть гармонии гораздо дешевле. Это взбесило владимирца: "Ну, а какой фабрики, какой, говори", -- спросил он его. Тот не нашелся, что отвечать, между тем владимирец пошел озадачивать его исчислением фабрик, достоинств и недостатков каждой и, разумеется, наполовину врал. -- "Ну, скажи, -- продолжал владимирец, -- есть у тебя вот такая штучка при твоей гармонии?" -- "Кажется, есть", -- отвечал добросовестный и сомневающийся хохол. -- "Кажется, кажется! сотвори молитву, не будет казаться! Купец!" Разумеется, бывшие тут захохотали, и хохол удалился, сконфуженный, обиженный и озлобленный донельзя! Собираюсь ехать в Рыльск. Прощайте, милые отесинька и маменька. Следующее письмо надеюсь писать вам уже из Харькова. Послезавтра возвращусь из Рыльска. В пятницу вечером выеду в Харьков, куда в воскресенье и надеюсь приехать, если не будет задержки в лошадях. Прощайте, будьте здоровы, цалую ваши ручки, братьев и сестер и Софью, если она у вас, обнимаю9.
   

171

   

29 сент<ября> 1854 г<ода>. Середа. Харьков.

   26-го вечером приехал я в Харьков, милый отесинька и милая маменька. На почте нашел два письма ваших от 10-го и 17 сентября; нынче ожидаю еще письма от вас. Воображаю, в каком вы все напряженном ожидании по случаю Крымской экспедиции. Я так рад, что добрался до Харькова, где могу и газеты читать и более верные сведения получать. Еще не приступал к своей работе, да, признаюсь, не могу и приступить: все Крым в голове! Вчера уехали отсюда в Рязань три француза пленных; они захвачены были нашими казаками не в битве: один из них полковник спагов (алжирские солдаты), кажется, Dampierre; другой -- какой-то граф, инженер, весьма важный человек, а третий кто -- не знаю. -- Они рассказывали, что после того как Меншиков занял неприступную позицию на реке Каче, им ничего другого не оставалось, как обойти эту позицию, что они и сделали, и, обойдя Севастополь, стали в 15 верстах от него близ Балаклавы: тут уже никакие естественные преграды их не могут остановить: они удивляются, что Меншиков дал им совершить этот обход в виду русской армии1, не тревожа и не беспокоя их. -- Но я разумею это действие Меншикова как западню: в Балаклаве они лишены прямого деятельного содействия их флота: Лидере и Хомутов, верно, уже подошли2. С часу на час ожидаем известий о кровопролитной битве. Кажется, все выгоды на нашей стороне: к тому же Лидере, Меншиков и Хомутов внушают общее доверие несравненно более, чем Горчаков и Паскевич. В самом деле это отчаянное предприятие! По дороге, как я ехал, ямщики рассказывали, что уже неприятельские войска все совсем истреблены. Никто и здесь не унывает, но все задеты заживо. Вместе со всеми этими известиями печатается теперь проект железной дороги от Москвы до Одессы3: русский человек задним умом крепок! (Между прочим, эта железная дорога должна совершенно изменить физиономию края и уничтожить все харьковские ярмарки, которые я теперь описываю!) Сюда ожидают великих князей Михаила и Николая4; говорят даже, будто государь приедет сюда в Харьков: не знаю, верны ли эти слухи, но город чистится и белится. -- В иностранных газетах я читал, что французское правительство ассигновало генералу Бодиско с семейством 12 франков в день5. Здесь в Харькове содержание этих трех пленных французов стоило 60 франков в сутки. Эти пленные несколько подсмеиваются над англичанами, рассказывая, что когда при первой схватке на реке Альме6 английская кавалерия послана была в обход нашим войскам, она увязла вся в солончаках... -- Буду отвечать на ваши письма. С половины сентября погода переменилась и большею частью стоит ясная и безоблачная. Когда нет ветра, так очень, очень тепло и тихо. 22-го была гроза. Вообще погода днем очень приятная, по ночам же морозы. Впрочем, третьего дня дул такой северный ветер, что нельзя было иначе ходить, как в шубе. -- Скучненько будет зимовать Грише в Языкове7 -- не у себя дома, без дела. Впрочем, он займется Надежиным и Вишенками. Вы пишете: война с Австрией! Нет, вот что значит поступить решительно!.. Отказ государя поставил ее в затруднительное положение и заставил запеть на иной тон: она решила не считать этого причиной к войне. А, может быть, это проволочка времени, выжидание, подготовление сил. Из иностранных газет видно, что Австрия посылала официально поздравить Людовика Наполеона со взятием Бомарзунда, что Буоль8 (австрийский министр иностр(анных) дел) первый поспешил сообщить поздно вечером французскому и английскому посланникам "радостную весть" о высадке в Крым. Иностранные газеты не скрывают, впрочем, что австрийцы встречены были в Молдавии и Валахии с ненавистью. -- Как мне будет интересно прочесть Вашу статью о Гоголе, милый отесинька, и все вычеркнутые Вами страницы9. Вы их не бросайте. Многое, что не должно быть отдаваемо на общий толк и суд, может оставаться в рукописи, для немногих. -- Я очень, очень рад, что Константин согласился участвовать в "Москвитянине"10. Возможность печатания оживит его труды. Пусть сначала пустит в ход какую-нибудь филологическую статейку. Статью Погодина о Соловецком монастыре я прочел в "Инвалиде": я сам уважаю его поступок11. Впрочем, Погодина за многое можно уважать, и когда умрет этот человек и представится нам вся жизнь его как одно целое, тогда многие, даже враги отдадут ему справедливость, а прыщи и бугры, которыми усеяно лицо каждого человека (даже красавицы, если рассматривать в микроскоп) исчезнут, не обратят на себя внимания, когда выдастся вперед общий облик человека. Этот-то общий облик не всегда уважается людьми при жизни человека, впрочем, он и не ясно видим тогда; но вообще люди охотнее путешествуют по прыщам и буграм человека, чем всматриваются в общий тип его физиономии. В Погодине много и много такого хорошего, ради которого можно простить ему многое дурное. -- Сейчас получил с почты письмо от Унковского12: у него один брат стоит в Крыму13, другой -- в Варшаве14, третий -- в устье Амура, командует "Палладой"15. Последний пишет, что пришел к устью Амура и соединился там с Муравьевым (сибирским генерал-губернатором)16, который встретил "Палладу" на двух пароходах с 80 вооруженными лодками, войском и артиллерией. "Таким образом, -- прибавляет Унковский, -- положено основание одной из самых богатейших колоний на земном шаре". Это, верно, он пишет про учреждение колонии нашей на Сахалине. Славно! это меня радует. Оболенские живут прекрасно17 и совершенно счастливы. Слава Богу! От вас писем нет. Верно, приезд Гриши помешал вам написать в срок, но в субботу, наверное, получу от вас письмо. Ну, развязались вы, наконец, с Вырубовой!18 Слава Богу! Пора! Или еще не конец? Уплатили ли ей, т.е. вычли ли ей, чтб следовало, 800 р<ублей> оброку и другие издержки из имения? -- Написавши вам последнее письмо из Кролевца, я отправился в Рыльск: всего 100 верст. Дорога идет сначала до Глухова, а потом сворачивает в сторону. В Рыльске я пробыл несколько часов, виделся с нужными мне людьми -- купцами, получил необходимые сведения и возвратился в Кролевец. Рыльск славный, богатый, хорошо обстроенный город -- совершенно великороссийский (получает 15 экземпляров газет). Вообще Курская губерния считает себя коренной великою Русью; но в крестьянах заметен несколько оттенок хохлацкий -- впрочем, в пограничных только уездах: тут какое-то смешение в языке, выговоре, костюме. -- В пятницу вечером выехал я из Кролевца на вольных лошадях: я решился ехать другим путем, потому что дорога через Ромен мне надоела, да и непочтовым трактом 70 верст ближе. Из Кролевца приехал я в Путивль (45 верст), где и ночевал. Большой город, очень большой, каменный, хорошо обстроенный и торговый. Из Путивля также на вольных доехал я до Белополья (40 верст), заштатного города Харьковской губернии Сумского уезда. В Белополье взял уже почтовых: тут всего 46 верст до Сум, откуда идет уже большая почтовая дорога в Харьков. Ночью приехал в Ахтырку, где ночевал, и утром 26-го простоял заутреню в Ахтырском соборе. Может быть, и наши в этот день были в Ахтырке19. Собор великолепно украшен, очень богат. Иконостас сверху донизу в золоченых ризах. Пред иконой висит громадное паникадило и целый ряд зажженных лампад. Икона же совершенно такая, как наша. Особенностей никаких я не заметил в службе: спрашивал устава службы и каких-нибудь описаний -- нет; купил только образочки, в том числе один для Кузьмы Иваныча. Народу в церкви у утреней было очень много и по случаю праздника все разряженного. Ахтырский уезд наиболее малороссийский в Харьковской губернии. В это же утро был и базар: дивчата с цветами на голове, с монистами на шее, в белых суконных свитках и красных чоботах так и толпились на площади. -- Цветы здесь везде. Во время молебна за утреней подле хлеба, вина, елея и пр. стояли с обеих сторон две небольшие вазы с букетами цветов! -- Ехать было очень приятно: дороги чудные, ровные и время теплое -- только в полдень погода переменилась, и я уже думал, что наступает осеннее ненастье, однако на другой день небо снова очистилось и теперь сияет безоблачное. -- Да, я забыл отвечать вам насчет предложения Погодина. Мне участвовать в "Москвитянине" покуда нечем: все неудобно для печати20. Пожалуй, пусть печатает мои "Судебные сцены", да ведь не пропустят21. Отрывков из "Бродяги" печатать отдельно не стоит; стихов печатать не хочу, да и ни одной пиесы нельзя напечатать! -- Почта пришла, не могу вытерпеть, спешу читать газеты. Прощайте покуда, мои милые отесинька и маменька, цалую ваши ручки, обнимаю братьев и сестер. Поздравляю Машеньку со днем ее рожденья22 и всех также поздравляю. Будьте здоровы. Теперь уж конец моим разъездам! Отсюда прямо в Москву. Пора!
   

172

   

4 окт<ября>--5--6/1854 г<од>. Харьков.

   Получил я в субботу письмо ваше от 20 сент<ября>, милый отесинька и милая маменька. Итак, у вас Гриша со своей семьей или, лучше сказать, был Гриша, а теперь они, верно, доехали до Языкова. Вы не пишете ни слова о здоровье Софьи, ни о Машеньке1: что она, как выглядит2, по петербургскому выражению? Впрочем, я понимаю, что с приездом Гриши вам писать было решительно некогда, и потому с будущей почтой стану ожидать более подробных известий. Разумеется, как здесь, так и у вас в настоящее время один интерес: судьба Севастополя, флота, да и всего Крыма. Вот уже слишком месяц, как гостят на нашей земле англичане и французы. Вчера проехал через Харьков в П<етер>бург сын кн<язя> Меншикова; на вопрос станционного смотрителя, что сказать генерал-губернатору, он отвечал, что дела наши идут хорошо. Только если б была победа, он выразился бы определеннее. Из донесений Меншикова, впрочем, мало что можно извлечь утешительного. Эти печатные краткие известия так неловко составлены, что лучше было бы во сто крат помещать подлинные реляции. Я думал прежде, что он с умыслом по стратегическим соображениям пропустил мимо себя французскую армию, когда она обошла Севастополь, чтоб соединиться с новыми десантными войсками в Балаклаве: выходит, что по оплошности!3 Обидно читать иностранные газеты: с каким восторгом описывают они высадку, изображают ее в картинках, с какою гордостью понятною и на этот раз законною (это не бомбардирование Одессы!)4 рассказывают они все подробности этого дела. Здешние французы также с иронической улыбкою спрашивают всякий раз: какие новости? верно, французов выгнали? и т.п.. Им можно было бы отвечать: rira bien qui rira le dernier {Хорошо смеется тот, кто смеется последним (фр.).}, но не смеешь и это сказать: так мало имеешь надежды на ум и способности наших военачальников! -- Если Севастополь будет взят, то англичане сделают из него второй Гибралтар, укрепят его с сухого пути получше нашего и уже не отдадут; взятие Севастополя значит уничтожение русского флота и всякого господства нашего на Черном море. Не могу понять, почему не было принято сильнейших мер к обороне Крыма, когда с самой весны уже можно было опасаться высадки. Впрочем, были приняты меры к спасению -- не Крыма, а канцелярских бумаг и делопроизводств. За две недели до высадки проехал через Харьков один мой товарищ, посланный графом В<иктором> Н<икитичем> Паниным для перевозки дел и бумаг присутственных мест Крыма в Херсонскую губернию. Если союзники и возьмут Севастополь, то все же дорого он будет им стоить! Даже по иностранным газетам -- битва при Альме, которую они называют победой, -- стоила им 7800 человек! -- Русские извозчики, на днях прибывшие сюда из Крыма, куда они отвозили товар по прежним купеческим приказам, рассказывают, что неприятель задержал их и заставил возить трупы, что они и делали 4 дня сряду; потом им дали по 6 р<ублей> сер<ебром> на хозяина и отпустили. -- Носится, впрочем, слух, что они навезли много фальшивой монеты. Народ здесь, однако, нисколько не унывает и убежден, что французов и англичан поколотят всех насмерть, а если послушать купцов, так наши дела в отличном положении и французов уже морят голодом. -- Я с своей стороны вовсе не разделяю этой отчасти гордой, отчасти наивной и невежественной уверенности в успехе. Я помню, как прежде говорили и хвастались: только бы высадились, шапками закидаем, на сухом пути одного русского солдата на десятерых врагов станет... А теперь оказывается, что для победы нам необходимо иметь чуть ли не вдвое более войска против неприятельского. Вторник.
   Добрые вести! Вчера обедал у губернатора один офицер, участвовавший во всех делах под Севастополем и только что оттуда приехавший. Дела поправились -- и весь Крым наш, за исключением небольшого пространства между Балаклавой и Севастополем, занимаемого неприятелем, пространства, из которого ему никуда двинуться нельзя: он окружен со всех сторон и провиант должен получать только с моря: лошади, за неимением сена, дохнут, и кавалерия их почти не может действовать, а фуражиры попадаются в плен казакам. Когда высадился неприятель, у него было тыс<яч> 70, а у нас не было и 35 т<ысяч>; сверх того у нас артиллерия полевая, у них тяжелая. После битвы при Альме, где у нас выбыло из строя 6000 чел<овек>, если б французы и англичане продолжали преследование, не давая нам опомниться, они, может быть, ворвались на наших плечах в Севастополь, но кавалерия их не могла пуститься в погоню, потому что понесла сильный урон от наших ядер и пуль: лошади, совершившие морской переезд, так были слабы, что даже ретироваться быстро не могли. Когда же, отойдя за р<еку> Качу, мы заняли хорошую позицию и прикрывали Севастополь, и французы двинулись против нас, то Меншиков велел направить войска к Бахчисараю: таким образом, Севастополь был совершенно открыт. Наша армия сильно негодовала на Меншикова, однако же потом увидали, что это был очень хитрый, хотя рискованный план5. Французы, не видя препятствий, пришли в восторг и подошли к северной бухте и форту Константину, но, увидя грозное вооружение этого форта, атаковать не решились и предпочли, обойдя Севастополь, подойти к южной его стороне, которая, как известно им было от татар и лазутчиков, укреплена была всего 12 пушками. Тут они остановились в полуверсте от укрепления, расположились лагерем и стали пировать, отбив перед этим 80 бочек вина у нашей армии, задали бал. В это время по распоряжению Меншикова подвезли к 12 пушкам 300 бомбических орудий с кораблей наших и как хватили по французам, так множество положили на месте, а прочие бросились бежать и стали верстах в 5 от Севастополя. -- Теперь наше войско стоит вне Севастополя у них во фланге, так что если они вздумают атаковать Севастополь, то наши сейчас ударят во фланг. Гарнизон же Севастополя составляют морские солдаты и матросы: южную часть защищает Нахимов, северную -- Корнилов6. Сзади же неприятеля, около Феодосии, стоит Хомутов. Когда подойдет корпус Лидерса, что будет не раньше 15 октября, тогда Меншиков сделает общее наступление. Между тем неприятель устроил понтонные мосты от лагеря к кораблям: он, вероятно, поджидает свою осадную артиллерию. Если б он занял предварительно Перекоп, так запер бы вход нашим войскам в полуостров и совершенно овладел бы Крымом, за исключением Севастополя, но их соблазнила надежда взять без труда самый Севастополь, с падением которого, думали они, падет и Крым. Все наши войска вели себя отлично, за исключением Саксен-Веймарского гусарского полка, который опозорился, отказавшись идти против батареи. Впрочем, говорят, этот полк уже в Венгерскую кампанию приобрел дурную славу. Татар множество перевешали, и они успокоились. Один отряд татар, гнавший стадо в неприятельский лагерь, вооруженный косами, вступил было в бой с нашим отрядом, но, разумеется, был уничтожен. Я пишу вам все эти подробности, забывая, что, может быть, они все уже вам известны: впрочем, кто же сообщает вам их из Москвы? -- Но слава Богу, я повеселел от этих известий. Эта неделя почти совсем пропала у меня даром: никак не мог втянуться в свою работу. С нынешнего дня примусь за дела с утроенными усилиями. -- Сейчас принесли мне ваше письмо от 27-го и письмо Гриши из Москвы7, а вчера сказали на почте, что нет писем. Благодарю всех за поздравление8, Вас в особенности, милый мой отесинька, благодарю за Ваши добрые строки. Вы пишете между прочим: "Поздравляю, хотя и знаю, что ты не любишь этого дня, что меня всегда очень огорчает". Не думайте этого, милый отесинька, и не огорчайтесь; напротив, принимаю Ваше поздравление всею душой. Не любить дня своего рождения, следовательно, и жизни самой -- и грех и глупость. -- Я действительно прежде высказывал не раз чувство неприязненное ко дню своего рождения, даже не соображая, как это должно быть грустно слышать виновникам жизни, которую проклинают! Надо сознаться, что все это происходит большею частью от неудовлетворенной гордости и раздраженного самолюбия, от чрезмерных требований, от недостатка простоты и смирения и вообще мудрости. Нет, милый отесинька, я благодарю Бога за дар жизни и хочу жить, т.е. делать дело жизни, но без гордых задач, без заносчивых требований, не карабкаясь в герои, не взлезая на пьедесталы, не предъявляя честолюбивых притязаний ни на венец мученичества, ни на значение жертвы, ни на какое щегольское нравственное положение. Таким образом, и дела сделаешь больше, да и жить будет легче. Человек страшный щеголь и готов сделать себе пьедестал из своей внутренней дисгармонии и тревоги, из своего разлада с жизнью и с собой, из своего благородного негодования (большею частью небескорыстного), из своих великолепных порывов. Ото всего этого несет ужасною гордостью! Дай Бог побольше простоты, простоты и простоты, мудрости, мудрости и мудрости, разумеется, мудрости душевной, не той, которая почерпается из Канта или Фихте9; дай Бог не раздражаться, несмотря на все раздражающее. Не следует однако ж ни в каком случае грубо сталкивать человека с пьедестала: он или расшибется и уже не встанет, или же полезет опять на какой-нибудь пьедестал: надо, чтоб человек или сам сошел, или чтоб чья-нибудь дружеская рука кротко и безобидно свела его с пьедестала. Не следует также поступать с человеком, как поступают аллопаты с телом человеческим, которое они рассматривают как ящик и в котором почти механическим способом выпирают одно, вкладывают другое и т.д. Лучше правило гомеопатов, дающих крупинку для возбуждения самостоятельной целебной физической деятельности в организме. Не следует, кажется, также поступать, как поступают те, которые, если в стклянке дурной запах, сейчас закупоривают ее: или вышибется пробка, или же, если как-нибудь ее вынешь, так и обдаст дурным запахом; во всяком случае запах тут и при первом удобном случае все кругом наполнит вонью: лучше оставить стклянку раскупоренною, дать ей выветриться и возбудить сильнее благоухание доброго в человеке, которое заглушит и истребит скверный запах стклянки. Так мне кажется, а может быть и не так. Не знаю. Во всяком случае простите за рассуждения. Я теперь очень боюсь пускаться в рассуждения в письмах к вам, чтоб как-нибудь нечаянно не рассердить вас. Прощайте же, милый отесинька и милая маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки, Константина и сестер обнимаю. Константина благодарю за приписку и за добрые желания. --
   Что это за чудная осень! Вот уже месяц, как стоит ясная, великолепная, теплая погода! Были дожди, грозы, даже целые два дня с холодным ветром, но теперь опять теплый ветер с юга.
   

173

<Письмо к Григорию Сергеевичу Аксакову>.

   

5 окт<ября> 1854 г<ода>. Харьков1.

   Только нынче получил я письмо твое от 27-го, посланное впрочем из Москвы 29 сентября, милый друг и брат Гриша. Благодарю тебя за братское, дружеское и "вежливое" письмо. Да, вежливое. Мы обязаны вежливостью, т.е. уважением ко всякой душе человеческой, ко всему задушевному человека. Благодарю тебя за то, что твое письмо во имя родственной любви не начинается оскорбительною бранью. Мне самому очень жаль, что я с тобою не виделся. Ты знаешь юридическую пословицу, единственную латинскую, которую я помню изо всей пропедевтики: да выслушается и другая сторона, audiatur et altera pars! Извини грустную шутку. Ты слышал изложение дела, как оно понимается в Абрамцеве2; чтоб судить его, надо бы выслушать и меня. Но я вовсе не намерен пускаться здесь на письме в изложение всех обстоятельств этого несчастного дела. Будь спокоен: во мне нет теперь ни тени раздражения; Бог даст, не раздражусь и по возвращении; по крайней мере, я твердо решился и сам не раздражаться, и не раздражать никого; напротив, постараюсь всеми способами успокоить и умирить всех. Я не могу взять за основание письмо отесиньки, о котором ты говоришь. Могу отсрочить достижение своей цели, но отказаться от нее не могу и не должен. -- Я не сомневаюсь в родственной любви ко мне семьи моей; я бы желал только, чтоб было в них поменьше гордости семейной и побольше любви -- не родственной, а любви христианской, любви и уважения к ближнему, побольше доброты, мягкости и теплоты. Я не сомневаюсь в родственной любви ко мне, но в течение всего года только от одного, одного милого отесиньки слышал я доброе, нежное слово, без колких оговорок и обидных намеков. Только один отесинька и поддерживал переписку со мною! Я был очень, очень виноват против семьи, но тогда только восстановится вполне душевный союз, когда и они сознают -- не передо мной, нет, а перед совестью своею всю неправду, всю жестокость своих действий, сделаются рассудительнее, сойдут с гордо принятой позиции, расширят несколько свои во многом тесные и односторонние воззрения. Впрочем, ни в споры, ни в рассуждения, ни в особые разговоры с бедной сестрой Надей, которой ставят в упрек нежность и мягкость и то, что она не похожа на Любиньку, я не пущусь, будь спокоен. И глаза будут видеть, и ум понимать, и сердце болеть, но я всею душою хочу им всем мира и спокойствия. Мне теперь это легче сделать, потому что благодаря Бога у меня теперь на совести легко и ясно. --
   Ты пишешь, что не время теперь сидеть где-либо без участия к тому, что совершается вокруг и что не пассивное участие должно быть во мне. Совершенно с тобою согласен, милый Гриша, но ты это говоришь так, как будто бы во мне нет участия или есть одно пассивное участие! Может быть, так думают в Абрамцеве... больно! Или ты не знаешь, что я хотел отказаться от поручения, даже деньги возвратить с тем, чтоб определиться в канцелярию действующей армии? Об этом -- по моей просьбе -- сильно мои знакомые хлопотали в Петербурге и наконец предложили место в Одессу к Остен-Сакену, но я тогда этого места не принял. Да и по окончании поручения я, если продолжится война, непременно поищу места в штабу действующих отрядов. Я, если б и мог, не в состоянии был бы прожить в Москве и двух месяцев без дела. Плохо же ты меня понимаешь. Сделай милость, не смотри на меня глазами абрамцевскими. Грустно подумать, но до такой степени там предубеждены против меня, что, и читая мои письма, не понимают их. Я уверен (маменька это мне высказала перед отъездом в ответ на предположение), что нашли, будто "известное обстоятельство лишает меня энергии", оттого, что, изъездив 5 тыс<яч> верст на перекладной телеге, я купил себе наконец нетычанку (польскую бричку) за 50 р<ублей>, чтоб не перекидывать беспрестанно вещи и чтоб было покойнее человеку, которого ослабила грыжа и которому пошел 4-й десяток! Пустяки все это, но они много характеризуют положение дел и много причиняют мне грусти! Дай Бог со всем с этим сладить. Но ты увидишь, что я все, все сделаю для их спокойствия и мира, все, кроме оскорблений, обид и грубых ударов чужой, мною уважаемой душе.
   Прощай, милый Гриша, будь здоров, обнимаю тебя крепко, крепко и еще раз благодарю тебя за твое дружеское письмо. -- Вспомни меня всего и верь мне.
   До 14 ноября я в Харькове. Обнимаю Софью и детей твоих3.
   

174

   

1854 г<ода> окт<ября> 12-го. Харьков.

Вторник.

   Хотя неприятели и вступили на русскую землю 1-го сентября1, т.е. в день вступления французов в Москву2, но вчера было 11-ое, день изгнания французов3,-- а Крым или часть Крыма все еще во власти неприятеля! По последним известиям, милый отесинька и милая маменька, англо-французы, как их называют, предприняли правильную осаду, и 5-го октября началось бомбардирование. По всем получаемым сведениям, по рассказам всех приезжих, Меншиков оказывается совершенно виноватым в оплошности, самонадеянности, фанфаронстве... Пиджак и хлыстик, которыми прославилось его посольство4, отзываются во всех его действиях. -- Говорят, что он не слушается ничьих советов и не любит окружать себя умными и самостоятельными людьми. Может быть, Севастополь и не будет взят и неприятель уплывет, но, во всяком случае, чести и славы нам от того не будет никакой. Надобно надеяться, что придут нам на помощь обычные наши союзники, бури, стужи, болезни, напр<имер>, крымские лихорадки и т.п. Впрочем, как нарочно, стоит такая великолепная осень, какой даже и здесь давно не запомнят. Вот уже месяц пользуемся мы чудной погодой. В сентябре еще были морозы -- утренники, дул иногда холодный ветер, но теперь ни морозов, ни холодных ветров нет. Ночи - звездные, теплые, словом, чудо. Днем нельзя ходить в пальто, слишком жарко. И какое постоянство в этой погоде! За исключением немногих дней целый месяц! Знаю теперь, что такое осень в теплых краях! едва ли не лучшее время года. Теперь в ходу виноград. Крымского, по случаю войны, привезено мало, и он дороже против прежних лет, коп<еек>25 асс<игнациями>фунт, но какой чудесный виноград! -- В последних NoNo "L'Indep Beige" помещены очень любопытные рапорты St Arnaud и Raylan и нота Австрии к Пруссии, подписанная, как замечают сами иностранные газеты, в тот самый день, как получено было в Вене ложное известие о взятии Севастополя. Австрия переменила тон и почти грозит Пруссии разрывом. -- В то самое время, как Гюбнер (австрийский посол в Париже) по поручению своего правительства приносит поздравления Наполеону с победами и со взятием Севастополя, Эстергази5, говорят, дает бал в П<етер>бурге, на котором все были! -- Впрочем, Россия, кажется, начинает верить теперь, что точно война, а не шутки, и готовится к будущему году; доказательством этому служат распоряжения о разделении армий на Южную, Крымскую и т.д. и выступление гвардии из П<етер>бурга. -- В субботу получил я ваше письмо от 1 окт<ября>. -- Очень буду рад, если Грише удастся получить снова вице-губернаторское место6. В Самаре, кажется, лучше ему будет служить, чем в Уфе: Самара все-таки не такая глушь, но не знаю, кто там губернатор7. Да к тому же в Самаре он будет ближе к Вишенкам, Самара важна по торговле хлебом.
   Работа моя идет довольно медленно и потому, что труд сам по себе копотливый, и потому, что приходится часто дополнять матерьялы, ходить с расспросами по купцам. По мере того, как обозначаются размеры труда, вижу, что он потребует еще двух, трех месяцев работы. По неопытности своей в занятиях подобного рода я воображал, что можно будет в один год объехать пространство в 7000 верст, набрать матерьялов стопы две и написать отчет тома в два. Все, что касается до общего взгляда, до этнографических наблюдений и т.п. заметок, могло бы быть мною изложено скоро, без больших затруднений, но здесь всякое слово должно быть подкреплено фактами и цифрами. Может быть, я затрудняюсь еще потому, что хотел бы сделать что-нибудь очень порядочное, особенное, а также потому, что нет навыка к подобным трудам. Впрочем, и то сказать: все путешествия и статистические описания, которые у меня теперь под рукою, составлены, изложены и изданы через год или два по собрании матерьялов. -- Я решился теперь, пересмотревши тщательно все матерьялы, дополнить их сколько можно более теперь, в Харькове, пользуясь присутствием купцов на ярмарке, наполнить пробелы, поверить цифры и проч. с тем, чтоб потом, приехавши в Абрамцево, приняться за основательное, неторопливое составление отчета. -- Сроком я не стеснен и мог бы остаться здесь все это время, но здесь собиранию матерьялов не будет конца. Сколько я ни беседую с купцами, а всякий раз узнаю от них что-нибудь новое, потому что сам я совершенно вне этой жизни и сжиться с нею не могу; пределов полноте и подробности сведений нет. К тому же полагаю, надо взглянуть на этот предмет несколько издали: лучше его обхватить, да и от беспрестанной работы и заботы умственный жернов несколько измололся; не так уже свежо смотришь. Здесь, только что я начну заниматься чем-либо другим, беспокойный голос шепчет: сходи, поклонись такому-то купцу, авось-либо добьешься от него каких-либо сведений, поди, поройся в таких-то бумагах, словом, конца нет всем требованиям. А купцы во взглядах общих все друг другу противоречат. Я вообще утратил уважение к хваленому здравому русскому толку, да и подлинно, у каждого свой толк в голове, так что, если побеседуешь в день с 10 купцами, так при недостатке собственного опыта не знаешь, чему верить и чего держаться! -- Впрочем, Бог даст, и удастся мне построить что-нибудь цельное изо всех этих разнородных матерьялов, не надобно только терять терпение. Итак, принимая все это в соображение и то, что уже целый год я не видал вас, я решаюсь, если соберу предположенные мною некоторые сведения (напр<имер>, о теперешней ярмарке я не могу получить официальных сведений раньше 5-го ноября), выехать отсюда после 10-го ноября. Дорогой я заеду к Трутовским, П<етру> В<асильевичу> Киреевскому и Хомякову, следовательно, проеду довольно долго. Вас же прошу не писать ко мне позже 2-го ноября. Таковы, по крайней мере, мои предположения: если что-нибудь их изменит, я вам тотчас же напишу. -- Был я нынче у Филарета, которого не видал с февраля м<еся>ца: летом, когда я приезжал сюда, он жил на даче, т.е. в Святогорском монастыре8. Я вам уже писал, какая неприятная история вышла тогда9, история, заставившая думать, что я писал жалобу или донос Протасову. Теперь мы объяснились. Вообразите, что бумага протасовская -- почти слово в слово выписка из моего письма к вам...10 мои выражения, анекдоты, всё. На ваших письмах прежде печать также всегда казалась мне подозрительною, но уж теперь несколько времени ничего не заметно. Впрочем, теперь почтамту много работы: верно, читают все письма из Крыма.
   Недавно попалась мне случайно книга очень замечательная: "Les steppes de la mer Caspienne, la Russie Meridionale, le Caucase" {"Прикаспийские степи, Южная Россия, Кавказ" (фр.).} и пр. Это путешествие одного французского ученого инженера по южной России в течение 5 лет. Книга издана лет 6 тому назад. Описывая Севастополь, он не может прийти в себя от удивления, что Севастополь не укреплен с сухого пути, когда многие места на приморском берегу так удобны для высадки; говоря о татарах, он рассказывает все, что делают с ними исправники, земские суды и другие чиновники, и утверждает, что народонаселение это враждебно России... Все так и случилось. Впрочем, прощайте, милый отесинька и милая маменька; можно было бы пуститься в рассуждения, почему Бог как будто отступается от России, но лучше подождать личного свидания, а писать больше и нечего да и некогда. Будьте здоровы, цалую ваши ручки, Константина и сестер обнимаю. Я привезу им малороссийские плахты: они очень красивы. Прощайте. -- Корнилову (адмиралу) оторвало ядром ногу, и он умер...11 Неужели Крым будет потерян? Если б Меншиков поменьше форсил, так я бы более надеялся...
   

175

   

1854 г<од>. Вторн<ик> 19 окт<ября>. Харьков.

   Последние известия из Крыма, вероятно, несколько ободрили вас1, милый отесинька и милая маменька; сообщать вам их нечего, потому что, кажется, вы знаете не менее, чем мы здесь, в Харькове, хотя мы на 760 верст ближе к театру войны. Курьерский колокольчик часто раздается на улице, курьерская тройка часто проносится через город, но все это -- по усам течет, а в рот не попадает; курьеры не рассказывают никаких подробностей. Частным же письмам почти нельзя верить. Вот о деле 5-го октября2, о котором уже и в газетах напечатано, я сам читал письмо одного московского купца Саватюгина к его приказчику, торгующему здесь на ярмарке. Саватюгин был сам 5-го числа в Севастополе, а пишет от 7-го из Симферополя: наполнив 4 страницы разными распоряжениями насчет товара, он приписывает сбоку, что "здесь милостью Божией все идет хорошо, три линейных корабля и шесть пароходов потопили да 15 т<ысяч> побили...". В таком роде были почти все письма; известие о взлетевшем на воздух 120 пушечном английском корабле казалось достоверным, однако ж в донесении Меншикова ни слова о вреде, нанесенном неприятелю. Третьего или четвертого дня проехал адъютант Меншикова и велел сказать Кокошкину, что -- блистательная победа. Так рассказывают, я сам его не видал. Теперь все наперерыв сообщают друг другу разные подробности о деле 13-го октября3 и даже о деле 15-го октября4. Я очень недоволен редакцией меншиковских донесений от 5 и 6 октября5, также об Альмской битве: наши солдаты делали чудеса храбрости, эта битва заслуживала лучшего, подробнейшего описания, а она изложена так, что только дивишься искусству неприятельских маневров и храбрости французов6; прекрасно, что отдана должная справедливость неприятелю, но не следует нарушать справедливость относительно своих. Но какой ад был 5-го октября, когда и с суши и с моря производилась бомбардировка! Страшно вообразить! -- Все новейшие изобретения, имеющие будто бы филантропическую цель, -- сокращать войну, служат только к большему истреблению народа, потому что вместо 20 т<ысяч>, потребных прежде, теперь идет в дело тысяч 100 людей! Говорят, в Севастополь пущено 5-го октября 25 т<ысяч> бомб, а в последний решительный день намерены пустить 100000! -- Не имеете ли вы каких-либо известий о Карташевском Николае? Ведь он там7. -- Не знаю, что наделала там буря 17 октября; если там был такой же свирепый ветер, как здесь, так он, вероятно, много наработал вреда их флоту. Здесь до самого 17 октября стояла очаровательная осень, такая, о которой вы в России и понятия себе составить не можете. 17-го погода переменилась; подул страшный северный ветер, сделалось холодно и сыро. 18-го небо опять прояснилось, но ветер не переставал дуть. Вчера утром было 4 град<уса> мороза. Нынче был прекрасный, тихий, но довольно свежий осенний день, а вечером опять мороз - и к утру, я думаю, будет не менее 5 или 6 градусов. Как я рад, что Грише предстоит возможность занять место вице-губернатора в Самаре без особенных новых хлопот. В Самаре губернатором Грот8, говорят, человек умный, дельный, прекрасный во всех отношениях. -- Гриша в письме своем ко мне, между прочим, возбуждает меня к энергии и деятельности, вызывает во мне участие к современным событиям, говорит, что теперь не время мне "сидеть где-либо без участия к тому, что совершается вокруг" или только "с одним пассивным участием; примись снова за службу, поезжай на Кавказ, хоть в канцелярию Воронцова9, да не списывайся, а ступай прямо" и проч. и проч. Так и гонит! Я ему очень благодарен и за его дружеское письмо, и за его добрые желания, но не мог не улыбнуться, читая эти строки. С чего, откуда и от кого взял он, что во мне нет участия или только пассивное участие к современным событиям и что меня надо возбуждать к деятельности!.. Найдет же иногда такая слепота на человека, и бьет он кулаками по воздушному призраку! Как будто и не знает он, сколько я хлопотал, чтоб попасть в штаб действующей армии! Как будто и неизвестно мое постоянное желание принять участие в современных событиях и по окончании теперешнего моего труда определиться в канцелярию одного из действующих отрядов! И хорошо средство -- удовлетворить возбуждаемому им во мне участию к современности поступлением в должность какого-нибудь канцелярского чиновника в Тифлисе! -- Точно будто я сижу теперь сложа руки и без дела! Может быть, точно я мог бы сделать вдесятеро более, но когда сравню свои работы с работами других, то должен сознаться, что все работают гораздо с большими отдыхами и прохладой, нежели я! У меня всегда забота о поручении, как гвоздь, торчит в голове и отравляет мне всякий досуг и отдых! Не знаю, откуда внушилось ему подобное мнение, но оно показывает или он меня не знает, или что окрасился я в его глазах иным цветом... -- Мой труд -- тяжелый труд. Он тяжел уже потому, что несвойствен моей природе10, что, как я ни работай, он не возбудит участия в том круге, к которому я принадлежу11, который, изучая древнюю Русь, почти не знает современной России, которому, по отвлеченности его, по малому знанию действительной жизни, даже непонятны будут все трудности моей работы, все препятствия, мною преодоленные: я не говорю уже об участии ко мне собственно -- по случаю постоянного насилия, которое я делал своим склонностям, заставляя себя писать и считать миллионы цифр! Но я благодарен этому труду уже потому, что он дал мне возможность, без отягощения другим, заплатить долгу 500 р<ублей> сер<ебром>, изъездить пять губерний, пожить в Малороссии, куда я всегда стремился, узнать и увидеть многое. Если статистические труды, способствующие более или менее самосознанию, полезны, то и мой труд должен быть небесполезен. Я же употреблял и еще употреблю все усилия сделать его полезным и стоющим сколько-нибудь данных мне денег. -- В Тифлис я во всяком случае ехать не намерен и думаю, что найду дело, найду себе место где-нибудь ближе к европейскому театру войны. Но сначала я должен окончить свой труд, что займет, думаю, месяца три. Теперь перечитываю все матерьялы и отмечаю все пробелы, все данные, требующие пополнения или поверки. Таких замечаний сделал я до сих пор 50. Утром и поздно вечером занимаюсь чтением своих бумаг, а днем бегаю для этого пополнения и поверки по лавкам, по купцам, отыскиваю их на чердаках и в погребах, беру приступом, несмотря на уклонение и грубости. Недавно зашел я в лавку одного тульского медного фабриканта и стал по обыкновению объяснять ему с самого начала, кто я, что я, зачем я пришел, что мне нужно и проч. "Так-с, так-с", -- слышал я в ответ, а когда кончил, то купец потребовал у меня "доказательств". -- "Каких доказательств?" -- "Что Вы точно такой, каким себя называете". -- "Пожалуй, у меня есть и доказательства, да зачем Вам?" -- "Да мало ли какого народа шатается здесь на ярмарке, Бог вас знает"!.. Но я подчиняюсь всем этим неприятным условиям, чтобы получить нужное сведение, и до сих пор ни разу не прибегал к предъявлению понудительному своего открытого листа... -- Как я рад, милый отесинька, что Вы продолжаете писать "Семейную хронику"12. Не говоря уже о литературном высоком ее достоинстве, она драгоценна как матерьял для истории русского общества. -- Конечно, "Рассказы и воспоминания старого охотника" Вы издадите полным заводом, но когда придется Вам печатать книжку разных неохотничьих воспоминаний и статей, то можете смело печатать двойной завод. Все разойдется. -- Да что это делается с Вашими глазами, что Вы опять прибегаете к мази Кауфмана13? Теперь по случаю холода Вы, верно, опять закупорились в доме и не выходите, на воздух, а я так привык теперь выходить, несмотря на погоду, и до сих пор, вопреки обыкновению моего носа, не имею насморка, да и вообще, слава Богу, здоров. Сделались было сильные головные боли, т.е. боль костей головных, вроде зубной (простуда дорогой, когда ехал), так что я уже решался лечиться, потому что мешали несколько работе, но воздержался от лечения, и они сами собою прошли. -- Прощайте покуда, милый отесинька и милая маменька. Еще письма два или три придется мне написать вам, не больше. Так, по крайней мере, желал бы! -- Больше писать нечего. Будьте здоровы, цалую ваши ручки. Константина и сестер обнимаю. Скоро, скоро напишу "до свидания"!

И. А.

176

   

25 окт<ября>/1854 г<ода>. Харьков.

   Это письмо вам вручит, милый отесинька и милая маменька, Н<иколай> Павл<ович> Трушковский. Он прогостил в деревне долее, чем предполагал, и теперь едет в Москву искать занятий и службы. Он прекрасный, предобрый малый, но, кажется, очень слабого характера, ленив и притом, должно быть, очень самолюбив или, лучше сказать, ambitieux {Амбициозен (фр.).}. He имея ни к чему особенного призвания, не побуждаемый решимостью быть просто полезным, хоть в размерах малых, он, я боюсь, не скоро найдет для себя занятия и место, а если и вступит в должность, то скоро выйдет в отставку, препятствия преодолевать не захочет, словом, он немножко Тентетников1. Я рад, что он наконец выехал из Васильевки, где был сильно балован бабушкой, тетушками, кузинами2, которые в нем, как оно и должно быть, души не слышат. Но он очень добр, очень молод и способен, я полагаю, принять доброе направление, только его нужно подталкивать. Это такая натура, которая требует опоры, толчков, подстрекательств, которую даже не худо было бы вести некоторое время, которая едва ли когда будет иметь самостоятельное значение, но которая под влиянием более энергической натуры может принести свою дань пользы. Так по крайней мере мне кажется, но повторяю, он очень еще молод и трудно сказать о нем положительное суждение. Любит же он Вас и всех нас искренно. Не думаю, чтоб Шевырев так легко уступил ему распоряжение бумагами Гоголя3. -- В субботу я получил ваше письмо от 16-го октября. Разумеется, известия, сообщенные мною, о вступлении корпуса Лидерса в Крым неверны; мы даже и не знаем, чей именно корпус и весь ли вступил, Данненберга4 ли, Остен-Сакена. Известие о смертоносном внезапном залпе из 300 орудий также не подтвердилось. -- Вы уже теперь прочли официальное донесение о 13-м октября, а мы еще прочтем с следующею почтой! -- Мне не верится, чтоб Омер Паша сделал вторжение в Бессарабию5: этот шарлатан и хвастун, избегавший до сих пор всякого настоящего сражения в открытом поле, будет, я думаю, производить только одни демонстрации, чтоб развлекать наши силы. -- Говорят о взятии 4-х редутов на Балаклавских высотах, 2-х знамен, 11 пушек, 13 раненых офицеров, но все это говорят, и я ничему не верю. -- Что касается до купцов и до простонародья, то они, напротив, верят всякому хорошему слуху и никогда дурному. -- Видно однако ж, точно мы нанесли вред их кораблям, потому что бомбардирования со стороны моря уже не возобновлялось. -- Получив подкрепления и устроив укрепленный лагерь между Балаклавой и Севастополем, чему способствуют и горы, они, пожалуй, решатся зимовать тут, постоянно беспокоя город бомбардированием. Кажется, взять их позицию довольно трудно, и нам приходится только обороняться. Впрочем так трудно рассуждать при нашей скудости сведений о местности, силах и средствах наших и неприятельских! Во всяком случае, кажется, дело до отъезда моего из Харькова еще не кончится, и мы будем вместе следить событие в Абрамцеве. -- В субботу был я в университете на диспуте адъюнкта Лавровского6 для получения степени доктора славянорусской филологии. Странно производятся здесь диспуты: во 1-х, докторант представил рассуждение об Якимовской летописи7, в котором нет ни слова о филологии, и летопись рассматривается со стороны исторического ее содержания. На сделанное ему замечание он объяснил, что исследование летописи со стороны языка войдет в состав предпринятого им труда вообще об языке новгородских летописей, труда еще далеко не оконченного; во 2-х, диссертация не печатается заблаговременно и, кроме факультета, никто содержания ее и не знает. Перед началом диспута декан с кафедры произнес речь, в которой исчислял все заслуги и достоинства Лавровского и его диссертации и объявил, что сей молодой господин занимается своею наукою с "юношеским увлечением". После сего отрекомендованный с такой красивой стороны юноша взошел на кафедру, где уже и позволял себе "увлекаться", т.е. горячиться, не слушать возражений, махать руками и проч. Возражали только два оппонента, из которых главный, профессор истории Зернин8 только упрекал Лавровского в "увлечении", доказывая это некоторыми преувеличенными его выражениями, напр<имер>, что сказано "очень много", когда бы надо было сказать "много", а не "очень" и т.п. Я просто не верил себе, что присутствую на ученом споре и в университете! Не знаю диссертации Лавровского, но, сколько можно судить по тезисам и по некоторым объяснениям его, данным на диспуте, выводы его довольно слабы. Впрочем, он очень любит свою науку и ревностно ею занимается, только к "юношескому увлечению" должно прибавить еще большую дозу юношеской самонадеянности, желающей сейчас сказать что-нибудь новое, оригинальное... Константин должен, я полагаю, знать его филологические труды: "Исследование об языке Реимского Евангелия"9, "О слове Кмет"10 и еще что-то. После диспута подошел ко мне знакомиться профессор Черняев11, "ветеран русских естествоиспытателей", как называют его на официально-торжественном языке, человек лет 60-ти, страстно преданный своему делу, довольно известный в ученом мире своими исследованиями. Черняев начал с того, что просил меня передать Вам, милый отесинька, от имени ученых всю глубокую их признательность за Ваши сочинения. Завтра назначен диспут одного магистранта о какой-то рыбке овсянке, и Черняев с Вашей книжкой в руке намерен опровергать его или доказывать тождество этой рыбки с верховкою или сентявкою, Вами описанною. У него только первое издание "Записок об уженье рыбы", он искал второго12, но не мог найти: у Опарина13 были два или три экземпляра и куплены. Университет по его требованию выпишет второе издание, но оно еще не скоро получится. Очень жалею, что не мог снабдить его книгой: не помню наверное, но, кажется, Вы что-то прибавили о сентявке14. Черняев просит Вас, милый отесинька, прислать в университет эту рыбку и верховку в спирте с какой-нибудь оказией. Оказию всегда можно найти через Свешникова15, посылающего книги Опарину, комиссионеру университета; впрочем, я по приезде всегда могу найти оказию с купцом. Мне кажется, Вам бы не мешало послать во все университеты и в Карамзинскую библиотеку16 в дар экземпляры своих сочинений. --
   Нынче утром в 8 часов явился ко мне Черняев с просьбой сказать ему Ваш адрес; он собирается писать к Вам письмо. Весело видеть живость этого 60-ти летнего ученого: выслужив срок, он оставляет университет и предпринимает экспедицию по черноземной полосе, готовый путешествовать пешком и на